19. Златоуст (1/2)

Записано в апреле, 2017

В последнюю субботу зимних каникул, пока кофе был слишком горяч и я разглядывал клок побелевшей улицы через кухонное окно, в комнате отозвался телефон.

Устроившись в кресле, я готов был смахнуть с экрана уведомление — системное или рекламное — и почитать новости.

Эпизодичные переписки с Элианом возникали по делу — вроде моего дня рождения — или по ночам, когда ему срочно приспичит высказаться. Так что от него я наверняка ничего не ждал.

Но написал именно он.

Открыв сообщение, я отставил чашку на подоконник. Сердце страшно ёкнуло, я перечитал несколько раз:

еду в школу. НЕ ОТВЕЧАЙТЕ!

И сразу за этим:

ПОЗВОНЮ ПОТОМ

Паниковать не хотелось, но пот прошиб до озноба. Что значит не отвечать? Потом — это когда? А главное, в какую школу он собирался? Сен-Дени ведь закрыта.

Достаточно было намотать петли по комнате, по четыре шага туда и обратно, чтобы меня начало тошнить. Зато в голове прояснилось.

Я набрал номер Лафонтен. Объяснять мне ей было нечего, потому я и звонил ей, в некоторой степени чтобы это она объяснила мне.

Новость её удивила, но точно не потрясла. Она дала мне время попричитать, выговориться, после чего сообщила, что подвезёт к моему дому ключи от школы.

«Да, конечно. Спасибо вам», — сказал я, не представляя, как буду ими распоряжаться. Уверенность в её голосе, тем не менее, обнадёжила меня.

Телефон из рук я не выпускал, проверял, не было ли звонка или сообщения, которые я наверняка бы и без того не пропустил.

Звонок!

Опять Лафонтен. Ей понадобилось менее получаса, чтобы оказаться под моим окном.

Я подсел в «сузуки».

Приветствуя, Лафонтен поцеловала меня в щёки — точно нас свёл обыкновенный предлог. Затем вынула связку ключей, показала, какие из них к навесному замку на воротах, к общежитию и к ключнице с ключами от комнат учеников. Единственный выход, сказала она, — присмотреть за Элианом, а если окажется, что домой он возвращаться пока что не намерен, запереть его на территории Сен-Дени до понедельника. Я пообещал, что в точности так и сделаю и по мере возможности доложу ей, что случилось.

— Если понадоблюсь, не стесняйтесь. Я сегодня свободна. Ах да, это тоже вам.

Из бардачка Лафонтен достала картонную упаковку с лавандовым мылом ручной работы. Она не знала, что именно мне подарить, а так как я, по её расчётам, поддерживаю гигиену и испытываю слабость к цветам, мыло должно было прийтись кстати.

Снова поблагодарив, я вернулся к себе и принялся ждать, перебирая ключи, изучая их до новой волны тошноты, которую запивал холодным кофе.

Прошёл час.

Новостная лента, заметки о предстоящих выборах — всё пятнами плыло перед взором. Я бросил читать и отправился в школу.

Тонким слоем лежал снег на земле, на машинах, на крышах и деревьях — повсюду. Больше похож на тополиный пух, разлетающийся у ног, только этот не воспарял вверх, а серел и исчезал.

Сняв навесной замок, я так и носился с ним, он ощутимо оттягивал карман. Дверь общежития открыл и закрыл, чтобы потренироваться. Руки почти не тряслись.

Ещё сорок минут, как и снег под ногами, тоже бесследно растаяли. Я обошёл территорию и убедился, что она действительно пуста. Никогда прежде я не слышал, как Сен-Дени дышит тишиной во сне.

Скрип ворот раздался на всю округу. Я поспешил обратно, ключи ритмично позвякивали от шагов.

К моему облегчению, это был Элиан, мне не пришлось звонить ему.

По версии Лафонтен, всё было прозрачно: Элиан поругался с родителями и решил сбежать. «Какое счастье, отец, что он выбрал для этого школу».

Он брёл медленно по краю дорожки и смотрел на пунктир следов от моих ботинок, пока наконец не заметил меня.

— Это вы! — На мгновение его улыбка ослепила меня. — У меня телефон умер, представьте себе! Я такой еду и думаю, отлично, зашибись, надо было брать ваш адрес.

