22. In propria persona (2/2)

— Я не имею права применять к вам силу.

По моему мнению, дискуссию я вёл достойно, в чём моей заслуги было не много. Я понимал каждое слово Элиана. Но поскольку сам в той же манере объясняться не умел, пришлось опираться на этический кодекс преподавателя: официальный, справедливый и скучный.

— Имеете, — Элиан тоже пошёл мне навстречу. — Я вам его даю. Применяйте что хотите.

Мы остановились друг напротив друга. Дождь прекратился. Элиан рукавом стёр капельку с носа и сбросил капюшон.

— Ничего не хочу, дитя моё.

— Как жаль.

Отряхнув ладони, он вздохнул, изогнул брови, поднял ясный взгляд. В тусклом отсвете из окон я различил страдальческое выражение на его лице. Он так старался. К сожалению, когда этот мальчишка действительно страдает, он делается неистовым, неприступным — и уж точно не таким елейным в апрельских сумерках.

Я предупредил:

— Не пытайтесь манипулировать мной.

Элиан осклабился, привычная игривость отразилась в уголках глаз.

— Боже упаси. Я просто люблю вас. А вы меня? — И он двинулся как бы на меня, но мимо (разумеется, мимо), туда, где зияла арка. — Уже нет?

Есть вещи, о которых, пожалуй, нет необходимости писать: о камнях, летящих неизменно мимо, об Элиане, берущем от меня не более, чем я в смирении (порой фальшивом) стерплю отдать, или о моей любви к нему, снова и снова. Нам ведь и без риторических вопросов («С каких пор?», «Уже нет?») известен негласный закон нашей связи. Я пишу это не для себя.

Но это может сгодиться, если кто-нибудь когда-нибудь обвинит меня в том, что я не ушёл после первого брошенного в меня камня, или в том, что позволил Элиану меня касаться. Мы, думаю, знаем, где наш реальный предел и чего бы друг другу не простили.

Я влачился за Элианом на расстоянии незнакомцев до Сен-Дени, а оттуда — повезло, что месье де Брю не успел навесить замок на ворота — продолжил путь до дома сам. Мы не прощались.

То, что я по неосмотрительности назвал манипуляцией, а Элиан — любовью, Анри назвал властью. Наконец, в игре этих слов я уразумел.

У возлюбленного есть особая власть. Во имя любви я способен склонить влюблённого Элиана и к добрым, и к злым вещам. Единственное, чего я не могу — отнять у себя эту власть. Не могу приказать Элиану не любить меня или любить не так безудержно, не так телесно, — не могу обратить эту власть против себя. И в этом как будто заложена неотвратимая, божественная последовательность бытия.

Пускай я в этом как Бог, но по-человечески такая власть, впервые тогда осознанная, смущает меня. Я никогда не искал её, я ею по-настоящему не владею. Впрочем, Господу тоже никогда не вздумалось бы идти против Его законов, против порядка вещей.

Это было невероятное открытие: я в богоподобном смысле всемогущ над человеком, который по своей милости сделал меня таковым. Так кто же из нас двоих над кем возвышается? Разве не Элиан надо мной? Разве не…

Я влачился. Я был брошенным камнем преткновения в чьей-то судьбе, центром кругов на поверхности холодной голубой воды. Впервые я был значимым, я действовал in propria persona<span class="footnote" id="fn_36769889_1"></span>, Элиан целовал мои руки, а не руки Христа.

От осознания кружилась голова, тело млело и пылало едва не самым постыдным жаром со времён юности. (Мне бы и об этом не хотелось писать, но иначе не передать парадоксальность этих открытий.)

В семинарии истина постигалась через умерщвление плоти, чтобы та не взяла разум под контроль.

Теперь же я испытал небывалую экзальтацию, текущую по моим сосудам, и вместе с тем — позор: вот он, ещё один я, я вновь познал себя на крупицу больше, но какой же грешной, смехотворной оказалась она.

В Господнем музее человеческих диковинок новый экспонат: мужчина, плачущий над эрекцией и тщеславием.

Я и впрямь плакал. Но не боролся с собой.

Поскольку благочестивый долг христианина давался мне с трудом, в воскресенье той же недели я взял карточку избирателя и отправился через Бове в родную деревню, исполнить благочестивый долг гражданина.

Я знал, что Анри поступит так же. И Нуар, и Рюшон, и ван Дейк, и Лафонтен. Страна в такое время обретает коллективное сознание. Что-то вроде национального причастия.

