24. Казнить нельзя помиловать (1/2)

Записано в мае, 2017

Всё прояснилось, всё сошлось.

Тем вечером Виолет не то чтобы выслушала меня, но, скорее, не смогла, потрясённая, меня остановить, хотя предпочла бы, конечно, не слушать. Мне казалось, она, после моего обвинения, должна была хотя бы ради приличия потребовать у меня обоснований.

Вместо того она попыталась обратить сказанное мною против меня, заявила, что как раз с меня это всё и началось. Якобы потому, что я первым заговорил о Сен-Мартене, она, неверно истолковав мои слова, принялась читать его книги.

Действительно, если я однажды и солгал Виолет, сболтнув, будто намерен присоединиться к обществу Святого Креста, то насчёт мартинизма я выдерживал между нами кристальную прозрачность.

Раз уж на то пошло, дело тут было в другом.

Я ведь заговорил о Сен-Мартене не просто так, а потому, что Виолет с чего-то назвала меня святым. Этой перемене в ней совершенно ничего не предшествовало. Когда я упомянул об этом, Виолет даже не задумалась прежде, чем ответить, а это могло означать, что она заранее готовилась к подобному вопросу.

“Вы правда не такой, как остальные священники, и в этом нет моей вины”, — вот что она воскликнула, убедительно, но всё ещё достаточно театрально. Я тогда не удержался и спросил: “И многих вы знали?” Она сказала, что уж некоторых — точно. И добавила: “Я могу вам рассказать, всё расскажу, если хотите”.

Но я не хотел. Эта непрошенная откровенность — я ей не доверял.

В целом, полагаю, Виолет собиралась надавить на моё тщеславие, заявив, что я “не такой”. Она и впрямь знает обо мне больше, чем я думал.

А когда она намеревалась объяснить что-то ещё, я, раза три, кажется, попросив прекратить это, выпроводил её и щёлкнул замком. Затем по свежей памяти описал всё, что случилось и о чём мы успели поговорить, на попавшемся под руку тетрадном листке. С обратной стороны нашлось спряжение латинских глаголов. Николя Нодэ.

Хлеб, судя по времени, давно разобрали и мессу я наверняка пропустил.

Края сутаны трепетали, били по щиколоткам — я спускался к церкви св. Антония. Шагал против упрямого ветра и снова переваривал наш злосчастный диалог.

По крайней мере, веского предлога у «Опус Деи» нет, раз уж Виолет до последнего искушала меня ересью. Некая неприглядная сторона у меня, беусловно, имеется, но она соткана из таких сокровенных нюансов, что её узор едва различим в дневной час.

Поскольку с ересью не вышло, Виолет решила в конце концов прельстить меня лидерством новоиспечённой секты из пары человек. Тут весьма кстати взыграла красками близость куратора и ученика.

Конечно, когда в дело вступают несовершеннолетние, гибельным оружием будет обвинить священника в нечестивой связи. Пусть я невиновен тысячу раз, это ещё придётся доказать. Да и что моя невиновность против многовековой вины? Между тем, педофилы не вписываются в разряд духовно заблудших и морально опустошённых служителей веры; преступники «Опус Деи» не нужны. Стало быть, именно потому Виолет предпочла вообразить нас с Элианом, скорее, сектантами, нежели любовниками.

Что ж. Она ошиблась почти во всём.

Отец Гюстав наливал воду в бронзовую кропильницу, когда я вошёл. Кроме старика, задремавшего сидя на скамейке, других посетителей в церкви не было.

— Кого крестим? — шутливо поприветствовал меня отец. Услышав, что у меня к нему чрезвычайно важный разговор, он посуровел. — Очень жаль, но сегодня никак. Я ужасно занят. А вечером мне назначено к врачу, с сердцем что-то неладно.

— Храни вас Господь.

Я подхватил бутыль с водой и помог наполнить вторую кропильницу у южной стены.

