19. Златоуст (2/2)

В конце концов он вскочил из-за стола.

— Ну так соврали бы! Типа я показался вам таким классным, что вы решили курировать меня. А вы, значит, опять меня пожалели. Что за херню они вам наплели?

И убежал в комнату.

Я едва понимал, когда это мы свернули не туда, и не знал: пойти ли мне за ним или сначала вымыть посуду.

Элиан сидел на полу под стеной с телефоном, прикованным к розетке проводом, и дулся.

Я сел в кресло, и отвернулся к подоконнику, полистал свои записи.

К моему стыду, стих, сочинённый после нашей первой встречи, был исчёркан карандашом. И всё-таки читаем. Я вырвал страницу и протянул её Элиану. Вот доказательство того, что я был им восхищён.

— Ну, ваши ненаглядные гортензии, — сказал он, прочитав. — Дальше что?

— Это о вас.

— В каком месте?

— Последние две строки.

Наверняка он перечитал не единожды, прежде чем украдкой подложил мне на подоконник свой блокнот. Я коротко поблагодарил и взялся переписывать те самые отрывки, упомянутые раньше. Порой снова робел от них.

Присев на подлокотник кресла за моей спиной, Элиан пропищал, имея в виду стих: «Можно оставить себе?»

— Конечно. Дайте только переписать.

Он заглядывал мне через плечо, пока я левой рукой выводил знакомые буквы, а юношеская вульгарность смешивалась с романтизмом взрослого дурака. Меня пугало, что мы одновременно могли пропускать через себя одни и те же откровения, находясь так близко, что я чувствовал, как его белая толстовка касалась меня.

Я писал что-то вроде: «Его руки это покушение на здравость» или «Боженька милостивый, отец тронул меня!» и ловил наше отражение в зеркале на шкафу. Элиан беспечно водил пальцами над моими волосами. Он сказал, у меня полно седины. Я вырвал ещё одну страницу со вторым стихом и отдал, чтобы он прекратил надзирать. Это сработало, но не надолго.

— Ныне стало горче, хуже, тебе и мне. Нас яд достал. Как в воду глядели. Вы здесь ко мне на «ты».

— Что вы делаете, — я усмехнулся, скорее нервно, и отклонился, ощутив его тёплое дыхание ниже затылка.

— По-вашему, вы не влюбились? — Он едва не прислонился своей грудью к моей спине и вдруг уже шептал у моего уха: — Вы своему другу тоже посвящаете стихи?

Я закрыл свои записи, встал и отошёл.

— Вы обещали.

Элиан съехал с подлокотника в кресло, не расставаясь со стихом.

Я хотел было дополнить: «обещали вести себя прилично», но его лицо исказилось от сдерживаемой насмешки и я не стал.

Его нижняя губа потемнела, а зубы, наоборот, сияли белизной, и весь он словно так и хотел выплюнуть: «Ну, что ещё умного скажешь? Я же вижу тебя насквозь!» Вот так фамильярно и просто, на «ты». Потому я сделал вид, что всё-таки собрался вымыть посуду.

К вечеру, чтобы загладить вину — пускай я ни в чём его не винил, — Элиан показал мне трейлер сериала, который хотел со мной посмотреть, спросил, не оскорбительно ли это для меня.

Сериал рассказывал о новом папе римском — молодом.

«Это фантастика?» — пошутил я и полез к верхней полке шкафа за пледом, по уголкам изъеденным молью, и застелил им на диване постель. Между нами, на неустойчивой стопке из книг, разместился нетбук.

Мы смеялись и хватались за одни и те же кружочки чипсов, чокаясь стаканами, пили кока-колу, Элиан комментировал всё, в особенности то, что я не комментировал ничего, а ведь это я был в Риме, ведь это я знаком с папой римским.

После четырёх серий подряд я уже не помнил, с чего всё началось. Тело одеревенело, кости хрустели, все мышцы затекли. Я неохотно указал на время, да и Элиан заразительно зевал.

Вернувшись из ванной, я достал комплект чистого постельного белья, как тут же Элиан приказал «не заниматься ерундой». Затем покопался в рюкзаке и тоже ушёл в душ.

