25. Рокот вдалеке (2/2)
Лицо пылало, кровь барабанила в висках. Из последних сил я сдерживался, чтобы не поддаться панике и не пасть, как выразился Элиан, на колени перед Лафонтен.
— Понимаю, как это выглядит. Но всё было не так, мадам.
— Как всё было — известно только вам. Никто из преподавателей свечу не держал. А вот это, — она подняла блокнот, пока я закашлялся от выражений, — они читали.
— Если вы поговорите с Элианом…
— То я знаю, что он мне скажет. Никого не волнует, сколько выдумки в этом эссе. Достаточно того, что вы нарушили этику преподавателя, вы переступили через неё.
— Форс-мажорные обстоятельства, мадам.
— Я дала вам ключ! — она дёрнулась на стуле — с такой силой вырвались из неё эти слова. — Вы обязывались вернуть его в общежитие! — И затем, встав, посмотрела на меня в упор. — Я сделала для вас исключение, потому что доверила вам исключительного ученика. А вы стали вторым Юнесом. Кому прикажете жаловаться? Вашему отцу?
Сравнение с Элианом не могло оскорбить меня. Но, по её расчётам, должно было. Значит, Лафонтен права и я переступил через всё, что попалось мне на пути, хоть бы и через самого себя, который ни в чём и никогда не был похож на Элиана.
Я взялся мысленно перебирать факты, ища зацепку, выбившуюся петлю, дёрнув за которую, получится распустить этот хитросплетённый абсурд. Может быть, мои собственные записи? Связности и здравого смысла в них побольше, чем в фантазмах Элиана. Или, на худой конец, рассказать, что я его крёстный? Пробыл я им без двух недель месяц и свидетелей этому всё так же нет, но если осторожно приготовить и грамотно подать, выйдет вполне съедобное блюдо.
Отговорки. Когда я действовал, я верил, что мои побуждения резонны и пути верны. Спроси Лафонтен о моих мотивах, я бы так не юлил.
Но она спросила о другом.
«Его Превосходительству архиепископу парижскому, — ответил я. — Можете пожаловаться ему».
Лафонтен вздохнула и села обратно за стол. Она вызвала меня, только чтобы сообщить: она должна принять меры. Всё остальное — напрасные ажитации. Опустив голову, я выслушал её.
Прежде чем убраться восвояси, я осведомился о Маэ. Именно он обрушил лавину событий.
Между тем, упомянув его, я вовсе не пытался заслонить им свою роль в том, что случилось. Всего лишь хотелось убедиться, что этот сказочник сошёл со сцены и не взвихрит мути со дна. В конце концов, если не для Сен-Дени, то для мира, признающего меня католиком и пресвитером, мне подобает сохранить честь — этику человека — незамаранной.
— Он публично извинится перед Юнесом. Таково моё условие. Его родители вот-вот должны прибыть.
— А если он не согласится?
— Выселение, недопуск к экзамену, а без этого терминальный класс не светит. — В залитой медовым блеском обстановке Лафонтен была единственным тёмным силуэтом. Голос звучал жёстко, лицо утратило последний след ласковости. — Здесь не комната переговоров. Здесь Авентин<span class="footnote" id="fn_36769903_1"></span>.
Благоразумней всего готовиться к скандалу, подумал я. Однако скандал уже успел завариться — а то что же это такое мне устроили в учительской? Лавина уже рокочет. Пора звонить в колокола.
После скучнейшего урока латыни я возвращался в кабинет с мыслью о Codex iuris canonici<span class="footnote" id="fn_36769903_2"></span>, когда в противоположном конце опустевшего коридора послышались голоса учеников. Я завернул за угол и остановился, прислушиваясь.
Ученица с мольбой в голосе всё повторяла: “не надо”, “у меня сейчас история”, “мне пора” и, кажется, ещё что-то, чего я не мог разобрать.
