11. Где тонко (1/2)
Записано в декабре, 2016
По прошествии очередной ночи я понял, что, пожаловавшись на ван Дейка, поступил как обиженный ребёнок, коим никогда не был — или, по крайней мере, не помнил себя таким.
Сколько шансов мне выпадало наябедничать на мальчишек из моего лицея? Прямо за школой, на заброшенной спортплощадке с ржавыми перекладинами, они устраивали непотребства, а я предпочитал отвернуться и торопиться по делам.
«Вы ведь зайдёте ко мне?» — Лафонтен ласково улыбалась, а это могло означать вот что: электронное письмо, содержание которого на следующий день ускользало из моей памяти, — не приснилось мне и, вполне вероятно, директриса его прочла.
Но было что-то общечеловеческое в том, как меня тем утром конфузил подвиг, который ещё накануне вызывал гордость за мои решимость и ум, — в том, что́ я познал с опозданием в половину собственной жизни. И совершенно точно лучше поздно, чем никогда, но время отважной нелепицы давно прошло вместе с подростковым гонором: лишь благодаря этому гонору мы могли смело глядеть в лицо опасности и провалу. В моём случае это лицо принадлежало моему отцу.
Теперь же, в директорском кабинете, я испытывал одну только робость под масляными взорами менторов, навеки застывших каждый в своей деревянной бугристой рамке. В глубине здания прозвенел звонок, и тем увесистей разлилась по коридорам тишина.
Лафонтен смотрела из-под ресниц, так, будто яркий свет и слепил её, и нежил. У висков завились тонкие прядки волос, как у девочки, если бы только не седые. Она совсем не красит волосы. И этот её непринуждённый шарм — я благоговею перед ним. Отправляя письмо, я вовсе не представлял её такой — я отнюдь не думал ни о ней, ни о том, как буду объясняться.
Переминаясь с ноги на ногу у стола, я поигрывал пальцами по высокой спинке стула.
— Расскажите мне, что случилось, — попросила она.
— Если речь о письме, то, полагаю, я ошибся. — Фраза вертелась на языке последние секунд тридцать. — Прошу прощения, мадам.
— Так что всё-таки случилось? — цепочки очков качнулись, и беззаботная детскость скрылась за линзами и оправой.
И я рассказал: чуть менее о ван Дейке, чуть более — о мыслях, посетивших меня после вечерней молитвы. Можно было подумать, я сомневался, что Лафонтен и без моих официальных обращений контролирует Маэ, Фернандес и самого ван Дейка. Но именно это — моё сомнение, как и моя незрелая импульсивность, — змеилось буквами на цифровой поверхности письма. Тщеславие настолько меня поглотило, что я видел себя в сияющих доспехах крестоносца.
В нескольких словах, снова попросила Лафонтен, что же меня так возмутило?
О, мадам, психотерапевтический вопрос. Пускай я никогда не бывал у психотерапевта, он бы меня точно спросил об этом.
А вот архиепископ бы не спросил. Он не взывал к моей рациональности и не касался источников мне не подвластных. Что меня возмутило? Что бы это ни было, сказал бы он, ничего бы не произошло, будь мой дух достаточно силён, чтобы справиться.
В общем говоря, нескольких слов не нашлось. Я произнёс только: «Прокуратура» — первое, что мне вспомнилось из беседы с ван Дейком.
— Понимаю, — Лафонтен на миг прикрыла глаза. — И вы сейчас поймёте. Садитесь, отец. Я думала об этом весь вечер, и вы, не выслушав, не уйдёте.
Что ж, слушать я умею.
— Видите ли, мало кому приятно что-нибудь не понимать. У мозга есть приёмы, Круар так говорил, которые избавляют нас от необходимости думать о сложных вещах.
— Прокуратура — не математическая формула, — заметил я. Но точно не заметил, как съязвил.
— И церковь — не формула. Но Юнес — вполне уравнение, так? Многим не терпится его решить. Вам — тоже.
Я смотрел мимо Лафонтен в пространство.
Будь я способен возразить, я бы так и сделал, но она уподобила абстрактную прокуратуру моей церкви, а значит, в её глазах мы с ван Дейком жеманничали оба.
Мы с ним, может быть, по её мнению были похожи, как и я, по мнению ван Дейка, был похож с Маэ, по мнению Элиана — с самим Элианом. Это оказалось для меня удивительным открытием — удивительно тяжёлым. Я не хотел ассимилировать в мирском окружении настолько, чтобы пасть до суетных драм. Моё негодование куратора боролось со здравомыслием и стыдом священника.
— Всё, что я хотела бы посоветовать — простить месье ван Дейка. Вы знали, что Юнес — не единственный ребёнок в семье?
— Доводилось слышать, — я поджал губы. Она медленно кивнула.
— Двое старших братьев.
— Целых двое.
— У среднего были проблемы с законом, а два года назад он погиб. Никто из них здесь не учился, и всё, что мне известно, рассказал Круар. Ученики тоже узнали, по-видимому, от Юнеса. Я не оправдываю месье ван Дейка, но когда он говорит, что Юнес — клиент прокуратуры, он имеет в виду, что клиент прокуратуры — его брат.
— И насколько же ограниченность взглядов — простительный порок?