Я ещё немного посидел и поразмыслил, унимая колотящееся сердце.

Это то, что он называл в себе фетишизмом. Перчатки, которые я надевал, стаканы, из которых я пил, а теперь — постель, в которой я спал, ворочался, грезил и потел: он хотел спать именно в ней. Меня тревожило, что, по-моему, это я научился видеть Элиана насквозь. А знание возлагает ответственность. Мог ли я отнять у него эту мелочь, эту ерунду? Как бы его это расстроило.

И как это изводило меня.

Правильнее всего было воспользоваться моментом уединения и помолиться, что я и сделал.

Моя пижама — это формальность. Она (синяя, в шотландскую клетку) как костюм на официальные случаи жизни, и случаи эти редки. Элиан после душа переоделся в тканевые шорты и футболку на размер или два больше своего. Увидев меня, стушевался и шмыгнул под одеяло.

— Извините, у меня нет пижамы. Обычно я сплю так.

— Я тоже.

Мы тихо посмеялись.

Я задёрнул шторы, оставив небольшой просвет на случай, если Элиан, как и я, любил засыпать, наблюдая за игрой теней.

Он захотел спать с краю.

На самом деле, диван не двуспальный, а, скорее, на человека полтора.

Глядя, как Элиана покачивает, пока я взбираюсь, я уже понял, что нам предстоит не ночь, а испытание — каждому своё. Поделившись одной из двух подушек, к чьей компании я привык, как привыкают к количеству сахара в ритуальной чашке кофе, я хотя бы этим обеспечил нашим головам личный простор.

Мы сидели, укрытые по пояс, и ждали невесть чего. Я спросил, можно ли гасить свет. Элиан комкал одеяло и пах лавандовым мылом, которое я успел выложить в мыльницу вместо щербатого обмылка: лиловое, полупрозрачное, с застывшим цветением лаванды внутри, вроде насекомых в янтаре. Сам бы я себе такое не купил.

Выпятив губу — распаренная ранка выглядела не так зловеще и жирно блестела от крема, — Элиан ещё раз посмотрел в телефон и, угукнув, отложил его на стул рядом с моим. Каждый миг казался неестественно растянутым во времени.

Пожелав доброй ночи, я выключил бра.

Теперь мы лежали на спине. Недолго. Элиан повернулся на бок и взял меня за плечо, сжал, помассировал. Помня, что статуэтка Пресвятой Девы следит за нами, я осмелел и поинтересовался, в чём дело.

— Ни в чём. Это массаж.

— Всё в порядке. Можете спать.

— Да, могу. — Его рука так и лежала на мне. Я ощущал его взгляд, слышал, как поверхностно он дышит. — Нет, не могу.

Он откатился обратно на спину и — тут я посмотрел на него, привыкнув к темноте, — накрыл глаза сгибом локтя. Прошептал: «Не могу вам врать».

— Врать не надо, надо спать. Рассказать вам сказку?

Он выдохнул через нос — усмехнулся? — и сказал:

— Лучше я вам. Только не смейтесь.

Далее он рассказал историю (не иначе как выдуманную на ходу) об Очередном Дураке, который жил среди других дураков в долине и говорил, как и все дураки, на дурацком языке. Однажды Дурак узнал, что в лесу на холме, где царит вечная весна, живут ангелы, которые никогда не спускались в долину. По всей видимости, дураки, существа приземлённые, буквально состоящие из земли и грязи и промышляющие тем, что создают все вещи роскоши и обихода тоже из грязи, не могли бы сравниться с ангелами, левитирующими над землёй. Благодаря некоему Путешественнику, Дураку удалось устроить встречу с одним из Ангелов прямо в лесу, недалеко от холма, в день, когда зацвели геллеборусы. Не в состоянии выразить своё восхищение ангелами в подобающей манере, Дурак сделал то, что умел лучше всего — вылепил из грязи сандалии: все в долине дураков носили его непревзойдённые сандалии. Однако Ангел, приняв подарок из вежливости, — конечно ангелам, не касающимся земли, сандалии бы не пригодились — тут же испачкался грязью: она начала таять в его руках, закупоривать его дышащие поры. Ангел стал тускнеть. Дурак, не знающий ангельского языка, не смог позвать на помощь, и Ангел потихоньку скончался. Дурак тоже пожертвовал собой, оставшись размокать под дождями до тех пор, пока не превратился в сгусток грязи. На этом сказка закончилась. Разве что Элиан добавил в конце библейский твист:

— А Ангел через три дня воскрес.