Больше всего я опасался встречи с отцом Дюфо-старшим, потому сел на пятичасовую электричку, понадеявшись, что справлюсь до конца утренней мессы. И хотя с расчётами я не прогадал, месса, очевидно, правилась без отца.

Я стоял у стола регистрации, когда он вошёл, щурясь и почёсывая живот.

Тогда я отвернулся, но деваться было некуда: он так или иначе приближался к тому же столу; ещё пара секунд — и вот он за моей спиной.

Получив бюллетень, я помедлил, с нарочитым интересом вчитываясь в список кандидатов, как будто вижу его впервые. Между тем отец уже занял кабину. Я поспешил в соседнюю, чтобы наверняка знать, когда он выйдет.

В общем-то, отец не колебался: в мгновение зашуршал конверт, пристукнул кулак по столу (вероятно, так было надёжнее), отодвинулась ширма.

Я всё выжидал, а затем выглянул в зал. Его, больше похожего на потухшую рок-звезду восьмидесятых, уже не было.

Мы не обмолвились ни словом, и мне впору было взбодриться, купить стакан кофе и вкушать прелесть утра на остановке. Но меня окликнули, как только я спустился с крыльца. Это был он.

Мы остановились во дворе возле клумбы с иберисом: на моей памяти она всегда была такой белой, как нетающий сугроб снега.

Прежде, чем отец нашёлся с очередной колкостью на мой счёт, я задал вопрос о мессе.

— А вот тут и была, — он указал на мэрию. — Так им и сказал: ану марш голосовать. Сейчас вернусь, отопру церковь, пускай каются, кто схалтурил и кого теперь совесть мучает. — Он хотел было уходить, но оглянулся. Уставился на меня. — Ты хоть правильно проголосовал?

— Не беспокойся за меня.

Я попытался улыбнуться так, чтобы он понял: ему действительно пора. Но он, выплёвывая слова сквозь приступ кашля, не сдавался:

— Ну хоть не за этих? Не за фашистов? Да скажи наконец!

Мне понадобилось переосмыслить, кого отец мог удостоить фашистским титулом. Вспомнилась истрёпанная «Le Monde diplomatique».

И вдруг я на самом деле улыбнулся, — точнее, подчинился улыбке, она меня превозмогла. Я не догадывался, где относительно центра расположились взгляды отца. В той же мере он не догадывался, что я, под влиянием Анри, из года в год двигаюсь по шкале влево. Тем не менее, не имело значения, симпатизируем ли мы кому-то. Куда важнее, кого мы считаем злом.

— Не за них. Тебе нужна помощь?

— Мне от тебя ничего не нужно. — Он махнул и побрёл прочь, но опять оглянулся. — А тебе от меня?

Я покачал головой. Отец недоверчиво щурился, и я бы его за это не упрекнул. Что-то во мне за миг переменилось.

— Ну, значит, пока! — крикнул он, хотя я прекрасно его слышал. — Смотри не срами меня. И прекращай этот маскарад!

Я кивнул, не двигаясь с места. Он, теперь уж окончательно, намеревался уйти.

— Пап, — позвал я. — Молись за меня иногда.

Без конца морщась, как он делал в ответ на любую мою просьбу, отец цокнул языком и поплёлся, опустив плечи и шлёпая старыми сандалиями поверх носков. Это означало мир.

«А я — за тебя», — прошептал я.

По дороге к автобусной остановке я свернул в церковь святого Этьена и разыскал отца Фоше. Мне не терпелось, нет, мне было необходимо рассказать ему, что я по-настоящему понял своего отца и больше не стыжусь его, а ещё — как моё благочестие сгинуло на днях под давлением непрошенной власти, в плену стихийной любви.

В Лош я вернулся с обновлённым духом.

В некоем смысле мне удалось взглянуть на себя отцовскими глазами.

Как и Анри, отец видел в моей сутане угрозу. Он, при всей ретивости, был далёк от пресвитерского канона, в особенности теперь, когда прихожане, признавшие во мне Дюфо-младшего, невольно сравнивали его со мной.

В моём детстве он предпочитал меня прятать; когда я поступил на службу — держать от своей церкви подальше. Его волновало, что моё существования легко принять за плод греха, но хуже того — я, в его понимании, не оправдывал дерзости такого поступка. Я не стоил того, чтобы ради меня грешить.