К моему стыду, у отца Гюстава были причины отказать мне: в последний раз, перед крестинами Элиана, я повёл себя заносчиво. Вспомнив об этом, я пустился в извинения и признался, что успел покаяться в этом грехе.

— И самое главное, — я посмотрел в его настороженные, уставшие глаза, — я не состою ни в «Опус Деи», ни в обществе Святого Креста — и никогда не хотел.

Отец Гюстав пригласил меня в ризницу и усадил на стул, тем временем переодеваясь.

Моя история была нехитра: я навлёк на себя недовольство «Опус Деи», а посланницей правосудия оказалась Виолет. Отец, сняв с себя сто́лу<span class="footnote" id="fn_36769897_0"></span>, замер.

— Мне ничего об этом не известно, да и откуда мне знать.

— Вы ведь знакомы с Катрин Виолет.

— Она бывает на мессах.

Я не видел его выражения, потому продолжал:

— Отец, человек состоит из множества несовершенств, а мы с вами — люди. У меня есть основания думать, что кое-кто пытался использовать ваши слабости против вас. Я не прошу вдаваться в подробности, прошу только порассуждать. Возможно, в наших силах что-нибудь с этим сделать.

— Основания? — неестественно громко переспросил он.

— В школе ходят слухи. О вас и Катрин Виолет.

Отец Гюстав присел на край стула напротив меня, внезапно разбитый, с посеревшим лицом.

— Говорите, она из «Опус Деи»?

— И говорю, что тоже сдружился с ней. — Я придвинулся к нему вместе со стулом. — Вас, как и меня, перевели в этот приход за провинность?

Но отец Гюстав твердил о своём:

— Нет, между нами ничего не было. Понимаете? Ничего. От мужских слабостей не отрекаюсь, но у кого их нет? — Я понятливо кивал. — Это длилось недолго и закончилось давно. Вот уже… Да, почти два года, как она перестала здороваться со мной. Мне кажется, она меня презирает. Как мужчину. Катрин — она как молния. Мне за ней не угнаться.

— Дело не в вас, отец. — Я не поверил, что произнёс это. — У Виолет была определённая цель, и она, боюсь, её достигла. Нет ли у вас секретной информации об «Опус Деи» или Обществе Святого креста? Не могли ли они собирать на вас «чёрное досье»?

— Не знаю, — испуганно запричитал он, — о, я ничего не знаю, клянусь!

Отец так разволновался, что я вынужден был оставить его в покое. Уходя, я пообещал заглядывать в церковь каждый день.

Ночью разразилась майская гроза, а утро благоухало петрикором. Школьные клумбы размыло, капли падали с деревьев и разбивались о зонт.

Происшествия накануне как будто было мало для полноценной драмы: ещё до начала занятий нас созвали в кабинет Лафонтен. Собрались не только преподаватели, но и дежурные, и даже месье де Брю. Я пришёл одним из последних и топтался у стеллажей.

Лафонтен обратилась к нам:

— Сегодня ночью кое-что случилось. В общежитии, на двери одной из комнат краской написали неприличное слово.

Среди сидящих прокатился шёпот. Кто-то спрашивал: «На чьей двери?», другие хотели знать, что именно написали.

В горле пересохло. Я молчал и слушал.

За почти два года вошло в привычку ожидать, что зачинщиком всех сенсаций в Сен-Дени оказывается Элиан. И всё-таки иммунитет к этому я ещё не обрёл.

Когда Лафонтен назвала имя того, чью дверь расписали, мне несколько полегчало: Элиан Юнес. При всей вульгарности ситуации, это означало, что автор не он. По крайне мере, я на это понадеялся.

— Инцидент явно отразится на поведении учеников. Прошу принять это во внимание. Особенно неусидчивых я лично буду поить успокаивающим чаем, так и передайте им. — Вопросы о «неприличном слове» не утихали, и Лафонтен добавила: — Могу лишь сказать, что это дисфемизм<span class="footnote" id="fn_36769897_1"></span> к понятию «человек гомосексуальной ориентации». Ваши варианты держите, пожалуйста, при себе.