Он убрал руку с глаз. Этот жест вернул его из сознания сказочника в прозаическую реальность, где его дожидался я.

Полоска мутного фонарного света ползла по краю дивана, отсекала угол подушки рядом с его головой, лишь прядь волос была видна.

Под такие сказки тоже не уснуть.

— Ваше второе имя не Оскар Уайльд?

— Намекаете на то, что он гей?

— Нет, на его поэтические и печальные сказки. Читали?

— Нет. — Он помолчал. — Моё второе имя — Очередной Дурак. И сказка дурацкая. В этом проблема: ляпнул бред — не переиграешь, надо и дальше держаться бредовых идей. Вообще не догоняю, как можно что-нибудь сделать из грязи и почему она растекается от тепла, понимаете? Но в сказке главное не химия и физика, а… что-то другое.

— И что же вы хотели сказать? Простите, моё воображение с возрастом дегенерирует.

Вопрос его озадачил или даже досадил, но моя самоирония, я надеялся, смягчила эффект. Не хотелось выуживать больное щипцами, хотелось говорить не на ангельском или дурацком, а всего лишь на человеческом языке.

— Мы слишком разные, мои чувства — любые — испачкают вас. Наверно, это. Я пилю свой сук. Я дурак. Придурок.

— Не утрируйте, с вашими чувствами всё в порядке.

— Они напрягают вас.

— Не напрягают.

— Да-а? — протянул он с ехидцей. — Тогда скажите: когда вы в последний раз мастурбировали?

— Господи Всемогущий.

— А я — полчаса назад, в вашей ванной. И мне хочется ещё. Продолжать?

— Нет, прошу вас…

«О да, просите меня». Он стал бороться с тяжёлым ватным одеялом, очевидно чтобы поддаться своему желанию. Но я поймал его за руку.

«У меня есть вторая», — шипел он мне в ухо. Я поймал и её, положил к себе на грудь.

Он брыкался. Если его дыхание и кончик носа, прежде тронувшие мою шею, были экспериментом таким же безвредным, как звонок в домофон, то попытка обернуть нашу дружбу пороком — исступление, не оставившее места кокетству и забавам.

Я не понимал, я боялся понять, по какому телесному закону его так дурманила самоненависть, злость и моя стойкость.

— Мы не можем запретить себе склоняться к греху, иначе как просто было бы жить, — шептал я. — Но это не делает нас хуже. Наша способность сдерживать страсть, когда это разумно — вот что важно, вот что ведёт к совершенству. Я не имею права осуждать вас. Но имею право попросить: прислушайтесь к разуму, к вашей душе — не делайте этого. Вы обесцениваете любовь, ища ей воплощение в… В этом. Уверен, удовольствие будет мимолётным и слабым по сравнению с силой душевных чувств. Вы не испытаете ничего, кроме разочарования, опустошённости и стыда.

— Вау, уверены, — произнёс он едко, при этом, как бы я ни держал его кисть, он пальцами раздвинул края пижамной рубашки и шарил в волосках на моей груди. — Это так после рукоблудия чувствуете себя вы?

— Так себя чувствует каждый, кто совершает грубую подмену. Если бы рядом с вами лежала Жаклин, ваше тело реагировало бы так же.

— И вы не видите разницу? Окей.

Притиснувшись под одеялом, Элиан закинул колено на меня. Я попробовал увернуться, но это мало чем помогло: если уж дальше, то только сквозь стену.

От всего его тела исходил нездоровый жар, и я почти не отдавал себе отчёт о признаках пылкости его плоти.

Пожалуй, он был прав: опустошённость — это то, что сразило бы меня — по крайней мере, тогда, — назови я всё своими именами, взгляни я в сердцевину нашей связи. Она держалась на крохах целомудрия и чистоты, которыми Элиан кормил свою похоть. Похоть неутолима настолько, что жаждала и чуждого ей сырья.