Я сделал пару шагов назад и выглянул из-за угла. По широким плечам и странноватой жилетке я со спины узнал Грегуара. А перед ним, вжимаясь в стену, как я догадался по спадающим на плечи волнам волос, будто у фарфоровой куклы, едва ли не всхлипывала Анна. Даже если бы я ничего не услышал, я бы посчитал, что что-то не так: Грегуар никогда раньше не заявлялся в учебный корпус.
Я направился к ним.
Грегуар, по-видимому, уж очень сильно хотел “показать свои книги” Анне, а она этого явно не хотела и не могла подобрать безобидных слов, чтобы отказать.
Я встал сбоку от них и поздоровался, как Анна тут же шмыгнула за меня.
— Привет, — Грегуар беззаботно улыбнулся. — Давно не видел тебя.
— Я как раз собирался в библиотеку, — соврал я. — Пойдём вместе? Мне нужна твоя помощь.
— Потом, — он махнул рукой и вытянул шею, пытаясь заглянуть за меня.
— Ты кого-то ищешь?
— Я хочу показать Анне свои книги. Она обещала их посмотреть.
Анна что-то пискнула из-за моей спины, и я заговорил громче:
— Не думаю, что Анна этого хочет. Расскажи-ка лучше о своих книгах мне. Я даже могу на них посмотреть. Прямо сейчас.
— А где Элиан?
— Его нет. Но ты можешь поговорить со мной.
— Нет, я хочу показать книги Анне. Она обещала…
— Послушай, ты ведь закрыл библиотеку?
— Зачем?
На миг мне показалось, будто я завладел его вниманием.
— Иначе воры заберутся. И что тогда?
— Воры? — воскликнул Грегуар и почти что бросился прочь. А когда я с облегчением выдохнул, он снова оглянулся и совсем не по-доброму спросил: — Ты это нарочно, да? Хочешь забрать у меня Анну?
— Грегуар…
Я помешкал с ответом. Анна, осмелев, стала выкрикивать что-то наподобие: “А ты думал, я тебе принадлежу?”
Нечто как будто подначивало меня ответить Грегуару “да”. Так бы поступил Элиан? Наверное в их мире, в мире Грегуара было бы правильней убедить его, что у него нет против Элиана шансов. Элиан, которого Грегуар, возможно, считает другом, — единственный, кто был бы способен искусно перенаправить ярость Грегуара с Анны, не сдержавшей обещания, на Элиана, на друга, который предал его. Я вполне вижу Элиана в этой жертвенной роли. Но я не он, как бы Лафонтен ни пыталась меня с ним сравнить. Его — убеждал я себя, стоя в том коридоре — здесь нет. Забудь, Дани. Ты с этим один на один.
— Анне нужно на урок, — произнёс я спокойно. — А тебе нужно в библиотеку.
— Ты мне врешь! — он с детской экспрессией ткнул на меня пальцем.
— А не то я расскажу твоей матери. Слышишь?
— А я расскажу Элиану, что ты украл у меня Анну!
— А я расскажу твоему отцу.
Тут Грегуар стал хватать ртом воздух, выражая этим высшую степень возмущения, исторгая только “ох” и “ах” — и пятясь, пятясь, пятясь… Затем развернулся и сорвался на бег.
“Спасибо”. Я ощутил мягкое прикосновение руки к своему плечу. Анна вывильнула из-за моей спины и едва не поклонилась в реверансе.
— Когда Элиан Юнес из второго вернётся, поговорите с ним, — посоветовал я. — Он умеет ладить с Грегуаром и, может быть, чем-нибудь вам поможет.
— Я так испугалась, Господи, — она поморгала, якобы избавляясь от слёз, и потеребила золотой кулон на шее, который я сначала принял за медальон с Марией Магдалиной. Такой был у мадам Пайе. — Как я теперь пойду на урок…
— Сходите в медкабинет, там наверняка найдётся успокоительное.