— Кому он снова насолил, — риторически воскликнула Нуар.

Рюшон с характерной озабоченностью вскинула брови.

— Девочку, наверное, м-м, не поделили.

— И это повод обзывать Юнеса нетрадиционным?

— При чём здесь традиции? Вы в каком веке? — Это возмутилась Арно, школьная медсестра. Она стояла рядом со мной. — Это же оскорбительно!

— В каком веке, мадам Арно? В веке, когда на каждом углу вещают про геев! Я понимаю, у вас «миссия», но до чего мы с этой вашей толерантностью докатились!

Как знакомо это звучало.

Пока в кабинете стоял гул, я наклонился к уху медсестры: «Дураки — это всегда другие<span class="footnote" id="fn_36769897_2"></span>, не так ли?» Она, вряд ли уловив подтекст, кивнула.

Лафонтен подняла руку и потребовала тишины.

— Дверь надо срочно закрасить, виновного — найти. Пройдёт месяц, год — но тот, кто позволяет себе унижать других, — голос её дрогнул, щёки раскраснелись, — обязан за это ответить. Мы не потерпим этого вредительства, этот гнусный вирус хамства. Я лично не потерплю. Спасибо за понимание и хорошего дня. Отец Дюфо, задержитесь.

Преподаватели и дежурные стали расходиться.

«Оскорбительно, вот и всё. Правду оскорблением назвала, — болтали за моей спиной. — Скоро только это и будут продвигать, нормальные будут не в моде».

Всё это я уже где-то слышал, где-то читал. В книге Оресона. Вот так прошло тридцать лет, а толки об этом всё те же.

Это открытие словно окатило меня холодной водой. Я бы хотел обернуться и поспорить, как поступил бы, будь дискуссия о чём-нибудь другом. Но в этой теме я настолько необразован, я страшно неуверен в себе. Со всей любовью к человечеству и Богу, я прежде не догадывался, что, если люди, как и я, по-настоящему задумываются о таких вещах, они способны прийти не к тем выводам, к которым пришёл я сам.

Краем взгляда я заметил: Виолет не сходила с места так уверенно, будто тоже была отцом Дюфо.

Не имея понятия, как теперь на неё смотреть, я сел за стол. Лафонтен переложила несколько папок с места на место и кашлянула.

— Вы свободны, мадам.

Дверь наконец закрылась.

После того Лафонтен по секрету рассказала, что ночью в общежитии проведут обыск на предмет краски или чего-нибудь ещё, что могло иметь отношение к произошедшему. Конечно, объяснила она, гарантий, что нарушителя найдут, нет: слишком поздно для поиска улик, но иногда и такое промедление школе на руку — усыпить бдительность не помешает.

— Это законно?

— Уж куда более законно, чем проносить в школу запрещённые вещи. Это инцидент. Чьи-то мама и папа должны узнать о таланте юного Ван Гога, а их страховка — покрыть расходы на краску, а то и на новую дверь. К тому же Юнеса нужно переселить на время этого ремонта. Ещё и школьный совет… С ума сойти. — Лафонтен обмахивалась пустой папкой, свободной рукой разгребая ворох пластин с таблетками в ящике стола: шелест не прекращался, пока она говорила. — У Юнеса в последнее время были с кем-нибудь конфликты?

Ни одного, о котором бы я знал. Я, разумеется, обещал с ним поговорить.

— Поговорите. Ученики не глупые, им известно, что такое здесь с рук не сходит, а значит… — Она выдавила таблетку из пластины и глотнула её прямо так, без воды. — Приходите после уроков. У меня новый травяной чай, полезен для пищеварения и нервов.

Оказавшись в коридоре, я сейчас же отправил Элиану сообщение и почти сразу получил ответ:

Не смейте ни во что ввязываться.