— Если бы тут лежала Жаклин, я бы не выслушивал болтовню. Я бы просто её отымел.

Всеядная похоть.

Со звоном в ушах я разжал руки, отпустил Элиановы запястья и выпутался из-под его конечностей, выбрался на одеяло и сел в ногах, прислонившись к прохладной стене. Закрыл глаза. Шея и лоб взмокли.

Я только хотел убедиться, что принадлежу себе и существую отдельно.

Нельзя было винить Элиана в том, что он солгал, пускай то, что он творил — крайне неприлично. Он был взвинчен, уязвим, и это я его впустил. Каким он меня видел?

Моим интонациям не хватало твёрдости, но, может, это было к лучшему: изнемогши — от сопротивления, как и от алкоголя, — человек теряет способность симулировать. Никто бы в тот миг не уличил меня в том, что я малодушно стремлюсь звучать резонно, логично — и бесчувственно.

Я спросил:

— Чего вы добиваетесь от меня? — Элиан молчал. Его рука обнимала пустое место под моей подушкой. — Я готов говорить с вами как со взрослым, за которого вам так хочется сойти. Вы только что домогались меня.

— Нет, — рявкнул он.

— А что тогда? Я, по-вашему, сдамся, если найти ко мне подход? Какое впечатление я произвожу? — Он снова молчал. Я — не мог. — Я не повёлся на нежность, на заигрывания, на то, что вы были при мне пьяны. Не повёлся на ваш напор. Что вы затеете дальше? Прямое насилие? Ультиматум с суицидом? Наркотики?

— Твою мать, — он зарылся лицом в подушку. — Нет.

— Вы можете представить, что я вам отвечаю? — Он замычал, что бы это ни значило. — Я всего лишь хочу понять. Я дал вам повод думать, что меня влечёт к вам? Или это неважно? Вас удовлетворит, если я переступлю через себя? Знаете, если мы оба будем ненавидеть себя, ничего не выйдет.

Элиан дёрнулся.

— Я не прошу вас трогать меня. Я…

— Что вы?

— Вы могли бы целовать меня в лоб или держать за руку, пока я… — Наверное, он проглотил бы это слово, но пересилил себя: — Кончаю.

Моё сердце, казалось, весило тонну — так тяжко мне далось отлепиться от стены и спустить ноги на пол.

Обходя диван, я ударился о журнальный стол, на нём цокнули стаканы, которые я отчего-то не убрал. В конце концов, я встал на колени перед Марией, Матерью Божьей, но для Элиана — вполне перед стулом.

Он заёрзал.

— Будете молиться?

— Буду.

И я молился.

Обращаясь к Марии, ко всем ангелам и святым, я читал молитву, которой в юности, а после и в семинарии защищался от нечестивых поползновений. Как, должно быть, Элиан удивился бы, узнай он, что мои холёные руки ласкали меня, будто принадлежали незнакомцу.

Молился на французском: в этом заключалась сокровенность, без церемонности латинских молитв.

Молился вслух. Мне нужно было, чтобы Элиан слышал и исполнился благодатью Небес. Молился за нас обоих, молился раз за разом, пока не ощутил бы, что наваждение, обуявшее нас, позади.

Я говорил: «Мы признаём дивные привилегии, что вы раскрыли нам в наших телах», а Элиан язвил: «Где ваша сутана?»

Я говорил: «Да не забудем мы, что тело хранит в себе злое начало, пронзившее его испокон веков», а он корчился на диване: «Вы забыли воротник!»

Я говорил: «Внутренние наклонности и касания извне способны в каждый миг превратить его в орудие нашей смерти». Он смеялся.

Я говорил: «Его священность не избавила его от похоти, которую не искоренить, но над которой мы каждый день торжествуем». Смех переливался в фальшивый плач.

«Аминь». Затем снова: «Мы признаём…»

Элиан зажимал уши, накрывался с головой, отдаляя этим мгновенье, когда я, по его пламенной просьбе, заткнусь. Всё, что мне оставалось — быстрее и громче умолять Господа и ожидать, что, если Элиану не поможет, ему хотя бы надоест извиваться, будто я причиняю ему боль.

