17. In utero (2/2)

— Месье Дюфо, — прохрипел он, вскочив на порог.

— Не забудьте, это до конца каникул. — Я передал книгу ему в руки и сжал корешок поверх его пальцев, будто показывая, как надо держать. Ну же, дитя моё, подыграйте, думал я. — Осторожно, страницы выпадают. Это всё. Счастливого Рождества.

— Э-э… Месье!

Спустившись с крыльца, я обернулся.

Мать вернулась в дом, а Элиан всё топтался на пороге, босой, в спортивных штанах и футболке, выдыхал почти прозрачный пар. Меня пробрало от холода.

— Хотите посмотреть мою комнату?

— Элиан…

— Классно, заходите. Мам, я покажу месье Дюфо комнату!

Он бросил дверь, и та приветственно отворилась. Зареяла желтизна внутренностей дома, желтизна убежища, которое в глаза не видела даже Лафонтен. Избранных только двое: Круар и я.

Прихожая, узкая как крыльцо, заканчивалась ещё одним дверным проёмом с пустыми петлями, на косяках кое-где осыпалась краска. Гостиная — сразу за прихожей, квадратная, меньше отцовской в нашей деревне, с диваном в центре, устеленным разномастными пледами и лоскутами ткани: можно было подумать, его сшили из всякой ветоши и постельного белья и набили обрезками поролона. При этом просиживали только левую половину, ту, что напротив громоздкого телевизора.

От прихожей через гостиную и до кухни по полу пролегла полоса на несколько тонов светлее старого линолеума — отполированный подошвами и годами маршрут. Здесь, я мог поклясться, снова пахло жареным смальцем, как в отцовском доме; в этом было нечто большее, нежели простое сходство запахов. Моему желудку, переживающему пост, сделалось не по себе.

Возле смежной стены пристроилась искусственная ель в гирлянде и игрушках, можно сказать, ручной работы, но правильнее — самодельных и не всегда идеально круглых. У дальней стены — кресло, обшарпанное, заваленное бесформенным хламом, а рядом этажерка со статуэтками, баночками, книгами и, главное, фотографиями в рамках.

Фотографии меня и заинтересовали: на некоторых виднелась большая семья. Я подумал, что неплохо бы увидеть Франсиса.

Чтобы потянуть время, я стал расстёгивать пуговицы на мантии и заодно бросать взгляды в конец гостиной, но Элиан, уже заскучав на лестнице, поторопил меня идти за ним.

Я пошёл.

«Не раздевайтесь», — шепнул он мне.

Последняя дверь из трёх. Элиан толкнул её и встал сбоку, пропуская меня вперёд.

Вот оно, его пристанище, и вот она, утроба цветка.

Мансардная комнатушка с косым срезом потолка над кроватью, с ярким светильником на табурете, с компьютером, овальными наушниками и беспорядком на письменном столе.

Я успел ощупать странную выбоину в бежевой стене рядом с комодом, в котором отсутствовал нижний правый ящик. Кое-где краска на стене взялась пузырьками, и только позже я заметил блёклые, полустёртые надписи маркером, будто послание заключённого будущим братьям по несчастью.

Из надписей мне запомнились два слова, достойные эпитафии и принадлежащие Франсису, упокой, Господи, его душу: «Вселенский бродяга» или, может быть, «Бродяга Вселенной». Не путешественник и не скиталец — юноша с курчавой шапкой таких же рыжеватых волос, улыбающийся с фотографии (не той, что в гостиной, а другой, прилепленной к стене), где он в обнимку с маленьким Элианом: тонкая шея зажата локтем, оба лучезарны, в одних плавках, на песке.

Элиан рассказал, как однажды Франсис вместе с его женщиной — так Элиан и говорил о ней, о Веронике, — втайне от родителей забрали его на речку. После смерти Франсиса Элиан занял эту комнату, отвоевал право на компьютер и достал фотографию из тайника. Она, скотчем приклеенная над монитором, была единственным декором в окружении голых стен.

Впрочем, всё это я рассмотрел и узнал потом. А прежде случилось вот что.

Элиан закрыл дверь и положил книгу на стол. Я трогал выбоину, угадывая в ней отпечаток гнева.

Элиан тихо позвал, чуть громче, чем шёпотом: «Даниэль». Я мог бы, не оборачиваясь, ответить: «Да, дитя моё?», если бы не уловил нечто нехарактерное его тону.

Одно моё движение, один нетвёрдый шаг — я увидел испуганное лицо. Оно вдруг приблизилось, расплылось, отенило меня; ладонь, упавшая мне на плечо, дёрнулась к моему затылку.