ОК.

Какое-то время я молился у себя, чтобы всё это не стало, вместо грубой шалости, предзнаменованием чего-то по-настоящему плохого. Затем пошёл на урок.

Нодэ раздал проверенные работы и округлил глаза.

— А где моя?

— Простите, я её потерял. Но списываете вы на «отлично».

Никто не прыснул со смеху, как бывало раньше, никто не поднял головы. Атмосфера в кабинете стояла удушливая, ученики притихли, но казались взвинченными, как на иголках. Даже знатоки латинского сегодня были не в духе. Один Элиан, жуя жвачку, с некоторым высокомерием поглядывал по сторонам.

Когда я попытался вызвать Фернандес к доске, она на меня даже не посмотрела: подпёрла щеку рукой и чертила на полях.

— Моника, — позвал я снова, и она пришла в себя, захлопала ресницами, будто только что проснулась.

— Не трогайте её, отец, — заявил Элиан. — Её принц бросил, она страдает.

Фернандес ничего не сказала, и, что более удивительно, ничего не сказал я. Я лишь наблюдал, желая найти в происходящем подтекст, способный разъяснить всё. На мне сказывался недостаток информации, и я, не хуже голодного, был благодарен крохам.

— Ну и как оно, — напирал Элиан громогласно, — нравится? Хотела знать? Получай!

— Это я! Я! — вскричала вдруг Фернандес, оглянувшись. — Я его бросила, а не он меня!

Элиан комично искривил рот:

— Ну, этот мудак заслужил.

— Юнес! — Я стукнул кулаком по столу.

Первый ряд от неожиданности подпрыгнул. Но Элиан всё паясничал: «Ой, лучше б так мне по губам».

Я не сводил с него глаз, готовый попросить его выйти. Тут он снова расслабился, втянул голову в плечи, тень апатии легла на его лицо.

— Ладно, шутка. Извините. Извините меня все.

На перемене мы парой жестов условились встретиться в беседке. Чтобы ненароком не наткнуться на Виолет, я отправился туда ещё до обеда, да и на обед решил не идти — аппетита не было. Однако, выйдя из здания, я заметил саму Виолет, направляющуюся по аллее к воротам. Никогда раньше не видел, чтобы она уходила из школы так рано.

Мне хотелось бы, сидя под куполом, наслаждаться свежестью и прохладой, такой редкой для мая. Вместо этого я оглядывал окна, воззрившиеся на нас. Не следит ли кто за особым местом? Не любуется ли праздно зеленью рогатого бука? Элиан должен был вскоре мимо него пройти.

Будничной походкой он прогуливался по мокрой траве, и вся его непринуждённость трещала по швам.

Он уселся на балюстраду, достал сигареты и зыркнул на меня.

— На моём месте вы бы тоже курили.

— Кто это сделал? — спросил я без предисловий.

— Всё тот же. И баллоны мы когда-то вскрывали, точно так же писали… неважно где.

— Баллоны?

— С краской. Я ж не глухой, услышал бы, если бы он из баллона распылял. И все услышали бы. Он, конечно, мудак, но не совсем уж тупица. Ничего, я с ним разберусь.

— Прошу вас, оставьте суд для других.

— Для других? — Он спрыгнул с балюстрады и, отведя руку с сигаретой за спину, наклонился ко мне над столом. — У него блокнот мой. Круто, да?

Внутри всё похолодело.

— Что за скорбь на лице, а? — Элиан исторг облако дыма, засмеявшись. — Не прикидывайтесь, вы всё поняли. Это ж дважды два. Фернандес тоже читала. Они вместе читали. О да, меня заводит эта мысль.

— А кто ещь… — воздух в лёгких кончился, и я торопливо втянул побольше, — кто ещё знает о том, что внутри?

— Сегодня — никто.