Элиан признался, что опять добирался автостопом. Первый водитель не захотел иметь с ним дела («Понял, что малолетка»). Во второй раз за рулём оказалась женщина («Повезло»). На спине он тащил набитый вещами рюкзак с потёртостями, вместо карабинов на ремнях — узлы.

У двери в общежитие он спросил:

— Вы тоже вскрываете замки?

— Нет, у меня свои секреты. — И я вынул связку ключей. — Может, вы бы разобрались и без меня?

— Цилиндровый, тут везде такие, — он пожал плечами. — Не раз плюнуть, конечно. Если бы не вскрыл, то сломал бы точно. Дома в бывшей спальне сломал.

— А как насчёт этого?

Я ввёл код, чтобы отключить сигнализацию, пока Элиан топтался на коврике у входа. Он шутливо фыркнул: «На то мне вас Бог послал».

Он рассказал, что первые самодельные отмычки ему подарил Франсис после того, как отец стал закрывать Элиана в спальне, чтобы тот не нервировал гостей. Голод и жажду можно было стерпеть, это не долго. Но чтобы справить естественную нужду, стоило потрудиться.

Я не хотел знать как и, разумеется, хотел — хотел испытать ужас, боль и бесконечную гордость за то, что он это преодолел и был всё ещё весел, не разбит. «В бутылку. Или через окно, там сад. Мама сказала, я у неё самый умный». Так он и сломал первый замок, неумело, в порыве злости. Заявился на кухню посреди пиршества и своровал — в собственном доме — хлеб и нарезанную колбасу: «По телеку ещё рекламу крутили, как сейчас помню: то ли халяльная, то ли кошерная. Гости принесли».

С замиранием сердца я следовал за Элианом по лестнице на третий этаж.

Зайдя в комнату, он тут же сел на кровать, сбросил кроссовки и скрестил ноги под собой.

Я встал у окна. Многое изменилось с прошлой зимы и в то же время — почти ничего.

Элиан спросил, увидел ли я, а я спросил, о чём он. Тогда он широко улыбнулся, демонстративно, подставив лицо под поток дневного света, струящегося мимо меня.

Он до того изощрялся, что нижняя губа слева треснула, выступила кровь. Я потупился: белые зубы без следа брекетов.

И тут до меня дошло: то была не просто трещина на обветренной коже — то была рана. Губа начинала отекать, чего я всерьёз раньше не увидел. Капля крови, залившая трещину, округлилась до размера булавочной головки, глянцевая, почти как искусственная. Она должна была растечься по подбородку. Я всё ждал. Но Элиан слизнул её излишне спокойно.

— Я обработал. Нестрашно.

— Вы подрались?

— Нет, я потерпел.

«Опять вы терпели», — услышал я свой голос. Глупое ворчание о том, что уже произошло.

Я сел на кровать и осмотрел губу, Элиан оттянул её пальцами для моего удобства. Рана была свежая, но и в некотором смысле давняя: со времён первого сломанного замка.

— Папаша, — тихо сказал он.

— За что?

— Принцип кодекса чести. Если стоишь за правое дело, пусть больно будет всем.

Он замолчал, глядя мне в глаза.

Я чувствовал, что это молчание не от недостатка слов, а от недостатка между нами места: чтобы я получше рассмотрел рану, Элиан подвинулся, прижавшись коленом к моему бедру. Руку теперь он уронил куда-то туда, где я своею упирался в кровать.

Я так и воображал, как сорвусь и удеру обратно к окну, и это получится до смешного нелепо, а к тому же даст Элиану повод думать, будто я избегаю своих желаний, боюсь самого себя. Потому я продолжал сидеть.

Он бы не попытался меня поцеловать: это причинило бы ему боль, по крайней мере, я в это верил. Между тем, он мог коснуться моей руки, строя из нас застенчивых любовников. Мы, вероятно, вдвоём просчитывали одни и те же ходы.

Когда его рука скользнула по дамасскому покрывалу, свою я повернул ладонью вверх. Я бы не отдёрнулся от ребёнка, которого ударил отец.

Но он снова замер. Мой жест, должно быть, показался ему — да и мне тоже — слишком прямолинейным, заботливым, а не чувственным.