И я уже было стал удаляться, но Анна побежала следом, поспевала со мной шаг в шаг.
— Я вообще-то не пью таблетки. Вся эта химия — я не доверяю ей. Может быть, у вас есть чай с ромашкой? После него, кстати, снятся такие яркие сны. И, Боже мой, об этом всём даже рассказать некому. Мне так плохо…
— Разве у вас нет подруг?
— Они скажут, что я дура, что сама виновата.
— Как жаль.
Мы в молчании шли рядом.
Я думал про Элиана: он ведь давно предсказал для Грегуара и Анны такой исход. Но как же так получается, что он, просчитавший события с такой точностью, не догадался, чем на нас скажется его жажда честности и наготы? А может быть, мы все в этом одинаковы — слепы в любви, преподносим её любимому как величайшее благо, когда на деле она может оказаться и досадным недоразумением, и отравой, и Господним крестом. Я ведь тоже всё это время, пока не отталкивал Элиана, возлагал что-то на него — свои ожидания, надежды… Я жалею о поступках, продиктованных любовью, но жалею ли о самой любви?
Мой кабинет становился всё ближе. И тогда я осознал, что другого выхода у меня нет. Я притормозил.
— Слышал от Элиана, вы любите американскую литературу?
— Да, — Анна, встав совсем рядом, враз просияла, пригладила юбку, тронула локон, упавший на грудь, и всё её “плохо”, судя по румянцу на щеках, как рукой сняло.
— Надо же, — я усмехнулся, — а я терпеть её не могу.
— А… — Радость испарилась с её лица, оставив лишь отпечаток удивления. — Зачем вы мне это говорите?
— Вы знаете зачем. — Я осторожно ступил в сторону от неё, и ещё, не прерывая зрительный контакт. — Пожалуйста, не идите за мной, ладно?
Она не пошла.
В кабинете я погрузился в кодекс канонического права. Только он мог прояснить — в действительности лишь намекнуть, — что произойдёт, если Лафонтен, послушав меня, обратится к архиепископу.
В каноне 1395, параграфе втором говорится:
Клирика, каким-либо иным способом преступившего шестую заповедь Декалога, если это преступление было совершено с применением насилия или угрозы, либо публично, либо с лицом несовершеннолетним, не достигшим шестнадцатилетнего возраста, следует подвергнуть справедливому наказанию, при необходимости не исключая лишения статуса клирика.
Прочие формулировки также не брезжили чёткостью. Справедливое наказание — это какое?
Не донесёт ли меня лавина до светского суда? Кто даст показания против? Какие соберут улики? Да, я, конечно, был неправ. Но как часто, как сильно я ошибался с тех пор, как переехал в Лош? Грешок с докладом учтут тоже? К чьей стороне примкнёт отец?
Если будут свидетельствовать Нуар или ван Дейк, если они вспомнят мои стихи, не обойдётся без того, что я намеренно «взлелеял страсть» в Элиане, а значит, виновнее всех виновных.
Его Превосходительство, напротив, будет уповать на мою интеллигентность, а потом ещё на творческий, романтичный склад ума, на мою личность, расположенную глубоко переживать и со-переживать, а значит, не способную причинить вред тому, чьи глаза вызвали во мне к жизни поэтический дар. Вот как оно будет, да.
Я явственно вижу всё это, словно видел сотни, тысячи раз. И что из этого правда, кто из этих ипостасей я? Что взлелеял и в ком, и потому ли, что излишне романтичен для роли педантичного куратора?
Анри… Если бы свидетельствовал Анри, меня бы оправдали.
Суматошно листая кодекс, я смял несколько страниц, а только прозвенел последний звонок — сорвался домой.
Пальцы сбивчиво прыгали по клавиатуре, опечатки порой доводили меня до слёзного, нервозного смеха. И всё же я закончил.
«Друг мой, кое-что случилось. Невозможно говорить об этом по телефону, а ждать новой встречи времени нет.