Я знал, что последует за этим, но не осознал, не принял этого и отшатнулся только после того, как Элиан прижался к моим губам. Это был и поцелуй, и осечка, и воровство, и пик его побуждений. Он меня поймал.

Страх передался и мне.

Я спросил, не сошёл ли он с ума, имея в виду на самом деле, не замышляет ли он свести с ума меня, и за запястья удерживал его руки от себя подальше.

— Я не хочу вас отталкивать, — прошептал я. — Но это слишком.

— Вы прикалываетесь? — Он вперился в меня и глубоко дышал. — Какого вы явились сюда?

— Я беспокоился о вас.

Он облизал губы и стал хмуриться, блуждать глазами туда-сюда, будто я опрокинул его мир вверх дном. По крайней мере, что-то беспощадным образом не складывалось в его мыслях. А затем, на грани ярости и детских слёз, он выдавил:

— Вы… Вам, что, неясно, что это значит? Чего я от вас хочу? Этого, Господи Боже, этого! Не смотрите так, сколько можно. Не прикидывайтесь, нимба над моей башкой нет. И не цитируйте мне вашу Библию, Вашего Бога… Хватит. Он об этом ни черта не знает.

Высвободившись, он попятился и сел на кровать. Уткнулся лицом в ладони.

— Вы запутались.

— Нет, вы! — Весь красный, он опустил руки и зло зыркнул на меня. — Вы запутались. «Стладаю», «ськуцаю», «любьлю»… До вас не доходит? Не говорят так, если это, блин, не взаимно! Я устал. Не хотите — отстаньте. До свиданья, — указал на дверь. — Счастливого Рождества.

Забравшись на кровать, он улёгся и съёжился. Шерстяное покрывало сморщилось под ним, свисающий уголок задрался, оттуда выглянуло ещё одно покрывало и, может, не последнее. Стоя в мантии, я не чувствовал, достаточно ли в комнате тепло. Но, о, как жаль мне было Элиана, какой горечью отдавались во мне его обида и боль.

Свет лампы струился точно по изгибу спины, цепь позвонков заострилась под футболкой, бок вздымался и опускался, будто Элиан спал. Я сам, как во сне, пригвождённый к полу, даже при необходимости или желании выйти, не сумел бы. В наушниках на столе шипели басы и гитары, надрывался рёв.

С таким же надрывом я превозмог себя и сел на край кровати.

Элиан содрогнулся, подтянул ноги к себе. Мы ещё помолчали. Я объяснил, что не уйду, пока не буду уверен, что с ним всё в порядке.

— В порядке, — передразнил он в подушку. — Со мной ничего и никогда не будет в порядке.

— Я помогу вам.

— Бо-оже, чокнуться, за что мне это, — он заворочался, едва не лягнул меня. — Грёбаная драма, с хера ли это происходит со мной…

Наверное, он лёг на спину. Я смотрел в бежевую стену и говорил себе: нужно дать ему время, нужно подождать. Ведь и демонам надоедает скрестись и дуть на ссадины непреклонной души. Элиан так долго избегал меня с момента рокового вопроса, что отравился собственной жёлчью.

— Поможете… Ничем вы мне не поможете, ясно? Не трогайте меня. Само пройдёт.

— Неужели вы думаете, что я оставлю вас справляться с этим в одиночку?

— Вот дерьмо.

Размер светильника не позволил бы швырнуть им, так что Элиан швырялся бранью. Она только свистела над ушами, но не попадала в меня. Я смиренно ждал.

Он сел в очередном гневном порыве.

— Знаете, что я думаю? Что вы припёрлись ко мне домой, расселись тут, типа вас и так не хватало! Я свалил, чтоб не давиться вами, вашим довольным видом. Блевать охота, как всем вокруг классно. Праздник у них.

— Я могу уйти, но в школе — вам не избавиться от меня. Пожалуйста…

— Не избавиться? — Его это насмешило. — Ваша святая репутация в моих руках.

— Это шантаж?

— Это сраная правда! Моя мать видела вас. Я только заикнусь, что вы сталкер — и нет вас больше, ни здесь, ни в Сен-Дени.

Я закрыл глаза. Мне стоило ангельского терпения не признаться, что по крайней мере мой визит был инициативой Лафонтен.

— Ой, не надо делать такое лицо. Я не последняя сука, чтоб доносить на вас.

Я кивнул: «Спасибо».