— Думаете, я страдаю? — Элиан опустил взгляд. Он словно хотел бы вспылить, но уважал мою близость и потому не кричал. — Думаете, не могу за себя постоять? Это его методы воспитания. С Франсисом и Бастиеном было так же. Бастиен какое-то время тоже терпел, пока не сломался. Теперь в Туре живёт, в рабстве у… общины, или как там они говорят. Франсис умер. Не умер бы, что бы с ним стало? А мне повезло. Это он меня надоумил. Я месяца три канючил и клялся, что буду самым послушным в мире, что прочитаю все папашины долбаные книжки о том, как правильно жить, лишь бы меня отправили в Сен-Дени. И вот я здесь. И здоровее многих. Не слабак, не нытик, как Маэ, не оранжерейный цветок. Я могу харкнуть папаше в рожу, и у него не разорвётся шаблон. Он вывернет меня кишками наружу, но не удивится, даже если я сам успею вывернуть его. Из нас троих я больше всех как он. — Он принялся изучать свои ужасные ногти. — Я терплю, но не подвываю. Я не его шавка. И мне жаль тех, кто жалеет меня. Значит, они бы не смогли.

— Сколько ваш отец платит за вашу учёбу?

Он оттопырил нижнюю губу. Она выглядела огромной, побагровевшей до оттенка синевы.

— Не знаю. Но это магия Круара. Он сказал, мне надо хорошо учиться, чтобы всё было окей. Наверно, всё не так просто. Но мне кажется, если я закопаюсь и узнаю, в чём суть этой «магии», она перестанет работать. А я этого не хочу. Хватит того, что — до-хре-на. Ради этого и терплю. Ему не так мало лет уже, спина больная, к докторам не ходит — у них там свои: знахари, гомеопаты, хироманты… или хиропракты? Уф. Покалечу ещё… Нет, спасибо. Пускай сдыхает без меня.

А я всё выпытывал, укладывая в голове деталь за деталью:

— Откуда у вас деньги на сигареты? На мой браслет?

— Я не ворую. — Он зыркнул из-под бровей. — Бабуля присылает. Я ей не говорю, конечно… Это благодаря ей мне брекеты поставили. Мама тоже даёт, но не много, на кафетерий, из папашиного кармана. У него лавка на окраине деревни была, забегаловка с виски, ну, вы, наверное, поняли. Когда-то и дела шли неплохо, Франсис говорил, до моего рождения. Теперь там, не считая разворованного виски, просроченные крекеры, шоколад — дома полно такого. В общем, всё окей.

Ничего не окей, дитя моё, ревела моя душа. Ваш отец лжёт вам, манипулирует, покупает ваше смирение за бесценок, когда смирения достоин только Бог.

Так я размышлял, отвернувшись от Элиана, от запутанности во лжи и собственного бессилия, цветущего увечьями на его теле, иллюзиями в его сознании. Дьявол стучался ко мне не через вожделение подростка, а через его муку, задевая мой ничуть не прекрасный гнев.

— Не сравнивайте себя с ним.

— Не жалейте меня.

— Не жалею, — я усмехнулся, прикрыв лицо ладонью. — Я злюсь.

Это, по-видимому, отняло у Элиана речь: он только протянул неопределённое «э-э?»

Я сглотнул. С моей стороны и для меня это была невыносимая откровенность. Мы — одни в целой Сен-Дени, она вся принадлежит нам, но мы предпочли смяться на кровати, как покрывало, запечься кровью в трещинке, в разломе моего справедливого и честного мира, где любви достаточно, чтобы врачевать все раны и искоренять порок. Вот из-за таких видений я и избегал его комнаты, их было не остановить.

— Не злитесь, — он толкнулся макушкой мне в плечо. — Знаете, что Круар сказал мне? Это всё гены, ты слепо идёшь у них на поводу. Гены — это родительское, а я чокнуться как не хотел быть на них похож. Подействовало. Я стараюсь не быть как он. Но это не значит, что я прям уж таки другой.

— Значит, он ваш родной отец.

— Кто, папаша? Увы, увы. — Элиан вопросительно посмотрел на меня.