Боюсь, у меня нет времени даже на это письмо. А потому извини краткость в фактах и чрезмерную волнительность во всём остальном. Меня обвинят (ещё нет, но это не за горами) в отношениях с учеником.
Ты его знаешь, обойдёмся без имён. Хотя, разумеется, мои вещи изымут и переписка перестанет быть личной, если дело дойдёт до суда. А оно может дойти, поверь мне, я смотрел в глаза тем, кто едва сдерживался, чтобы меня не линчевать.
Анри, ты знаешь, что решение вменять вину и наказание — вопрос взглядов и настроений. Если меня захотят считать виновным, я им окажусь, вопреки доказательствам в мою пользу.
Я был недостаточно осмотрителен в личных записях, в стихах, в переписке с протеже, и это меня, наверное, погубит. И Бог весть что ещё сыграет роль против меня: может быть, браслет или, может, посетители сада Сен-Луи, которые однажды видели нас там вместе, распивающих воду в тени. Может быть, мои соседи, слышавшие наш смех или его музыку, когда я на две ночи приютил его у себя. Я не говорил тебе этого, но он… Он пригрозил мне самоубийством, если я не заберу его к себе. Что я должен был делать? Заботиться о своей репутации?
И, безусловно, тот факт, что я редко когда предпочитал жить в общинах, а вместо этого жил один, взыграет новыми красками. Это всё вскроется и без моих усилий.
Но мои намерения, мои мысли, ты знаешь, были чисты, я сам готов помогать судьям меня судить. Пускай вывернут всю мою жизнь наружу, моё детство, мои семинарские годы, мои проповеди в Сен-Пьерской церкви в ризнице, в выдвижном ящике стола справа — всё, что сделало меня мной, и всё, что я, какой я есть, делал сам с этим миром.
Если есть хоть шанс обелить мою репутацию — я его не упущу. Не потому, что мне жаль себя, а потому, что это несправедливо в первую очередь по отношению к Церкви, к Его Превосходительству, ко всем прекрасным педагогам, которых я встретил в Сен-Дени, в конечном счёте — к тебе. С тобой я всегда был честен. Мне не так страшно потерять лицо, как потерять ваше доверие.
Мой протеже выступит в мою защиту. Если его спросят, Анри. Если его родители разрешат ему говорить. Если он себя не покалечит прежде, чем суд надо мной закончится. Он совершенно точно подвержен разрушительным эмоциям, а потому пойми, как необходимо мне быть уверенным, что мне хватит сил и поддержки пройти через всё это. Только так я смогу убедить его не глупить и дождаться вердикта. И даже если меня не оправдают, мы выиграем немного времени, чтобы он переосмыслил и «остыл».
Анри, я приму на душу вечный долг перед тобой, но осмелюсь попросить тебя — свидетельствуй обо мне. Я не прошу говорить добрые слова и скрывать злые, если такие есть — я лишь хочу сказать, что ты знаешь меня лучше всех. И что бы ты ни сказал, это внесёт ясность.
И последнее, что я, очевидно, должен отметить: я правда люблю его. И правда страдаю, мне правда больно. Не знаю, оправлюсь ли от разлуки с ним, если она случится для нас вот так и навсегда. И если понтификальный суд — крайне человеческий, как и всё, что с нами здесь происходит, — считает, что он вправе судить эту любовь… Что ж, пускай судит со всей строгостью и милосердием.
Вне сомнений мой рассудок здрав, смягчения ни к чему. Но и у меня есть право на окончательное слово: протеже никогда не был мне ни любовником, ни идолом, ни духовным сыном<span class="footnote" id="fn_36769903_3"></span>. Я его крестил. И это единственная связь между нами, которая естественным образом рождает близость душ. Как бы он ни выражался о своих неукротимых страстях, его нужно простить: он ребёнок, ему не знаком клирикальный устав, он природен, таким он сотворён.