— Просто не понимаю, — продолжал он. — Зачем нарываться? Зачем приезжать? Вам ничего от меня не надо. Преподы не ведут себя так. Вы ж, наверное, сериалов не смотрели? Книг о любви не читали? Джейн Эйр? Вы мне разбили сердце, вот и всё. И лучше ко мне не соваться. От вашей жалости не легче. Я спать теперь тут не смогу. Какого хрена вы вообще делаете это.

— Ваше разбитое сердце — это и моё разбитое сердце.

— Нет-нет, секунду!

Он хохотнул с таким пренебрежением, что и я горазд был чем-нибудь в него бросить. «Нарцисс и Златоуст» — вполне о любви.

— Ваше сердце разбито, потому что Ваш Бог ошибся, говоря, что все педики — звери и монстры. А у меня — безответная любовь. Разные трагедии, ничего общего.

Моя кротость изнывала в агонии, а моя тень, рассечённая углом комнаты, сгорбилась ещё сильней.

Впору было согласиться, что не Элиан прожорливый цветок, а я — мстительная, жестокая сущность, проникшая под покров его жизни, куда бы он допустил своего любовника, но не «препода», не священника, — не меня. Вновь непрошеный гость, я сидел и не был тем, перед кем распахнули все двери.

Набравшись смелости, я переспросил, стоит ли нам… Нет, мне, дитя моё. Это моя оплошность, это я неверно всё истолковал, принял весь этот сад Господний за поле нашей забавы. Стоит ли мне покончить с дружбой? Стоит ли мне отказаться от вас? Я буду курировать и требовать дневник, буду строг, справедлив и холоден. Я буду…

Мне недоставало правильных слов. Ещё хотя бы одно — и я окунулся бы в мольбу, я сказал бы что-нибудь непростительное, например: «Вы не можете так со мной поступить. Не вашей только любовью возделан этот призрачный сад. И моею, и моею тоже. Способен ли я уничтожить его?»

На глаза попался красный корешок «Нарцисса и Златоуста».

Вопрос о дистанции между нами я уже задал, Элиан опять сердился, обвинял меня в том, что я «перегнул»… Однако спрашивать об этом смысла не имело и вот почему.

Книга Гессе, которую я читал, которой боялся, которая стала свидетельством и выражением моей любви, уже предопределила нас. Своими руками я вложил её в руки Элиана и, если бы отнял её, никак не отнял бы у нас момент на пороге дома.

Открыв её единожды, Элиан никогда бы не поверил в мою холодность, и обоюдное притворство сточило бы нас. А забери я её, он бы искал причину. Он бы купил эту книгу, взял в библиотеке, он бы прочёл и понял всё совсем не так.

В общем, мне не было пути назад. То, что я очутился в цветочной утробе — необратимость моих поступков, следствие моих чувств.

Я выдумывал софизмы, чтобы поспорить с самим собой, — с тем собой, кто предложил Элиану рзорвать дружбу. Я бездумно парировал на его претензии, усугубляя своё положение захудалого демагога. Лучше было замолчать, я и сам себя раздражать начал.

Неудивительно, что, когда Элиан пригрозил: «Я вас сейчас ударю!», я так же бездумно ответил: «Да, пожалуйста». Это оказалось единственным, о чём я не жалел, что звучало глупо, провокационно и исходило от сердца.

Элиан не в шутку накинулся сзади, двумя руками обнял меня выше живота, вокруг рёбер, и лбом упёрся мне плечо. От толчка немного повело, но я выдержал.

«Как это возможно, почему…» — бормотал он.

Он льнул, как детёныш к родителю, тёрся щеками и носом о мантию, а я опасался, что она пахнет баром. В этом я тоже не мог признаться ему.

Дети по своему естеству ласковые. Если они нежны, это потому, что они и есть сама нежность, сама бережность касаний, когда, разыгрывая сценку Тайной вечери, они ломают хлеб между собой и по кругу передают бокал с виноградным соком, чутко следят за глотком соседа, раскрывают ладоши, румянятся от чувства избранности, от причастности, от великих Божьих тайн: сие есть Тело Моё, сие есть Кровь Моя…

Мы перед Иисусом такие же дети, но утратившие теплоту и мягкость рук. Потому нас и очаровывает, как дети нам подражают, с какой точностью воспроизводят детали, как оживляют всё то, что мы обратили в выверенный механизм.