Я помнил, как Элиан делал чёткое различие между «отцом» и «папашей». И в тот миг мне наконец стало ясно почему: когда он говорил об «отце», он подразумевал меня. Даже Маэ, кажется, перенял эту привычку. В день, когда он сорвал урок, он так и спросил, из-за чего Элиан поднял руку на вопрос о верующих: из-за папаши или отца?

Вот это да, подумал я, и в итоге ответил:

— Вы не похожи.

— Ага. Вам так кажется по… — он разогнул три пальца. — По трём причинам. Первая: вы не знаете моего папашу. Вторая: вы, ну, любите меня. Третья: я прикидываюсь лучше, чем я есть. Для вас. Сам, конечно, пилю сук, на котором сижу, но… Боже.

Он выпрямился, чтобы подышать.

Я и сам встал, расстегнул мантию, выложил навесной замок на подоконник, оглянулся в поисках бутылки с водой, которую видел на прикроватной тумбе в прошлый раз. Ничего подобного.

— Давайте сбежим. — Я на это предложение нахмурился. Хотя мог бы и рассмеяться. — Я стану священником. И никогда не отвяну от вас.

— Вы зачитались.

— Вы сами подсунули мне эту книгу.

— Подсунул?

Вот как он об этом думает, решил я.

— Ну, я не о том. Я о том, что слишком много совпадений. Может, через вас со мной говорит Бог. Так сказать, призывает.

— Бросьте. Это всё — ваши фантазмы.

С тихим недовольным «да, да, да» он заёрзал на кровати, будто это не он дал мне о них почитать. Тогда мне пришлось объяснить, что никакой роман не может быть руководством к действию.

— Тем более вам трудно даётся латынь.

— Выучу.

— Не думаю.

— Спорим?

Как бы долго я ни ждал его смеха, как бы ни выискивал в его чертах изгиб или морщинку, выдававшие лукавство, с каким говорил я сам — Элиан смотрел решительно, даже несколько тяжело. Протянул для рукопожатия руку.

Нет, я ни за что не стал бы с ним спорить. Если на то пошло, церковь в таких священниках не нуждается.

— Ладно, — его рука рухнула, он прилёг и повернулся на бок. — Вы и сами-то не такой весь из себя правильный. Не Нарцисс. Пригрели гомика на груди. Мы пойдём к вам?

Очередная вспышка возмущения загорелась во мне и сейчас же потухла. Я прокрутил его реплику про себя.

В последнем вопросе не было ничего страшного, ничего неприемлемого, и потому я спокойно ответил, что днём побуду с ним так долго, как понадобится. А утром ни свет ни заря снова приду, и, может быть, мы сходим на мессу.

— Я правильно вас понял? — переспросил он. Я не успел ничего сказать, прежде чем он, не моргнув глазом, добавил: — Вы оставите склонного к суициду подростка одного в этом огромном здании?

Ни капли флирта в тоне. Он молча гладил покрывало, как дети гладят свои игрушки перед сном, веря, что те живые.

— У вас… действительно есть такие мысли?

— Нет. — Он потрогал губу, чтобы, по-видимому, вызвать во мне больше сочувствия. — Но будет обидно, если завтра, когда вы придёте, окажется, что всё-таки да.

— Я позвоню мадам Лафонтен, — отчитался я и уже вынул телефон.

Элиан запротестовал:

— И что вы ей скажете? Что я не в своём уме? Она отправит меня к Арно, а Арно позвонит моему папаше. А он, если не убьёт меня, возьмётся лечить фиг пойми какими таблетками. Или сдаст своим хиропрактам.

Он снова сел на кровати, положил ладони на колени, напоминая своей позой йога в медитации, и серьёзно продолжил:

— Неважно, вру я или нет. Учтите только то, что вы слышите. — И, выдержав паузу, чётко произнёс: — Если вы бросите меня здесь, я покончу с собой. С такими заявочками не шутят.

Несколько позже, во время очередной прогулки, Элиан коснётся темы социальной инженерии. Теперь я с уверенностью могу сказать, что тогда он применил ко мне нечто подобное.

Мы оба знали, что его опасные для жизни склонности впали в летаргию, как только он окатил меня признаниями из блокнота. Он по-настоящему с тех пор окреп. Его неудовлетворение выливалось в злость и бунт, вместо меланхолии, — в общем, в здоровую для его нрава реакцию. И он прекрасно понимал, что я заметил эту перемену.