Позвольте ему дышать свободно, отпустите его, не притесняйте.
Он должен справиться с этим сам, как и положил ему на душу Господь».
Я казался смиренным и страждущим и надеялся, что Анри прочтёт между строк.
Окольными тропами, поросшими васильками и сорняком, подкралось осознание, что собственного краха я хочу не меньше победы. А что, если только на руинах можно выстроить новую жизнь?
Этим вечером Элиан, будто учуяв промелькнувшие у меня мысли о нём, снова прислал сообщение: «спасибо что подсунули мне вашу книгу. То есть не вашу, а Гессе. Дома лучше неё ничего нет. Вообще».
Ночью я долго пытался уснуть.
Когда я проснулся, подушка валялась на полу.
Анри ответил ближе к обеду, я успел промаяться в библиотеке полдня.
«Ты верно подметил, — писал он, — решение вменять вину и наказание — вопрос взглядов. А ты, вижу, забыл: тебя слишком любят, чтобы наказывать за преступление, которого ты не совершал. Не жди, пока школа свяжется с архиепископом, действуй сам. И не потому, что это правильно (да, правильно), а потому, что ты веришь ему. Нет ничего дурного в том, чтобы положиться в трудную минуту на того, у кого есть власть. Неужели я тебе этого не говорил? А если ничего не выйдет, мы привлечём журналистов и устроим открытое заседание. И Рим с Ватиканом опять заговорят о тебе, все заговорят. В этом не сомневайся, мама с этим поможет».
Сух и деловит в противовес моим негодованиям — Анри стал, после гортензий, вторым пунктом в списке того, что осталось «как всегда». Меня это почти ободрило.
Одно лишь утверждение выбилось из канвы: так уж ли я верю Его Превосходительству?
Всю последующую ночь эта мысль гадюкой извивалась в голове: направляя меня в Лош, знал ли архиепископ, что здесь орудует Виолет? Было ли это его целью? Тогда зачем он вызывал меня летом, для чего предупредил об ”Опус Деи”? Допустим, для отвода глаз. А может, он знал, что ещё не нашёлся повод обесчестить меня, и ждал от меня подробного отчёта, чтобы в нём нащупать нужную деталь, чувствительную точку. А я возьми и помяни: куратор, наставник для подростка — словом (если ношу сутану), падший человек. Фундамент перспективный. Но нельзя же рассчитывать, что позор настигнет меня сам собой. Кто-то должен был руководить делами отсюда. Так почему бы и не Виолет.
Но ничего, абсолютно ничего из этого не сработало бы, не щёлкнул бы механизм, если бы не блокнот Элиана.
Попался ли я на ту же удочку, в те же сети суждений, о которых мы говорили с Анри, — не вменял ли я вину всем вокруг без оснований? Зато как соблазнительно для разума скользить по шёлку корреляций. И чем дольше я прозябал в пыльной тишине библиотеки, тем сильнее давили на меня догадки.
Уж кто-кто, а Элиан бы меня не предал.
Не предал бы, ведь так?
Прежде чем написать Его Превосходительству, я проветрился в саду.
Когда калитка еле слышно отворилась, я исподтишка выглянул из-за раздвоенного вязового ствола. Зашла Виолет, сопровождаемая шелестом юбки. Я, со всей чуткостью в шаге, бросился наутёк.
Она наверняка разглядела меня, но мы притворялись, что всё это — случайность, пока я не прокрался в узкую прогалину между гортензиевыми кустами и не уткнулся коленями в скамейку у иностранного корпуса. Повезло, что Элиан показал мне этот ход.
Таким образом, я и не помнил, когда в последний раз с кем-нибудь по-человечески говорил.
В письме к архиепископу, кроме прочего, я добавил: «Уже дважды я угодил в неодобрение общины и подставил вас. Привилегии, подаренные мне вами, обернутся нам назло». На худой конец, если я падший, то архиепископ — тот, кто, воздвигнув меня до каноника, сам меня с этой высоты и столкнул.