Но под сутаной таился мятежнейший из сынов. Мне хотелось бы, чтобы он это обо мне узнал.

По мере цветения рододендрона и сирени мы кое-что забыли: Элиан — что случилось в день «Метаморфоз», я — его обещание стать священником. Я, надо сказать, однажды утром перестал в это верить, без веских на то причин (хотя сам Элиан — одна сплошная причина).

Он всё так же насвистывал под зелёной шапкой бука, несмотря на то, что я больше не являлся к окну, — по крайней мере, пока не закончу свои дела. Он так же рассиживал на краешке учительского стола в аудитории, пока я не подойду и не возьмусь за спинку стула. Тогда он, как повелось, подмигивал: «Занял для вас». Я относился к этому невозмутимо, но ни забавным, ни милым не считал.

Как-то раз, обедая со мной в кафетерии за одним столом, он выложил пачку сигарет из брючного кармана и пояснил: «Сидеть неудобно».

Расправившись с бельгийскими вафлями, я взялся за стакан свежевыжатого сока из яблок зимних сортов и потихоньку пил, кисло-сладкая мякоть ласкала язык. Так продолжалось до тех пор, пока по столу рядом со мной не постучали.

Это была Нуар. Она пришла напомнить, что курить в Сен-Дени запрещено.

— Я, по-вашему, курю? — Элиан поднял руки и повертел ими, как фокусник перед трюком.

— А это что? — Нуар ткнула пальцем в сигареты так, что те свалились на пол.

— Это не моё, — Элиан хлопнул ресницами. — Это отца Дюфо.

Она перевела взгляд на меня, и я, не желая разыгрывать драму, молча поднял пачку и положил в свой карман.

— Значит, ваше? Религия не запрещает?

— Отнюдь.

Я заметил, как преподаватели за соседним столом воззрились на нас. На меня. На мой потерявшийся в складках сутаны карман, в котором, благодаря его размеру, я вполне мог прятать ещё какую-нибудь запрещённую вещь.

— И врать, значит, тоже?

Она бросила эти слова мне в лицо, чтобы затем уйти.

Я отодвинул стакан и замешкал, не зная, что сказать. Остроумие не живёт вне момента.

К тому же Нуар была права. А в бдящих глазах преподавателей я, вероятно, оказался потворщиком хулигана.

Когда мы, после обеда, заглянули в беседку, Элиан протянул руку, но я ничего в неё не вложил. Его это развеселило.

«Прям серьёзно?» — допытывался он. — «А как же». — «Вы что-то не шутите в последнее время». Я согласился.

«Не отдадите? Я, кстати, деньги за них платил». — «Как жаль». — «Вам не жаль». Я пожал плечами.

Во-первых, я жалел о соке, который я не допил, а это несколько омрачило общий лад. Во-вторых, я, по всей видимости, повзрослел.

Это в последний раз, пообещал я себе, когда я прибегнул к такой отъявленной лжи ради Элиана. Существовали иные способы заботиться о нём.

Вскоре мы отправились в приходскую церковь к отцу Гюставу, чтобы получить разрешения на крестины.

Элиана непомерно восхитило, как я преклонился на правое колено перед алтарём. Он повторил за мной, допытываясь: ”Я правильно всё делаю? Вот так?” Отец Гюстав, появившись из ризницы, искоса посмотрел, но ничего не сказал. Первое, что его заинтересовало — прошёл ли Элиан катехизацию.

— Что ж, воскресенье ваше после часу дня.

— Может быть, пятница? Или среда?

— Я приеду, — отозвался Элиан. — Не впервые.

Отец Гюстав опять покосился на нас. Я предложил зачитать ему письмо от Его Превосходительства, но он отказался, вместо того подозвав меня в капеллу.

— Родители?

— К сожалению, их не будет.

— Ну, а крёстные отец и мать…

— Я вместо них.

В раздумьях отец Гюстав поправил съехавший с плеча орнат<span class="footnote" id="fn_36769889_2"></span>.

— Я не хочу вмешиваться и не буду указывать вам, что делать, но…

— Если у вас есть сомнения и в ваших планах сообщить об этом архиепископу Турскому…

— О, нет-нет, что вы, — отец Гюстав подавился словами. Элиан, прежде поглощённый разнообразием утвари на алтаре, обернулся.

— Так я и думал, месье кюре.