«Почему, почему, почему, — убивался он. — Я же не делаю ничего плохого. Как это возможно, как Ваш Бог такое допустил? Чтоб хотеть отдать всё, мочь и — не мочь. Хотеть только лучшего, сочиться этим безмозглым светом, единственным светом во мне… Пухнуть от него, он никому не нужен. Кто это придумал, Даниэль, кто…»

Элиан не менее беззащитного ребёнка, способного на ласку, но не на борьбу, нуждался в том, чтобы это я его обнял, чтобы я пообещал: всё будет хорошо.

Перемена в нём изумляла. Любовник не снискал бы чести, чтобы влюблённый сбросил перед ним свои прекрасные латы. Я так боялся показаться Кармелине не то что размазнёй, но даже смазливым крендельком, припорошённым сахарной пудрой. Хотя таким я и был. А Элиан вскрывал всю свою уязвимую хрупкость, отрицал крутость, терялся в сбивчивых словах и тихих, усталых стонах.

И это тоже было лишь на мгновенье, вплоть до того, как его мать бы вошла и с позором прогнала меня. Я знал, что рискую бейджем учителя, именем пресвитера и достоинством церкви, сидя вот так. Но и это, как лезвие ножа у горла, вдруг сместило акценты, концепты и мечты, — всё на чашу весов в пользу Элиана. Ведь всё это перед ликом Господа прах, зола. Чего стоят имена и слава, если одно объятие низвергает их?

Я снова хмелел от осознания, что попираю авторитеты. Помыслом и бездействием. Как в юности обходился с отцом.

Кто, Господи, придумал, что священнику не позволено влюбляться? Разве не своей безраздельной страстью я Тебе как никогда служу? Разве не через Тебя я смотрю на человека и не Тебя ли я в человеке люблю? Может, за это человеческая гильотина поквитается с нами. Но Ты Сам — отправишь нас на казнь? Его — за необузданную пылкость, меня — за то, что, сделавшись его искушением, не сбежал? На моём месте мог оказаться Жан, Карл в кепке или Маэ, и не с Моникой Фернандес они бы закрывались в уборной. Но, Господи, это Ты мне его поручил и это мне теперь за него перед Тобой вступаться.

— Молитесь?.. — шёпотом спросил Элиан.

Я приложил пальцы к губам и так не понял, услышал ли он что-нибудь. И кивнул. Это была молитва.

— Я по незнанию разбил ваше сердце. Это я ошибся. А Господь поручил мне вас. Понимаете? — Элиан угукнул. Я погладил его по кисти, замершей у меня на груди. — Вот что Он сделал. И мне важно и дорого в этом разобраться. И вы дороги. Мы вместе это проясним.

Наушники больше не издавали ни звука. Элиан тоже молчал. Затем промямлил угрюмо и малость томно:

— Если я поцелую вас в щеку, вы подставите вторую?

— Вам так нравится насмехаться надо мной?

Я говорил дружелюбно, потому что знал, что стерплю это. Но Элиан не пытался. Вместо всего, что он был властен со мной сделать, он стал аккуратно продевать пуговицы мантии в петли — и так до самого воротника.

«Вам лучше уйти, пока папаши нет», — сказал он. От такой деликатной заботы по отношению ко мне, которому помогала одеваться только воспитательница в детском саду, по спине и к затылку пробежали мурашки.

Вот когда я, наконец встав на ноги, рассмотрел надписи на стене и узнал историю про Франсиса и речку.

Элиан посоветовал, где удобнее всего сесть на такси, и принялся рыться в ящиках комода, кое-что бросать на кровать: носки, джинсы, белую толстовку с рисунком на спине… Польщённый его бесконечным вниманием, я отчитался, что подожду внизу.

Мадам Юнес до сих пор возилась на кухне. Я поймал эту возможность и сначала полюбовался на ёлочные игрушки, после, будто от скуки, двинулся к этажерке.

Книги пёстрыми обложками намекали на что-то фантастическое, а названия — на штампованные труды по популярной психологии: «Путь к счастью», «Крепкое тело и ясный дух» и ещё «Очнитесь!» — пара дюжин такого, два ряда корешков. На корешки опирались рамки с фотографиями.

То, что я принял за большую семью, оказалось группой людей, на каждой фотографии — разной. Один лишь человек мелькал и тут и там, с пролысиной на макушке и в больших квадратных очках. Это, наверное, и был отец Элиана, на всех фото одинаково смурной.

За этим делом меня застала мадам Юнес.

— Уже уходите? — с надеждой в голосе поинтересовалась она.

— Да, мне, к сожалению, пора. Элиан вызвался провести меня.

Я пристально поглядел на неё, чтобы определить, не возразит ли она, не подавит ли возражение улыбкой. Но к улыбкам её рот, кажется, не привык. В вырезе домашнего халата, на ключицах и шее виднелась то ли красноватая сыпь, то ли не исчезающие веснушки.