Его Превосходительство не утруждался перепиской и сразу позвонил, перехватив меня в коридоре у кабинета Лафонтен.
— Ну что за ересь, мой мальчик, — гнусавил он, по-видимому, зажав телефон между ухом и плечом. — Без истца нет суда. Не преувеличиваешь ли ты? Нести службу в школе утомительно, а ты, слышу, устал. Ну-ка вспомни: что для тебя твоя жизнь? Ты тогда кое-что нарисовал. Почаще смотри на свой рисунок: мирская жизнь — не без мирских интриг. Да, омерзительных, чудовищных даже для крепкого духа. А чего ты хотел? Я, конечно, дам тебе знать, если что-то где-то, так сказать, наметится, но, может, пришло время оставить школу позади? Ты подумай, не отнекивайся впопыхах. Подготовь запрос на перевод, а сам поезжай в Лурд. И домой поезжай, да хоть к Анри Бенуа. К чему лежит душа, тем и займись. Путешествие очистит твой разум. А хочешь, повысим квалификацию и определим в настоящую католическую школу? Там, уж поверь, на тебя всех собак не повесят. Это тебе не светские посиделки, где порядочный священник — всегда паршивая овца.
Я посмотрел в потухший экран телефона и постучал в дверь.
Лафонтен какое-то время перебирала документы и толком не обращала на меня внимания. Чувствуя себя прозрачным фантомом — а то и вполне различимой паршивой овцой, — я вёл себя надлежаще: стоял у края стола и молчал. На лацкане её серого пиджака опять переливалась стрекоза.
— Родители Маэ? — Лафонтен подняла очки на макушку и откинулась на стуле, когда я задал вопрос. — За дверь заплатит страховая. А на всё остальное они грозили судом. Что ж, садитесь, раз пришли, не стойте над душой.
Я беззвучно сел за стол.
— Что вы намерены с этим делать?
— Их очередь что-нибудь с этим делать. Люди, с пеной у рта доказывающие, что их сын «извиняться за правду не будет», далеко не уйдут. По крайней мере отсюда их выпроваживал месье де Брю. Где вы были сегодня днём?
Она не сводила с меня глаз. Можно подумать, я оказался на допросе, но на поверку мне больше не к кому было идти. С овечьей кротостью я отдавался постыдному удовольствию быть никчёмным и честным.
— В библиотеке.
— Я посылала за вами мадам Виолет, но она вас не нашла. Впрочем, мне это было на руку. — Она пояснила: — Внеплановое собрание. Преподаватели торопят меня относительно… мер.
Я оцепенел. Шея не гнулась, будто проткнутая штырём.
— Мер ещё нет, не бледнейте. Сердцу не так-то просто договориться с умом. — Она с сожалением улыбнулась. — Я пригласила Круара. Кстати, брошь нашлась. Завалилась между сидениями в машине.
Под рёбрами пронзило, как если бы там прикололи стрекозу.
— Мне освободить кабинет?
— О, нет. Это просто дружеский визит.
— Скажите, мадам, почему вы взяли меня в Сен-Дени?
Между нами стало тише, чем в библиотеке. Я слышал смех Нуар в коридоре и своё неровное дыхание.
Выражение Лафонтен было похоже на ещё один портрет, который однажды непременно повесят на стену. Взгляд оставался открытым и спокойным, будто, как ни старайся, я ничем её уже не удивлю. Так оно, наверное, и есть.
Единожды обнаружив в себе дефект, прореху в холёной философии жизни и веры, я заштопал её хрупкой надеждой, что обязательно во всём разберусь — по крайней мере, в чувствах Элиана, — что мне хватит для этого дотошности и академического мастерства. А теперь — и сам ничего доброго от себя не жду.
Лафонтен, должно быть, поняла, что я подразумевал. Школа потеряла психолога, и только дурак мог решить, что священник без опыта — достойная ему замена.