И тем не менее, в нашем мире существуют фразы-заклинания, которым, даже если не веришь, не можешь не подчиниться. Одну из таких он и использовал против меня.

Он внушил мне разделить с ним его ложь, насладиться её плодами.

Ведь теперь, забирая Элиана к себе домой, я, как могло показаться, не только имел право, но был обязан так поступить: в конце концов, что, если он совсем не шутил? И никто никогда не узнает, хотел ли я его забрать, потакал ли я собственным греховным устремлениям. Он подарил мне отговорку. Ох, Элиан.

В тот день я сосредоточился, как он и просил, только на том, что слышал.

Пока Элиан потрошил рюкзак и перебирал вещи, я ушёл в магазин с поручением закупиться всякой вредной едой.

По дороге я снова позвонил Лафонтен. В последний миг разговора я всё же признался: Элиан напросился ко мне (о манипуляции с суицидом, конечно, ни слова), а я согласился, я мягкотел.

«Мягкосердечен», — поправила она. Я спросил, насколько, по её мнению, это неэтично. «Достаточно, чтобы на вас заявил кто-нибудь придирчивый. Поменьше показывайтесь соседям. И верните его в общежитие перед тем, как стемнеет».

О том, что Элиан наверняка собрался у меня ночевать, я промолчал.

Помимо прочего я купил формочки для льда, антисептический крем, пластыри, а заодно обезболивающее, аспирин и леденцы от боли в горле, две пары дешёвых тапочек, двухлитровую бутылку кока-колы и чипсы. Элиан решил, что мы посмотрим сериал.

«Я буду вести себя прилично», — успокоил он меня, стоило ключам разок выпасть из моих рук на крыльце.

Шелестя пакетом с покупками, Элиан сначала позвонил в домофон забавы ради, затем взбежал по лестнице вперёд меня.

Я толкнул перед ним дверь квартиры, извинившись за беспорядок, и он втиснулся в темноту прихожей. Для этого ему не понадобилась отмычка, всё моё оказывается для него нараспашку.

Прикладывать к губе лёд он не захотел: поздно.

Его любопытство простиралось на непритязательный интерьер, выхватывало из обстановки нюансы наличествующие и те, которых нет: гравюры на стенах, следы на выцветших обоях от снятых полок — и никаких распятий («вы, что, молитесь только в кабинете?»); низенький антикварный табурет, покинутый в углу, чтобы не споткнуться о него; прямоугольный журнальный стол с подкошенной ножкой и без газет, без журналов, с чёрным, будто от огня, пятном («разводили костёр?»); статуэтка Девы Марии, полноценная и нужная; шкаф («там Нарния?»); и пустой, не считая нетбук и недопитую чашку кофе, подоконник.

— Ни одного вазона, — Элиан заглянул в чашку.

— Пожалуй, я не люблю их. То есть, — я отвлёкся от горы лекарств, покрывающей пятно на столе, — люблю, когда цветы где-нибудь в саду.

— Я понял, окей. У вас болит святость.

— Не болит то, чего нет.

Цветы кажутся тем прелестней, чем менее их прелесть доступна мне по первой прихоти. В условиях свободы они подчиняются природным циклам, напоминают о всеобъемлющих и невыразимых истинах. К тому же мне так и не удалось вырастить ни один обособленный цветок, все они пали жертвами гиперопеки. Моё внимание душило их.

А между тем Элиан ожидал их увидеть. Он, значит, воображал себе комнату, в которой я живу, как я воображал комнату Кармелины. Я всегда думал, что там есть гитара и туалетный столик, в зеркало которого она смотрится лишь мельком.

Элиан спросил, не скучно ли мне без вазонов, ведь с ними хотя бы можно поговорить. То же беспокоило и архиепископа: вместо вазонов он советовал мне говорить если не со святыми, то хотя бы с Анри, чтобы одиночество не надломило меня.

Что ж, я к своему положению привык. Теперь я держусь особняком, и, скорее, затруднился бы переселиться в пресвитерское общество, хотя знаю, что такое есть в десяти километрах от Лош.

Итак, я строил из себя радушного хозяина: «Чем вы хотите заняться?»

