28. Свидетели Любви (1/2)
Записано в июне, 2017
На выходных я волей случая увидел ответный имейл от Анри и взялся читать, оставив кофе и бутерброд с яичницей и ветчиной остывать на кухонном столе. Мой голод имел природу не столько физическую, сколько интеллектуальную, природу дефицита трезвости ума.
«Дорогой Дани,
Отвечу не по порядку — вряд ли это усугубит бардак в твоей голове.
По поводу: «Вместо того, чтобы писать по делу, я негодую, что не могу писать по делу» — это называется «Фальшивомонетчики» Эдуарда из «Фальшивомонетчиков» Андре Жида. Ну, или «Чёрный принц» Айрис Мёрдок. Прости, если слишком сложно. Мама была бы в восторге от моей отсылки (хотя и посмеялась бы над ней). Потому, будь добр, упомяни в рукописи и это.
А вообще, сядь и поразмышляй. Времени у тебя действительно мало, трепыханиями ничего не добьёшься. Пророк Даниил, уж ты-то лучше меня знаешь, тоже записывал свои видения. Так и ты: если не можешь не писать — пиши. Всяко лучше, чем страдать и быть как будто навыворот.
И ты, конечно же, не первый, кто пытается примирить Церковь и разнообразие любви. Но это не значит, что тебе стоит бросить. С тех пор, как ты мне рассказал об этом, ты пишешь и от меня, и для меня, и ради. Чтобы сделать вклад, не нужно быть единственным. Достаточно не молчать, вместе наш голос сильнее.
А ещё тебе стоит прекратить мерить истинность убеждений по тому, способен ли ты переубедить толпу или выстоять один против армии. Потому что ни ты не способен, ни я, ни твой протеже. Не хочу будить в тебе романтичное настроение, оно тебя только разболтает, но смотри на это так: драться пойдёт тот, кто знает толк в драках, дома останется тот, кто накормит и подлечит бойца. Понимание и чувство безопасности, которые ты даришь нам — о, как много это для нас значит. По крайней мере, для меня (со своим протеже разбирайся сам). С тех пор как я тебе открылся, моих страданий будто поуменьшилось. Вот что творит исцеляющая дружба, вот как надо бороться со своими страшными тайнами — раскрывать их. Я, само собой, сделаю всё, что в моих силах, чтобы вернуть тебе этот долг.
В первую очередь, я тебя здесь не утешаю, а говорю как есть. Мне всегда хотелось быть частью чего-то большего, хотелось пожертвовать чем-то ради высшей цели. С радостью стану твоим сообщником, ты ближе к этим высотам. И вот ещё. Если тебе кажется, что:
1) писать откровенно и в то же время так, чтобы эта откровенность принесла пользу в виде книги, а не в виде фейсбучного поста — это обычно несложно;
2) если тебе сложно, то, наверное, с тобой что-то не в порядке;
то (прости за словоблудие, хочу поскорее закончить мысль; ты себе такое в своих записях вряд ли позволяешь) это всё собачий бред. Откровенно не напишешь, если не будешь откровенен с собой. Начни с признания в том, кто ты и почему тебе так важно высказаться. Закончишь с этим — приступишь к извечному вопросу: имеешь ли ты право говорить, о чём и кто вообще будет слушать. Если ты умрёшь, так и не найдя ответы на последнее, у тебя хотя бы останется мир и честность с собой. Что же до техники письма, это самая простая из проблем, и решать её нет смысла, пока не решены первые две.
Хотел бы обрадовать тебя, но знаю, что расстрою: твои мысли в той форме, в которой они возникают в твоей голове, даже Господу неизвестны. Господь не думает так, как ты, то есть Он вообще не думает — ты в курсе матчасти. Воспользуйся этим, Дани. Обнажись перед самим собой. И, если хочешь моего совета, ныряй в свои ненаглядные пылкие волны. Ответь себе: если бы ничего не препятствовало, если бы никто на тебя осуждающе не смотрел, если бы никого вокруг не было — как бы ты поступил? Поверь, отбросив извечные «должен» и «подобает», ты удивишься, как много о себе поймёшь. Не потакай себе, не рвись отчаянно в авантюру — всего лишь дай себе право мечтать. (Даже не думай упрекать меня в том, что я сам так не поступаю. Потому что иногда, хоть и редко, я всё же делаю именно то, чему и сам тебя учу.)