— Вы прошли комиссию и, несмотря ни на что, хорошо себя показали.
— Я не об этом. Зачем я вообще понадобился здесь?
— Ах, как же? — она приложила ладонь к груди. — Несколько семей, великодушных в пожертвованиях школе, потребовали факультатив. Я не могла им отказать.
— Кто?
— Вас интересуют имена? Что ж, — она мигом выудила на свет Господний очередную папку, раскрыла её и, тронув губку для смачивания пальцев, стала листать. — Вот, смотрите.
— Не стоит. Спасибо, мадам.
Я поднял руку, останавливая, но, возможно, недостаточно убедительно для Лафонтен. Она придвинулась и заглянула в моё лицо.
— Послушайте, я не так наивна и не воображаю, что вы — второй Круар. А от молодости я, уж простите, ожидаю всякого, даже если эта молодость — некогда примерный семинарист. Вы слишком любите себя и слишком мало себя знаете. У вас не получилось приструнить мальчишку, потому что и вас никто не приструнивал, а поставить себя на его место вы не можете. Дело опыта, порой слишком горького, я вас не виню.
— Мой отец был строг со мной.
— Так же строг, как и отец Юнеса? Кого он затоптал в вас? Поэта, может быть?
— Тогда почему, — я перешёл на шёпот, — почему он влюбился в меня? Я же в подмётки никому здесь не гожусь.
— О, этого я не знаю. — Она не смутилась. — Уставом не запрещено. Но, будь я вами, я бы задумалась, почему Юнес настолько не уважает меня, что пишет обо мне порнографическую чушь. Ох, пришли бы вы ко мне раньше, всего этого бы не произошло.
— И что же? Что вам такого известно, что... всех бы нас спасло?
Я поймал себя на том, что раскачиваюсь на стуле.
Лафонтен, усмехнувшись, встала и подошла к окну, взяла с подоконника упаковку сигарет.
— Вот вы и злитесь.
— Отнюдь.
— Смотрите, Даниэль. Юнес на своём недолгом веку испытал всякого, и теперь ему кажется, что он повидал жизнь. Я знала таких детей. И посмотрите: с кем он общается? Ни один ровесник ему не интересен. Он никак не отпустит старшего брата и тот уклад, который они построили вдвоём. Удивлена ли я, что он влюбился в первого попавшегося взрослого, который подпустил его слишком близко? Нет. Вы позволили ему считать себя вам равным, признали его равенство. Вы приняли эту игру.
— Он так не считает, мадам, — я покачал головой и отодвинулся от стола.
Мне показалось — впервые в беседе с Лафонтен, — что я готов встать и выйти. Альтернативно, я бы мог попытаться объяснить, что в том-то всё и дело: Элиан настолько считает себя не-равным, что это его отравляет, и он этим ядом, может нехотя, плюётся в других. Однако я понимал, что как бы много мы ни говорили об Элиане, на самом деле всё это было обо мне.
— Ах, это он вам так сказал? Вот в этом и проблема. Вы верите всему, что он говорит. А он, если и не врёт, сегодня думает одно, а завтра — совсем другое. Это же юность. И вы должны были дать ему понять, что вы — неудачный вариант для его уж очень “взрослых” амбиций. Не потому, что вы мужчина или священник, а потому, что у вас нет того общего, что необходимо двум влюблённым. Приоритеты? Ценности? Он даже на свидание с вами не может пойти, не попросив у родителей разрешения.
— Послушайте, я не…
— Это неважно, — она перебила меня, и я был рад, что мне не пришлось произносить это вслух. — Важно то, что вы обязаны были его вразумить. Кого ещё, как не возлюбленных, мы склонны слушать? Его положение не соответствует вашему. Как не сложились бы такие отношения между мной и вами, так и между вами и им… Вы разминулись на половину жизни. Видите, как всё просто. Его эйфория развеется, и он пожалеет, посчитает всё это глупостями и окажется прав. Но это будет потом. А сейчас — как бы он ни старался, он ничего не может вам дать. Вы ему об этом наверняка не сказали. Не сказали же?