Не исключено, что я жаждал поквитаться если не с Нуар, выставившей меня в неблагопристойном свете, то хотя бы с кем-то, потому и переступил грань вежливости. Как долго я валял дурака, отшучивался, смущённо молчал или страстно дискутировал, когда речь шла об Элиане, о моём «угодничестве» ему? Я оправдывал чужие подозрения, потому что сам себя подозревал. На воре ведь и шапка горит.

Я, видит Господь, и лжец и грешник. Но не вор.

Выйдя из церкви, я глотнул нагретого воздуха. Снова захотелось яблочного сока.

Вокруг не было ни души, только машины теснились на парковке, отражая глянцевыми каркасами солнце и жару. Площадь снула в поздне-апрельской ленивой истоме.

Мы с Элианом сели на скамейку под деревом, которое, не будь у него вместо кроны узловатых обрубков, укрыло бы нас тенью.

— Я решил, — сказал Элиан. — Насчёт покровителя. Юлиан Антиохийский.

— Тот, который Тарсийский<span class="footnote" id="fn_36769889_3"></span>?

— Ну, да.

— Вот как, — к своему стыду, я отреагировал без энтузиазма.

— Знаете, почему? Иоанн Златоуст сравнивал его восхождение на небо с выходом пророка Даниила из рва со львами.

А кроме того Юлиан был упрямым, как мой протеже, и умер совсем юным. Элиан продолжал пересказывать, что о мученике пишет интернет.

В общем, я не возражал, заодно сообщил, что и розарий с распятием для будущего крестника у меня найдётся, один из моей коллекции. Элиан, конечно же, сможет выбрать сам.

Мысли о том и об этом вертелись в голове, и я не пытался избавиться от них. Рассеянно трогая облущённую краску на скамейке, я слушал Элиана дальше.

— Я думал, почему люди так сильно любили Христа и даже шли на пытки. Ну, как этот Юлиан.

— И что же?

— Не знаю. Но если Он, то есть Бог создал вас, то… да, я тоже Его люблю.

— А как же ваша теория с убогой вероятностью?

Он подавил смешок.

— Бог создал вас через книги, которые написаны о Нём и которые вам так нравятся. Это вроде бы не противоречит моей теории.

Мы ещё немного помолчали. Я рассматривал трещины на асфальте, похожие на старческие морщины.

— У меня есть одна нахальная просьба. Никогда не оставляйте меня.

Не поднимая взгляд, я тихо ответил:

— Я буду рядом столько, сколько понадобится.

— Ни-ко-гда, — беспечно повторил он. Возможно, он меня не слышал.

Затем, будто нечаянно, он накрыл мою руку своей и тоже уставился в асфальт.

В его жесте не было ни пылкости, ни ребячливого стеснения, только преданность и не ясная мне уверенность в том, что его «никогда» произвело на меня магический эффект. Несмотря на нежность прикосновения, между нами углублялась пропасть — в этом был уверен я.

Элиан менялся, его любовь зрела. К ещё большему стыду я понимал, что мне такое взросление неведомо.

Как и соком, я хотел бы тешиться переменами, всеми свойствами, присущими течению юности. Издали. Как любуются бушующей непогодой за окном. Сила и своенравие завораживают. Но непогода, в отличие от Элиана, не ждёт от меня взаимности и участия, ею я могу насладиться сполна.

Элиан же задаёт вопросы, он тормошит меня, побуждает оторваться от наблюдений и заглянуть в себя, вспомнить себя, уразуметь. Но в мгновение, когда я захвачен чем-то прекрасным, я пуст и безынициативен. Я полон лишь восхищением и собственной ничтожностью перед величием Господних творений.

Он чуть сжал мою руку. Время было не самое подходящее, но будет ли другой шанс, я не знал.