И прекращай оправдываться. В конце концов, что с тобой сделают? Лишат сана? Низвергнут в вечный позор? Умоляю. Гора с плеч. Я уже говорил, что завидую тебе?»
Седьмое июня я планировал провести дома. После того, как Элиан отвращал от меня взгляд на последнем уроке латыни, я осознал и полностью принял, что он на меня в обиде. Тем лучше, думал я: теперь, когда не отступиться от принятого решения стоит мне бесконечных усилий, я предпочёл бы лишний раз не умножать свои сомнения и боль.
Тем не менее, мне позвонила Лафонтен. Она попросила заранее сдать досье Элиана.
Таким образом, в одиннадцать часов утра я уже маялся над раскинутой на столе пухлой папкой. После неё на полке чернел провал, как после выпавшего зуба. Треть страниц пустовала — вот сколько свободы у меня осталось; хотя, по необходимости, можно подшить ещё.
Я записывал всё, о чём не выкроил время доложить раньше: о частоте швыряний предметов, о редких драках, о высокой инициативности, независимости, радикальности подходов, очаровании улыбки… О последнем, разумеется, нет. Писал размашисто, не характерно для себя, и пытался заполнить как можно больше пространства. До конца всё равно не дописать.
Папку я передавал из рук в руки Лафонтен с зудящим на кончиках пальцев грешным чувством — ревностью. Кто коснётся её после меня?
Это, казалось бы, формальное обязательство выбило меня из колеи, и я, прежде чем уйти домой, встал на колени перед распятием. Хотелось избавиться от бесплодной, бесправной тоски здесь же, в кабинете, не тащить её за ворота Сен-Дени.
Из коридора, сквозь занавес монотонной молитвы, долетело крещендо шагов. Я не шелохнулся до тех пор, пока дверь не отворилась. Мне всё казалось, что больше это не за мной.
— Здрасьте. — На стену передо мной легла тусклая тень. — Идём?
Элиан стоял посреди кабинета с рюкзаком на спине, в повседневных шортах, без костыля и разве что в ожидании не топал по полу. Как будто у нас был негласный уговор. Я не смог возразить.
Поднявшись и проверив карманы, я старался не проронить ни единого необдуманного слова, боясь этим выдать себя.
— На вас лица нет, — прокомментировал Элиан. — А куда подевалась подушка?
Мы вдвоём посмотрели туда, где я минутой раньше молился — на хорошенько отполированный моими коленями паркет.
— Комфорт мешает раскаянию.
К этому вопросу я готовился заранее. Но, объяснившись, понял, как подозрительно безотрадно я звучал. Элиан не придал этому значения.
Несмотря на то, что между нами произошло в директорском кабинете и мы оба знали, что бросались именно теми фразами, которые подразумевали — ничто не списать на опрометчивый подбор слов, — мы всё равно оказались в этот день вместе.
Мы вышагивали по направлению к реке вдоль ржавеющих рельсов: Элиан чуть впереди, я следом за ним; дышали благоуханием резеды и жареной в горячих лучах дорожной пылью. Клёны, липы и верхушки сосен, укрытые молодыми рыжими шишками, будто окислившийся металл, покачивались на ветру, слишком ленивом, чтобы дотянуться до нас. Всё яркое, всё вразнобой.
Мы свернули на тропинку сразу за кемпингом, с тропинки — на рыхлый мох, ступали мягко между неухоженными зарослями самшита. Пристанище нашлось под ивой, в густой прохладной тени.
Элиан вытащил из рюкзака клетчатый плед, раскинул его в воздухе — я поймал за два угла. Расстелили. Уселись. У меня, кажется, болят руки, когда я касаюсь его вещей.