Он подался к краю — скрипнул диван, как скрипит всегда, когда я по утрам встаю. Шорх-шорх — это голые колени по ковру.

Элиан взял меня за плечо, как недавно, массажно, и хотел отвлечь меня: «Эй, ну хорош, я не одержим».

«Аминь», — сказал я, перекрестился и начал заново.

Он попытался закрыть мне рот ладонью. И я не противился. Лавандовый аромат, он означал, что мы слишком близко.

Подавив смешок, Элиан помедлил так с полминуты. Когда я снова перекрестился, до него дошло: я всё это время молился, и что бы он ни сделал, я не собирался прекращать. Его это не иначе как взбесило, в смысле буквально разбудило бесов в нём.

Он впился мне в руку и потащил на пол за собой, причитая: «Хватит, хватит, хватит, хватит…»

В моей памяти это приняло форму кошмара.

Мрачные силуэты мебели, неизвестный караульный у кресла, похожий на овального гнома — кто он? Ах, это Элианов рюкзак.

Опять цокнули стаканы — Элиан пытался отползти, повалившись на спину, но промахнулся неуклюжей пяткой и попал по подкошенной ножке. Пока он звал меня сумасшедшим и отпирался от меня, ножка не выдержала, столешница накренилась, и по комнате, по моей гусиной коже чиркнул звон падающих стаканов. На месте соседей я бы уже стучал.

Ворс до чесотки, до раздражения царапал ему поясницу и лопатки (он показал мне покраснения на следующий день). В отчаянии он приказывал мне больше о нём не молиться, никогда, до самой его смерти и после неё. Потому что это его не исправит.

Я так стремился его утихомирить, а он так упрямился, что поставил мне над коленом синяк. Я не знал, что мне с этим всем делать.

Он стал ругаться, лихорадочно отталкивать меня: «Валите из моей головы, идите ко всем чертям». Как если бы я был не более чем плодом его фантазмов.

Тогда я применил последнее, на что меня надоумили его чертыхания: опустился верхом на его ноги и едва не заломил ему руки. Он сразу обмяк.

— Adiuro te, Satan, hostis humanae salutis, — на втором дыхании я произнёс это повелительно, как никогда прежде не обращался к Элиану. — Agnosce Dei Patris…

Моя рука словно горела огнём, когда я осенил крестом его лоб. Тот лоб, в который он хотел бы, чтобы я его целовал. Я не имел на эту молитву права. Но мне необходимо было проверить, убедиться для себя, что…

— Всё, вы победили, — выдохнул Элиан. — Всё.

Со сведёнными впереди руками, как задержанный преступник, он не двигался подо мной, лишь смотрел неясно куда — чёрные глазницы.

Сначала я отпустил его руки; он покорно продолжал держать их вместе. Я отстранился и сел на колени поодаль. Он, будто отражая меня, проделал то же, но не так расторопно. А затем выдал:

— Сами вы сатана.

Поднявшись на ноги, он сгрёб со спинки кресла толстовку и натянул на себя. В шортах и толстовке стал рыскать в темноте, пока не нашёл носки. Взялся за джинсы. Я спросил, что он делает.

— Неясно? Оставляю вас в покое.

— Там же ночь, — растерялся я. Ответ получился невпопад. Я совсем не это имел в виду.

— Да какая нахер разница.

— Пожалуйста, не надо… Давайте попробуем уснуть.

— А давайте, — у него не получалось застегнуть ширинку из-за шорт, поверх которых он в спешке натянул джинсы, — давайте не будем прикидываться, что всё у нас нормально? Мои чувства, по-вашему, высоки и непорочны, зато стояк — дело рук сатаны. Вы вообще не понимаете, кто я. А я, дурак, не понимаю, кто вы. Кем надо быть, чтоб иметь член, знать, что это, блин, такое, и запрещать другим дрочить. Вы б к психологу сходили, ей-богу. Спокойной ночи, отец. Пока.

Он обогнул меня, как некий предмет, забрал со стула телефон и направился в прихожую.