— У меня тоже есть кое-что, дитя моё. Я тоже думал. И, как ваш друг, обязан сказать. — Я повернулся к нему. Он, глядя в пространство, кивнул. — Вам известно, что я люблю вас. Я убеждался в этом тысячи раз. Но одного я не в силах из себя выдавить: меня не влечёт к вам. Думаю, мы оба это знаем. Потому теперь я тоже имею наглость попросить вас: не боритесь с ветряными мельницами. Мой сан, статус куратора, мадам Виолет — ничто и никто не сдерживает меня, не препятствует тому, чего во мне нет. Я ваш наставник, вы — мой единственный подопечный, никто у нас этого не отнимет. Я понимаю, что это может ранить, и готов нести ответственность. Но помните, что я не отвергаю вас. Пролить свет — вот и всё, наверное, чего мне хотелось. Простите, что вам пришлось так долго ждать. В своё оправдание, могу сказать, что… Не поймите неправильно, но так не будет продолжаться вечно. Вы не будете испытывать ко мне то, что испытываете сейчас. Может быть, ваши чувства сегодня — совсем не те же, какими были месяц или год назад. Правда? Я хочу дать вам время. Если бы я не был уверен, что вы преодолеете разбитость вашего сердца, я бы ушёл. Но я верю, что вы справитесь. Вы поймёте, увидете, что наша дружба всё это перерастёт. И тогда да, Элиан, я останусь с вами навсегда.

В подтверждение своих чувств я положил вторую руку на кисть Элиана и погладил. Наверное, нам повезло, что перед нами не мелькали прохожие, пускай я с чистой совестью перестал заботиться о том, что о нас могут подумать.

Я наконец во всём разобрался, я озвучил то, что терзало меня ночами, я вынес вердикт и этим же воплотил сказанное в реальность. Такова власть слов.

Даже если бы я захотел, я бы не посмел идти на попятную. Эта моя тирада была одним из самых разумных и правильных решений в этом году.

Ветерок оживил площадь, зашелестели кусты. Позади нас раздался смех, музыка неслась по округе, кто-то пинал жестяную банку. Эта жизнь, как оказалось, направлялась к нам.

По обе стороны возникли ученики из терминального класса.

Незаметно выскользнув из моих рук, Элиан подхватился, поздоровался.

— Ну что, играем сегодня? — спросил один, убавив громкость музыки на телефоне.

— Против Маэ, — уточнил другой, и все, кроме меня, рассмеялись.

Ученики, хоть и производили впечатление дебоширов, выглядели прилично: волосок к волоску, в свежих выглаженных рубашках. Элиан был своим среди них, таким же высоким и смешливым.

С оглядкой на меня молодёжь выбирала слова и не ругалась, но в интонациях улавливался зашифрованный подтекст. Тем не менее, чужим я себя не ощущал.

Будь я подростком, непременно бы не вписался в их компанию. А того, кем я по-настоящему являюсь, сравнивать с юнцами смысла нет.

Старшеклассники ушли, Элиан снова сел рядом. Я, взвалив на него откровение, смиренно ожидал последствий.

Ничего не происходило. А затем он ответил.

— Это я вам его даю. Время.

Я должен был спросить: время на что? Но мне не хотелось — я не готов был к Элиановой интерпретации: мне слишком сильно нравилась моя собственная версия, моя идея выждать, пока Элиан естественным образом совладает с бурей гормонов и неразберихой в сердце.

Поскольку я молчал, он говорил дальше:

— Я на выходных посмотрел старый фильм и… Знаете, мне и раньше казалось, что я должен как бы оттолкнуть вас, чтобы вы всё поняли — не обо мне, а о себе. Если бы я увидел этот фильм раньше, может год назад, я бы, наверно, так и поступил. Но вы правы: я уже это перерос. По крайней мере, сейчас, конкретно сегодня. Мне всё ещё далеко до невинной христианской любви, но…

Ровные зубы слегка обнажились, и — о, чудо! — небесной благодатью снизошла на меня его понимающая улыбка. Я мысленно просил прощения у него за то, что наговорил ему — за то, может, что выложил всё и сразу, не подготовив, при этом как же поздно, дав ему миллион пустых надежд. И вот, я был прощён. Я весь превратился в бесконечную благодарность.

Вернувшись в школу, мы остановились у фонтана. Брызги, не успевая долетать до нас, испарялись. Элиан почёсывал затылок и мялся. Я спросил:

— Чем сейчас займётесь?

— Переоденусь — и играть. А вы?

— А я, пожалуй, поем бельгийских вафель и выпью яблочный сок.

— Приходите посмотреть, если что.

— Если что, — кивнул я.

Обычно я предпочитаю не вмешиваться в досуг учеников, и Элиан об этом знает.

Напоследок, как я догадывался, он поцелует меня в щёки, и предвкушал его не невинный, не христианский порыв.

Тем не менее, шагнув навстречу, Элиан крепко меня обнял.

— Выпейте и за меня.

Дрогнувший голос утонул в плеске фонтана.