Зареяли листья серебристой изнанкой, солнечные зайчики запрыгали по рукам Элиана. Он опустил их на колени, одна обхватила другую. Мутноватое течение пузырилось перед нами и сверкало вершинами редких волн, неся тонкие сухие ветки.
— Приятное место, — начал я, чтобы с чего-то начать.
— Чем оно вам нравится?
«Тем, что вы здесь», — подумал я.
— Дайте угадаю: потому что его Бог создал?
— В том числе. Вы хорошо меня знаете.
— Если бы вы посмотрели на него иначе, не как на Божье создание, а как на… на то, что умирает каждую секунду, вам бы понравилось ещё больше. — Теперь настала его очередь говорить подозрительные вещи. Он достал из рюкзака пачку сигарет. — Я недавно нашёл это место и решил, что мы с вами придём сюда на пикник. И знаете что? Оно совсем не такое, как было.
— Для пикника у меня ничего с собой нет.
— У меня есть.
В раздумьях перекатив сигарету между пальцев, Элиан спрятал её обратно. Я ждал от него дальнейшей проницательности, и жаждая её и трепеща от страха.
— Сейчас здесь намного лучше. Вафлю будете?
Мы старательно жевали бельгийские вафли. Он, конечно, знает и о них.
Я поделился воспоминаниями о семинарии, чтобы развеять одолевшую нас меланхолию. Ей не было причин, по крайней мере, кроме одной, которая, я надеялся, не известна Элиану. Он охотно переключился, сказал, что в будущем эти вафли будут напоминать ему обо мне.
— В будущем? — с обманчиво лёгким сердцем переспросил я.
— Я же когда-то закончу лицей. А вы — нет.
Никакой провокации в тоне.
Элиан сбросил кроссовки и забрался с ногами на плед, зашелестел новой упаковкой вафель. Я тоже сменил позу, разогнул колени и скрестил щиколотки.
С моего ракурса туфли вырисовывались уродливыми, какими-то неприлично большими по сравнению с плоскостью остальных частей. В общем, я вписывался в неформальную обстановку только в качестве несуразицы.
— И что же, — я вернулся к вопросу, — в будущем вы не захотите видеться со мной?
С притворным увлечением я изучал вафельные квадратики, затопленные хрустящей глазурью, чтобы только не встретиться с Элианом взглядом.
Разумеется, я не сообщил ему тех обстоятельств, которыми оперировала Арно, пророча мне роль чёрта из табакерки. Слегка бесчестно, но я нуждался в сердечном анестетике больше, чем нуждался бы в позволении однажды возобновить связь с Элианом. Стремление к последнему наверняка с годами притупится. Чем дольше я не буду осмеливаться на новую встречу, тем ничтожней будет шанс, что рискну.
Элиан искренне засмеялся. Засмеялся так, словно не верил, что я спросил это всерьёз. И хотя в этом имелась лишь доля истины, я расслабил плечи.
— Ещё чего. Заработаю денег и буду таскаться за вами по миру.
— И станете свидетелем моей старости и немощности.
— Это вы станете свидетелем.
Он перестал и улыбаться, и жевать. Сощурился от упавшего на лицо островка света. Казался прелестным, ускользающим, как мираж. Пожалуй, для меня он и был им, и смотреть на него мне вдруг тоже причинило боль, как если бы в глазные яблоки загоняли тонкие иглы. Он таинственно закончил:
— Свидетелем моей любви.
Я сморгнул, отворачиваясь к реке. Элиан, должно быть, не придал значения и этому, продолжая: он ведь повзрослеет и любить меня будет уже не за внешность, а за душу. Вот в чём подвох. Переступая через себя я усмехнулся. Элиан в ответ тоже выдавил ухмылочку:
— Шутка.
— Само собой, шутка, — мои губы почти онемели.
— Я давно вас так люблю.