— Поужинать не хотите? Мой муж скоро вернётся. У них каждую пятницу встречи с друзьями по…интересам.

— Хобби? — поинтересовался я. Но мадам Юнес пропустиала это мимо ушей.

— Вы преподаёте литературу?

— Нет, я…

— Латынь. — Элиан, прыгая через ступеньку в своих кроссовках, спустился, окинул гостиную взглядом и нас по очереди, с головы до ног. Недоумение я приберёг на потом. — Я проведу месье Дюфо.

— Счастливого Рождества, — попрощался я, обходя диван.

— И вам того же.

Выйдя на улицу из двора, я оглянулся по сторонам. Очертания машины Лафонтен, разумеется, больше не темнели там, где я их в последний раз видел.

— Всё окей? — спросил Элиан.

Мы направлялись в противоположную сторону, и он, сунув ключи в карман куртки, брёл чуть впереди.

— Совершенно. — Подражая ему, я тоже спросил: — Латынь?

«Ай», — он отмахнулся. Но так как я не спешил с разговором, всё-таки ответил:

— Им не надо знать.

— Знать чего?

— Ничего.

— А если бы я действительно преподавал латынь?

— Мне бы пришлось её действительно учить.

Мы шли прямо по дороге. За неполный час, что я пробыл в гостях, мне полагалось выведать информацию для Лафонтен, вроде той, как Элиан добрался домой — «автостопом»; или почему он не остался на бал — «я говорил вам». Нужно было что-нибудь сочинить. Я, конечно, заврался по уши.

Но и директриса, надо заметить, чего-то мне недоговаривала.

— Вон, видите крышу? Дом Маэ.

— Не вижу, — признался я. Было слишком темно.

— Он огромный.

Именно так, отметил я про себя. Маэ из огромного дома, всегда в щегольских нарядах, и Элиан в донедавна старых кедах и толстовках, затасканных до катышков — оба учатся в частной Сен-Дени. Школьная форма растушёвывает контраст. Поэтому я, видимо, не отдавал себе отчёт в этой разнице вплоть до того вечера.

Я попросил Элиана всё-таки найти отговорку. «Лафонтен наверняка догадается, что вы сбежали и… Если она у меня спросит, я не смогу ей соврать», — не смогу соврать так, как вру сейчас вам, должен был дополнить я. Господи, и в этом я тоже ему бы соврал: я врал очень много с позапрошлого сентября.

— Костюмные брюки порвались.

— Подходит, — согласился я.

— А я и не шучу.

И мы шагали дальше, мимо начальной школы Элиана, мимо супермаркета, мимо зловещего пустого сквера: «Днём там прикольно», — уверял Элиан. Жилые дома мерцали окнами позади, перед нами — водонапорная башня, как полевой маяк. Там мы и стали ждать.

— Я раньше ходил туда. В том числе с Маэ. — Он указал через дорогу на притаившийся среди деревьев амбар. — Но сейчас там околачиваются малолетки, так что теперь я хожу вон туда. Ещё одно особое место. — Я обернулся за ним и глянул на ряд деревьев, выстроившихся вдоль сетчатого забора. — Если пройти слева, там бетонная труба, на ней сидеть можно. А если я однажды решу исчезнуть, оставлю там послание для вас.

— Там закрыто.

— Чаще да, чем нет.

— И как вы попадаете туда?

Элиан пожал плечами.

— Как-то. Кое-как. — Попинав сухую траву, он привалился спиной к забору, тот со скрипом прогнулся. — Когда перестанете быть мне куратором, расскажу.

— Вы вскрываете замки?

После недолгой паузы он выдал:

— Я хочу вас.

— Вскрываете, значит.

Я отвернулся к дороге и принялся высматривать такси.

Если где и существует в этом мире святость, то это святость ребёнка в утробе. Вне утробы нечего было уповать на то, что Элиан останется таким же до головокружения бархатистым.

— Ну и что, — добавил он, — одно другому не мешает.

Я молчал.

Когда я прилично отъехал на такси, Элиан прислал сообщение: «Мне было бы приятно вас испортить. Но вряд ли это возможно». — «Не думаете, что уже испортили?» — «Это был не я».

В ту бессонную ночь я впервые написал в тетради: «Немногим более года назад я перебрался в Лош». Тогда я ещё не предвосхищал, что, начав, буду вынужден эту историю во что бы то ни стало закончить; я ещё не успел пообещать этого Анри.