У меня были несчастные секунды, пока он надевал кроссовки, чтобы не дать ему уйти. Однако снова хватать его за руки смысла не имело.

Вместо того я мог бы напомнить ему, что и так рискнул репутацией перед соседями и пошёл на обман ради того, чтобы забрать его к себе. Мог бы соврать, что сделал это в абсолютной тайне от Лафонтен. Мог бы, при всей тривиальности, намекнуть на ответственность, которую я за него несу. Но всё это взывало бы к вине Элиана и к моему трусливому эгоизму. У меня была только одна попытка, чтобы что-то предпринять.

Клацнул дверной замок, и я исторг:

— Я хочу вас! — Во мраке прихожей царила тишина. А затем: «Чего?» — Очень хочу вас, Элиан, останьтесь.

Вот когда я по-настоящему, как и Ангел в сказке, начал холодеть. Элиан меня услышал.

Дрожь просачивалась из меня наружу и вибрировала в воздухе вокруг. От единственной фразы субстанция времени вязла, к горлу подкатывали сомнения, что выговорил эту фразу я. Я ведь даже так не думал. И вместе с тем не лгал.

Кроссовки стукнулись о паркет, Элиан, шурша курткой, вошёл обратно в комнату.

— Мои душа и разум, и я сам — я столько всего пережил благодаря вам, — изливался я, пока он палачом стоял надо мной, — ваш образ отпечатался во мне так глубоко, что без вас мне придётся худо. Когда вы уходите, вы что-то отрываете от меня. Мне кажется, вы можете больше не вернуться. Я боюсь, что вы правда покончите с собой. Или во что-нибудь ввяжетесь, как Франсис, покончите с кем-нибудь другим и… всё. И в этом будет моя вина. Во всём, что творится с вами, есть моя вина.

— Ладно, хорош нагнетать, — он скинул куртку на пол и присел рядом на одно колено.

— Это я не оправдал ваших надежд. Вы рассчитывали на меня, на мою помощь, опытность и мудрость священника, на мудрость взрослого мужчины — но я вам этого не дал. Вы понадеялись на телесный, Боже мой, этот низменный отклик — но и этого я вам не дал. Я не знаю, на что ещё способен, кроме как просить вас остаться.

— Это меня вы должны успокаивать, а не я вас…

— Если вы уйдёте, мне не станет легче, у меня не будет покоя, у меня не будет ничего. Я тоже с собой борюсь, преодолеваю страх перед чувствами, которых раньше не знал. Я уже согрешил в очень многом, попав в зависимость от вас. К сожалению, это так. — Челюсть сводило, я содрогался от холода, натягивал рукава рубашки на кисти и жал, жал, жал кулаки. — Господь ещё воздаст мне за это, Он ещё успеет отобрать вас у меня. Но пока что — пожалуйста, не уходите. Если вы не оставите мне счастливых воспоминаний о вашей любви, не уверен, что справлюсь, что вынесу Божью кару. Мне нужно знать, за что…

— Окей, я не ухожу. Эй, — он осторожно коснулся моего кулака. — Даниэль? Не ухожу, смотрите.

Он снял толстовку, швырнул назад. Та глухо упала на ковёр.

— Я пользуюсь методом, которому научился у друга: говорю ночью, пока невидно, говорю то, за что завтра мне будет стыдно. Разделите это со мной…

— Я походу сломал вас, — Элиан потрогал мой лоб. Неужели эта болезнь заразна? — Бред есть, температуры нет, так-так.

Я словил его руку и, пока он, по свежей памяти, не отнял её, приложил к своему сердцу.

— Простите, я не говорил вам. Я люблю вас. Иногда мерещится, что до безумия люблю.

— Оке-ей… То есть я тоже. До безумия и… Можно?

Свободной рукой он обвил меня за шею, привстал на коленях, и я мог лишь уткнуться в его плечо. Я согревался. Дивные привилегии тел делают их до смятения уютными для объятий.

Элиан прижался к моей макушке — я догадался — губами. Я чувствовал волны влажного тепла, я таял снегом. Смирение дремало в кармане сутаны, сутана дремала в шкафу, шкаф — в комнате, где для беспорядка достаточно двух стаканов вместо одного.