Достаточно — молил я его молча. Вот ещё почему я бы выбрал избежать этой среды седьмого июня и отлежаться на диване ничком. Я больше не умею наслаждаться его обществом. Он, как и то тенистое место, пахнущее зеленью и влагой, умирал каждую секунду, отдалялся, таял, как горсть песка в часах, и не было этому лекарств.
— Вы обиделись.
— Нет.
Я бездумно отрицал, отрицал этот настырный рефрен в наших беседах: любовь, любовь, опять любовь, — вожделение, препирательство, — снова любовь. Если бы мог, отрицал бы Элианово присутствие, потому что это он восстал из пепла прошлого как ни в чём не бывало и не чувствовал, и не знал, что эта сладкая болтовня утратила для нас последний проблеск смысла.
«Обиделись», — кивал Элиан. Выдирая траву у пледа, я понял, что закипаю: варюсь на огне его неведенья и вот-вот захлебнусь. Раскаяние встало мне поперёк горла — или же это была вафля?
— Да ладно вам, Даниэль. — Он придвинулся. Я притворился, что не заметил, подставляя сорванный стебелёк ползущей в траве улитке. — Поговорите со мной, снизойдите до моей безмозглой любви. Мне уже шестнадцать.
Отчасти сдавшись, я посмотрел в его внезапно близкое лицо.
Элиан возликовал и плохо скрывал это. Оно притаилось во вздёрнутых уголках губ, в мерцании ресниц, в приподнятых до мелких морщинок бровях. Сияние солнца смешалось с тенями и шафрановой дымкой ложилось на ивовый ствол, на плед, на покрытую прозрачной испариной кожу. Медный образчик красоты, янтарное наваждение. Он едва дышал. Острая коленка всё сильнее жалась мне в бедро. Языческий божок, которому я столько раз с греховным наслаждением приносил себя в жертву. И сделаю это вновь.
— И чего же вы хотите от меня? Чтобы я отрёкся от сана и ответил вам взаимностью? — Элиан так же зачарованно глазел и не спешил отвечать. — Ну же, поддерживайте разговор.
— Спрашиваете так, будто это возможно.
Я опустил глаза, зацепился взглядом за его неподвижные, уснувшие на коленях руки. Действительно, Элиан обрёл привычку стричь ногти.
«Возможно?» — допытывался он. Рука вспарила и стряхнула вафельные крошки у моего рта.
Я колебался. Не потому, что не знал ответа, а потому, что трусил выговорить его вслух.
— Вы не привлекаете меня, я уже объяснил.
— А кто привлекает?
— Не вы.
Как к Деве Марии, я мысленно взывал к образу Кармелины с ребёнком на руках. И хотя к ней меня по-настоящему тоже не влечёт, её имя, созвучно молитве, в тот миг укрепляло мой дух, напоминало, что и прежде, до встречи с Элианом, я что-то чувствовал и как-то жил. Мне хотелось выглядеть в его глазах так, будто я имел кого-то на уме.
Пожалуй, так и вышло. Он зыркнул искоса и с недобрым кокетством в голосе произнёс:
— А вы изменились, Дани.
Затем он вынул из рюкзака круглые очки дивного вида.
В некоем роде ретро-очки лётчика, с чёрной, похоже, прорезиненой оправой, плотно прилегающей вокруг глаз, со сплошным ремешком и застёжкой на затылке. Вместо обыкновенных линз в оправе переливались две круглые мозаики, разбитое и вновь собранное воедино радужное стекло. Элиан сначала пристроил их на лоб и, оттянув за оправу, опустил на глаза. Оглянулся.
Это, сказал он, подарок от Фернандес. Наверное, купила на барахолке. Ему такие побрякушки нравятся и не обязывают ни к чему.
Он упал на плед, заложил руки за голову и, как мне представлялось, смотрел в небо сквозь сплетение веток, видя что-то напрочь иное, растерзанное, как бытие между нами. Неразберихой отражалась сатиновая голубизна в его очках, отпечатывалась тонким удовлетворением на всей его манере возлежать.