— Не сказал. — Я помедлил, спрашивая себя почему — почему я никогда не говорил об этом Элиану. — Не мог сказать. Мне ничего от него не нужно. Как в таком случае…
— Это вы говорите как священник, как всепринимающая церковь. А Юнес смотрит на вас как на человека. Люди, знаете, всегда в чём-то нуждаются, дают и берут взамен.
Я прекрасно понимал Лафонтен. Она была тысячи раз права. Но что-то не вязалось.
Если даже я для Элиана — первый попавшийся, и если он влюбился по конкретным, прощупываемым причинам, будь то моя всепринимающая сторона, или его привязанность к Франсису, или восхищение их отношениями с Вероникой, или даже пускай его сон, который он называл вещим и флëр которого так и не спал с него по пробуждении и до сих пор, — делает ли это его чувства менее искренними, менее значимыми для него? Не рискует ли он, как и Анри, навсегда застыть в неопределённости, если я в ней его и покину?
В конце концов, Элиан однажды перестанет спрашивать разрешения у родителей (сомневаюсь, что он и сейчас его спрашивает), он станет программистом, будет зарабатывать себе на жизнь — и, если ему будет нужно, он отыщет меня снова. И что я скажу ему тогда? Что дело было вовсе не в разнице наших положений? Нет, я, кажется, всё ему уже сказал, у церкви на скамейке.
К тому же я — разве я сам всё это время не брал от него то, что он мне давал? Лафонтен права и в этом: я принял его игру. Я беру, не нуждаясь, потому что этим же и отдаю ему — удовольствие быть принятым, близким и любимым.
Всё это я, конечно, мог попытаться объяснить Лафонтен, но…
— А вот насчёт других, — она продолжала, не глядя на меня, не требуя ответа, — эти люди, они, видите ли, по три четверти жизни провели рядом с детьми, учили и воспитывали их. И я вполне могу понять, что для некоторых ваше терпение — или, скорее, терпимость — к подобным шалостям мальчишки — это на грани растления. Поймите, что порой и бездействие можно расценить как приглашение.
— Прошу вас…
— Ну, а разве Юнес расценил это не так?
— Мадам! — Я чуть не стукнул по столу. — Это ложь!
Лафонтен молча взглянула на меня широко раскрытыми глазами, словно — да, — приглашая меня говорить дальше. И я подчинился.
Я был с ней откровенен: через что только я сам не прошёл за эти два года. Может быть, я самому дьяволу в глотку смотрел, находясь рядом с Элианом, пока он делал то, что делал. Так что почему бы и нет, заявил я, обвиняйте меня. Как долго меня это мучило, сколько кошмаров мне снилось! Но я не поджал хвост, не бросил своего подопечного погрязать в этом. Мирянам, между тем, бывает невдомёк, как низменная чувственность переплетается с возвышенностью любви. Кому за три четверти жизни подростки не признавались в чувствах? А теории строить — святое дело. Но давайте, требовал я, обвините меня, выведите на трибуну — и я всё расскажу. Расскажу, в чём заключается уважение подростка, готового сношаться со стаканами, из которых я пил. Уж как будто Нуар с ван Дейком никогда не переживали свои пятнадцать.
— Ах, — Лафонтен подняла руку, останавливая меня, — я обвинять вас не стану. Не так легко сломать один и тот же стержень дважды. Понимаете, отец? Если он правильно сросся.
Я не понимал.
Запах стоял в кабинете отвратный.
— На территории школы курить запрещено, — всё, что я на это ответил.
Лафонтен пристально поглядела на меня и, прежде чем затушить окурок, попросила:
— Не говорите Круару, хорошо?