Элиан строил из себя вынужденного гостя: «Сделайте вид, что меня нет».

В полной мере у меня это не получалось. Для себя я готовлю редко и, вычитывая рецепты в интернете, часто вздыхаю о мадам Пайе, молюсь о ней, опять вздыхаю. Если же просыпаюсь в хорошем настроении, то могу изобрести новое сочетание специй и добавить их в совершенно рутинное блюдо. Поскольку Элиан не выказал предпочтений, так я и поступил, уточнив, нет ли у него на что-нибудь аллергии.

Он принёс из комнаты в кухню табурет, сел, согнув длинные ноги, и внимательно наблюдал, как я режу сельдерей, лук, латук — шмыгаю носом, — отсчитываю сушёные бутончики каперсов, открываю новую упаковку кари и ищу перечницу на полке рядом с солью, когда она стоит на столе прямо перед его прожигающим взглядом.

Когда я накрыл на стол, глаза Элиана смотрели голодно. Прежде чем мы сели, он раскрыл рот, и я был почти уверен, он спросит, как называется то, что я приготовил. «Никак», ответил бы я.

Вместо этого он произнёс:

— Ваш воротник.

Я надел безликий пуловер и домашние штаны с глубокими карманами. Колоратки на мне не было.

— Он вам давит.

Коснувшись шеи там, где выступ гортани, я почувствовал, я вспомнил, что видел в зеркале: шершавую розоватую линию кожи. Под весом зимней сутаны жёсткий воротник из льна — ещё один шедевр от мадам Пайе — прилегает чересчур плотно. Но зимой в натуральных тканях теплее.

Пришлось освободить стул, служивший мне прикроватной тумбой, и забрать на кухню. Пожалуй, подобные мелочи выдают во мне дикаря.

Элиан не стал хвалить мой кулинарный талант, но то, как он в молчании уплетал, мне нравилось. Смотреть на это было приятно до той степени, что я забывал жевать.

Для нехитрого десерта я выдумал ломать багет и макать его в розовое варенье, подаренное мадам Бенуа. Элиан чайной ложкой ловил кусочки лепестков в тягучем желе и ворчал: «Офигеть» или «Опять цветы».

Тогда я задал вопрос.

Вопрос созревал во мне со дня визита к Элиану домой. Но поднимать эту тему в школе мне казалось неуместным, даже во время личных бесед и прогулок нам было что обсудить.

Теперь мы, окутанные гудением холодильника, в одинаковых домашних тапочках, сидели друг напротив друга и не смотрели друг другу в глаза: это бы заставило нас судорожно подыскивать фразы о погоде, учёбе или еде.

Но это — это было чем-то волнительным и свежим.

— Я хотел бы кое-что написать, — зашёл я издалека. — Точнее, уже пишу. Вторые каникулы подряд головы не поднимаю. И мне нужна ваша помощь.

Элиан внимал неподвижно, с ложкой во рту.

Мне хотелось бы процитировать строки песен, которые он мне напевал, говорил я, если, конечно, те имели особый смысл, а ещё — не затруднит ли его поделиться взглядом на то, что между нами происходит?

Я думал, он, выслушав меня, повертит у виска пальцем, потому оговорился, что приму отказ.

Он начисто облизал ложку.

— Окей. Берите мой блокнот. — Зачерпнул ещё варенья, капнул им на стол и пальцем вытер. — Я не перечитываю. Я даже не знаю, когда это началось. Вы просто появились. Тогда всем крышу снесло. Но со сплетнями всегда так: сегодня одна, завтра другая. А мне некуда было деться. — Я бы вот-вот извинился, но он добавил: — Скажем спасибо Лафонтен.

— Это была моя инициатива. — Элиан глупо моргнул, будто не понял меня. — Я сам вызвался быть вашим куратором.

— Зачем?

— Это плохо?

— Я спрашиваю зачем, — повторил он. — Когда я первый раз подошёл к вам, ну, за садом, вы знали, кто я?

И я ему всё объяснил. Нет, я не имел понятия. Но он напирал: «Вы знали. Вы назвали мою фамилию». А я говорил: «Это было позже». Не может быть, не врите. Я не вру, дитя моё. Не прикалывайтесь, я серьёзно. Я тоже, дитя моё.