Я поинтересовался, почему Элиан не захотел праздновать с Моникой: она вот даже подарком озаботилась.
«Вы — это вы», — Элиан в некотором смысле отмахнулся от моего вопроса, задирая подбородок ещё выше. Но я ведь и на словах не поздравил вас, настаивал я. Мне впору было обратить этот факт в какой-нибудь каламбур, тем сильнее, чем более презренным и по-фарисейски святым я себе казался в последнее время. Но и быть потешным у меня не получалось.
— Такое блаженство, — Элиан уставился на меня очками, — что не нужно больше врать. Я сказал ей, что пойду с вами, и она всё поняла.
— Потому и стоило уделить ей время.
— У вас что-то случилось?
— Ничего.
— Ложитесь. Тут совсем не жарко.
И он снова отвернулся к небу.
Я размял шею. Со взмокшего затылка скатилась капля пота — и прямо за воротник. Тот впился, как только я откинул голову на плед. Зашуршала у уха трава. Ветви на пути моего взгляда беспросветно сомкнулись, навевая дремоту.
Как и было велено, я просто лежал. И зачем-то считал секунды, распухающие до минут. Оцепенение втискивало меня лопатками в неровности земли. На мгновение померещилось, что я один в окружении дебрей, распластанный, какой-то больной. Ни движения уловить, ни чужого дыхания. Только тихий поток реки, дуновение в инертных кронах и птицы в вышине.
Будто сквозь крепкую материю, глухо донеслись слова:
— Примерьте.
Я поднялся на локтях, прогоняя немоту в конечностях. Элиан очутился рядом, передал мне очки. «Прикольно, как фрактал», сказал он. Наверное, хотел воодушевить.
Приспособив очки, я ослабил ремень. Раздрай цветов ударил в глаза.
Это было сродни депривации одного из чувств. Я говорю так не потому, что перерабатываю реальность, придавая вес пустяковым вещам, и не потому, что мне известно всё, последовавшее за этим. Нет, я признаю: очки правда стали отменным манёвром.
Пространство для меня потеряло одно из измерений, прочие ощущения обострились. Тогда Элиан спросил, хочу ли я пить. И действительно, меня давно мучила жажда. Я не имел понятия, что передо мной происходит, услышал только характерное шипение — газировка; услышал, как Элиан первым слился с напитком, после чего тронул меня за руку.
— Не брезгуете?
— Боже упаси.
Скромно отпив приторной, липкой колы, я невидяще протянул бутылку перед собой. На удивление холодные пальцы Элиана до треска сдавили пластик поверх моих. В этом и в том, как потемнело в стёклах очков, я с роковой заминкой ощутил неладное.
Видит Господь, я хотел бы написать, что Элиан опять пытался меня поцеловать. Но это было нечто другое.
Это было осязанием змеи, полным не природной необходимости, а человеческой похоти. Ну, хотя бы злого баловства. Кончик языка прошёлся по моим губам и, вероятно, на этом бы не остановился.
Сорвав очки, я утёрся рукавом. Мы с Элианом одновременно выронили бутылку, как бы забыв о ней, и пенистая жидкость растеклась по пледу, по траве, попала брызгами на край сутаны.
«Я так и знал, я так и знал», — бубнил я.
«Брезгуете, значит», — заключил Элиан. Вопреки этому он снова полез на меня, коленями по мокрым пятнам. Я хотел было отстранить его, аккуратно упёрся рукой куда вышло — между его грудью и плечом, но получилось лишь оттолкнуть. Так, будто я правда брезговал. Он добавил с каким-то отравленным довольством: «И ненавидите меня».
— Скорее уж вы меня, — парировал я. — Сколько ещё вы будете обрушивать на меня любовь, которую я не способен вынести?
— А вот это ложь.
Я, конечно, лгал. Глядя в глаза, обрётшие цианистый оттенок ярости, видя, как Элиана поколачивает от эмоций и пульса, я осознавал, что, в отличие от него, лишён привилегии называть вещи своими именами. И мне это порядком осточертело. Взамен я бы хотел провести эти часы иначе, не в набивших оскомину мальчишеских страстях.