Элиан замолчал и с таким сочувствием поглядел на меня, что я почти ощутил себя жертвой. Он обошёл стол и сел рядом, толкнув меня в плечо.

— Слушайте, если это чмо по-хорошему отдаст, я сделаю вид, что всё окей. Плевать на дверь. В конце концов, не так уж он неправ.

Я раздумывал, сказать ли про обыск: по договорённости это должно было остаться между мной и Лафонтен.

Сказал. «На случай, если вам нужно что-нибудь спрятать».

— Типа что? — Он держался спокойно.

— Вам лучше знать, дитя моё. Сигареты, вызывающие книги, может быть.

— Библия, что ли? У меня там таки-ие заметки…

Пускай Лафонтен уверяла, что комнату Элиана обыскивать не будут и он вне подозрений, но я — я сомневался во всём.

Среди бутафорных деталей теории Виолет обо мне-мартинисте лишь одна сияла неподдельным, слепящим светом истины. Близость. И если я мог бы на время забрать у Элиана «Нарцисса и Златоуста», я бы этим не искоренил своё присутствие в его жизни, в мелочах не подвластных мне.

Я старался вникнуть в тайну его чувств. Или делал вид, что старался. Мне, белоручке, это оказалось не по зубам. Он коллекционирует мои выпавшие волосы и картонные стаканы, из которых я пил? Он назвал моим именем подушку, к которой льнёт в телесной страсти? Это его личное дело, убеждал я себя, мне незачем об этом знать. Но зато теперь я знаю, кто этот лицемер, ёжащийся не от пасмурного дня, а от погасшей в душе искры революционера, опасливый, желающий сохранить всё, как есть.

Тогда, в беседке, я встал и погладил Элиана по голове, без умысла и цели. От этого стало теплей.

Усмехаясь, он повертел головой, подставляя то затылок, то уши.

Мне было стыдно, что я не могу дать ему нечто важнее запоздалой ласки. К примеру, уверенность, что я всегда буду на его стороне. Грядёт час, казалось мне, когда за нас станут решать другие, когда наши с ним стороны не совпадут.

— Вы хотите поцеловать меня? — Элиан со мной поравнялся, высокий, насмешливый. — Выглядите именно так.

А он выглядел так, словно его у меня — мне поделом — отобрали.

После занятий я так и не пошёл к Лафонтен: она срочно убежала на приём к врачу.

Я выжидал в кабинете. Стрелки показали шесть, затем семь, начало восьмого — считая часы и минуты, я проверял работы по латыни, готовился к урокам, составлял план богословия на следующий год и отчаянно боялся пускать раздумья на самотёк. Когда стукнула дверь в уборную (никто, кроме уборщицы, в такое время не приходит), я принялся наводить порядок на столе.

Я шёл по коридору тихо, ступал аккуратно, чтобы скрип паркета под ковром не выдал меня, но, проходя мимо открытой двери медкабинета, попрощался с Арно.

Со стадиона не доносилось ни звука. Я решил пройтись туда.

Вот бы сейчас там играли, думал я, вот бы хоть что-то за день осталось неизменным, и Элиан бы, с закатанными рукавами, парил по полю, как в танце.

Но он не танцевал.

Я заметил его макушку. Он отдыхал на нижней трибуне, положив голову на спинку скамьи.

— Добрый вечер, — поздоровался я, не доходя, на случай, если он задремал.

— А? О! Здрасте, садитесь, рад снова видеть вас.

Он раскинулся, почти что загорая под меркнущим солнцем. Ни расхристанной рубашки, ни форменных брюк — только футболка и джинсы. Раз уж он переоделся, то игра была, подумал я, или должна была быть, но не состоялась.

И тогда я наконец заметил.

На его левом колене расползлось красно-коричневое пятно. «Неужели, — промелькнуло в мыслях. — Неужели он это сделал».

— У него его нет, — объявил он, глубокомысленно запинаясь между словами, и снова откинул голову назад.