И конечно я ненавидел. Ненавидел его домогательства и то, что не мог об этом убедительно сказать. Всё, на что я сподобился — истеричные сентенции священника-ханжи.
Элиан не разделял моего отчаяния.
— Во-первых, вы бы вытерпели поцелуй. И это не моя фантазия, вы сами меня умоляли. Во-вторых…
Разумеется, моей наивности не было предела, когда он столкнул моё невозмутимое, ближе к кроткому, молчание с этой вопиющей клеветой. Умолял?
Но сейчас я, по заповедям Анри обнажаясь перед собой, понимаю. Элиан был прав, но и я — я был тогда не в себе. Это случилось после драки с Маэ, когда Элиана забирали на «скорой». Не уверен, что намекал я именно на это, но пускай так: один поцелуй стоил того, чтобы всё это предотвратить.
Тогда же у реки ничего уже нельзя было ни испортить, ни исправить.
— Во-вторых, знаете что? Я не переборчив. Мне одинаково понравится и добровольно, и нет. А в-третьих, я вас всё равно потеряю, будете вы меня при этом любить или ненавидеть — мне начхать. Так что отбивайтесь. С чистой совестью потом скажете, что вы тут ни при чём.
— Потеряете меня?
Элиан сгорбился, стал похожим на тюльпан с увядшим, отяжелевшим бутоном вместо головы. Того и гляди листопад начнётся.
— Кто вам такое сказал?
— Не держите меня за идиота. — Его колыхнуло речным бризом. — Они больше не дадут вам курировать меня. Спихнут меня ван Дейку, а вам спихнут Нодэ.
— Такого не будет.
— Спорим? — он протянул руку.
Я бы, конечно, поспорил, будь у меня хоть шанс проиграть.
Так мы просидели, слушая бурление реки, пока Элиан с сонным усилием не натянул обратно кроссовки. «Идёмте, кое-что покажу». Оглянувшись на плед с вещами, я пошёл.
В противоположной стороне от реки, как я думал, ничего примечательного нет. Мы пересекли рельсы, обогнули пригорок, поросший высокой травой, а за ним открылась равнина, усеянная полевыми цветами. Поразительно, как я о ней не знал.
Элиан взялся собирать жёлтый бессмертник, прикладывать цветок к цветку, переплетать стебли, пропуская каждый между пальцев. Под руку попалась гипсофила, мелкая, как комочки изрезанной бумаги (я навидался её в свадебных букетах и в волосах невест).
— Умеете плести венки? — спросил Элиан. — Меня подружка Франсиса научила. Ну, Вероника.
— Я не рву цветы, вы же знаете.
— Знаю. О, смотрите, васильки.
Я правда долго смотрел, прежде чем сорвать. Элиан улыбнулся, поаплодировав моей решительности.
— Давайте ещё. И ножки подлиннее и покрепче.
Жар над равниной, высушивший цветы, разморил меня. Пахло гербарием, как у мадам Пайе в кладовой. Пятна красок мелькали перед глазами, всё вокруг переливалось, будто мыльные пузыри. В сгибах пальцев жгло, васильки не сразу поддавались. Я спугнул стрекозу. Получилась хорошая охапка, лазурь из резных лепестков.
Элиан передал мне тугое плетение, показал, как соединять цветы, какие петли накручивать. Выходило так себе. Он то направлял меня, то затягивал узлы. Гладкие ладони блестели на солнце, точно полированные цепкими стеблями. Сухими отростками кололась гипсофила, вились васильки с бессмертником и потихоньку вились наши пальцы. Мы молчали, и я начинал слепнуть от того, как привык наблюдать его рядом с собой. Дело вовсе не в том, что я был им сыт — я лишь жалел пить до дна, зная, что этот глоток — последний. Образ Кармелины никак не шёл.
Элиан соединил два края венка и увенчал меня. Я был очарован результатом. Заберу себе, думал я, к цветам хлопка.