— Достойный казни, занимай месье ван Дейк этот кабинет. Но перед вами я. Я не допущу калечащей атмосферы в этих стенах. Понимаете? — Я коротко согласился. Стыд победил. — Мне ясно, почему вас это волнует. У католиков догматы едины, един Бог. А здесь, в светской школе, не так важно, каких взглядов придерживается учитель математики, если два плюс два у него равняется четырём. Боюсь, пока вы не спросили, месье ван Дейк и сам не подозревал, что у него по этому поводу есть что сказать. Пожалуй, у него и не было, но раз уж вы спросили…
— Я понимаю, мадам.
От неловкости ситуации я держался в стеснённой позе; что-то, по-видимому, защемило в пояснице, сковало спину и свело лопатки. Я встал.
— Не новость, что многие здесь думают о Юнесе то же, что и месье ван Дейк. А я ужасно не люблю упрощать. — Лафонтен продолжала так, словно решила, что мне лишь охота размяться, слегка покурсировать вокруг стола. Из вежливости я притопнул на месте, совсем как на первой дискотеке в пятом классе. — Мы — имею в виду люди — недооцениваем сложность человека. Вы-то с этим знакомы. Душа, сознание, личность — и этот ком растёт, — воспитание, окружение, обстоятельства… Вот что влечёт эзотериков и психологов и отпугивает поклонников цифр и прокуратур. Видите, — она сняла очки, — я тоже упрощаю, я едва ли права. Но порой это единственное, что позволяет не сойти с ума в необъятном для разума мире.
— Естественное чувство, — ответил я. — Мир создан для нас, но не нами. Потому и не может быть понятным и простым.
Чудом признание Лафонтен вспыхнуло скромной свечой во мраке обозначенного мира, как огонёк искупления: я и сам блуждаю в потёмках, не умышленно, но по воле Господа подвергаюсь им, ведь нет иного способа служить заплутавшим в них людям. Вот и получается, что очертания меня, как тени предметов ночью на потолке и стенах, напоминают то одно, то другое, то третье.
Экзамены третьеклассников припадали на двадцатые числа июня, потому в свой день рождения, седьмого июня, Элиан дышал легко, а вместе с ним и я. Это был вторничный факультатив, один из последних в коллеже в учебном году.
Элиан отмалчивался больше обычного и наблюдал за происходящим с некой воображаемой высоты. Даже на мой вопрос о разнице между девятой и десятой заповедями не поднял ни руку, ни взгляд — сизый, как металл, и задумчиво порхающий по макушкам одноклассников.
— Юнес? — Я сидел за ноутбуком и поглядывал то в монитор, то поверх него. Мой зов раздался невзначай, будто выбор пал на Элиана самым случайным, самым непредвзятым образом. — Начиная с сегодня вы здесь старше всех. Не напомните ли десятую заповедь?
Наконец сизый взгляд воспарил. Нижняя губа больше не выпячивалась, но всё остальное в Элиане на мгновение застыло.
— Возлюби ближнего своего, как самого себя.
Я закрыл ноутбук.
— Это в чьей же интерпретации, дитя моё?
— Апостола Павла<span class="footnote" id="fn_36719233_0"></span>, отец Дюфо. Забыли?
Мы однажды и впрямь обсуждали апостола Павла, но в программу я эту тему не включал. Потому просто улыбнулся Элиану, или же он улыбнулся мне — я бы и тогда наверняка не сказал, кто начал первым.
— Извините. — Он сморгнул перламутровую поволоку глаз.
Мне казалось, он будет доволен своей находчивостью: не зная ответа, всë-таки выкрутился и нельзя сказать, что ошибся. Но ему до происходящего как будто не было особого дела.
— Поскорее бы завтра, — добавил он.
«Конечно, конечно», — кивнул я и посмотрел на других учеников. Разумеется, никто ни о чём не догадывался. Это было между мной, Элианом и Лафонтен.
”И возьмите с собой учительский бейдж”, — сказала она, заполнив на моё имя разрешение сопровождать Элиана Юнеса в город. — ”А родители?..” — ”Пока он в Сен-Дени, всё это на мне”.
Кроме того, кто угодно в школе восторгался распорядком среды, за исключением отдельных кураторов, общество которых я не разделял.
Среда — волшебное время, когда учащиеся после обеда предоставлены сами себе, а стало быть, каждое желание встречает свою возможность, нечаянно и креативно. Вопиющие плоды этой синергии обнаруживаются днями и неделями позже, как, например, просроченный творожный пирог из круглосуточного супермаркета, отравивший сразу три четверти пятого класса.
В честь наступившего «завтра» я надел рубашку сливового цвета — единственную не чёрную из всего гардероба (не считая ещё одной белой, которая стала мне мала). Её мне подарила мадам Пайе, кажется, лет пять назад. С тех пор я не нашёл ни единого повода вынуть её из шкафа. Собирая вещи перед отъездом в Лош, я подумывал не брать её с собой: ну и кричащий цвет, куда мне в ней. А в тот день она показалась мне вполне ничего.
Застегнув на шее колоратку, я приспособил на запястье браслет. Прозрачный, вне контраста с чёрным рукавом сутаны, он несколько сливался с кожей, и мне это нравилось: увидит только тот, кто о нём знает. Нательный крестик тоже ведь не выставляют напоказ.
В целом, я редко когда вижу себя в зеркале без сутаны. Без сутаны я себя не узнаю. По крайней мере, не чувствую себя собой, пока разглядываю вот так, со стороны. Отражение и сознание расслаиваются. ”Кто это? — спрашиваю я себя. — Что я могу о нём сказать?”
В дневном свете я всё прекрасно различал: округлившиеся с возрастом щёки никак не скрывали морщин у носа; волосы на висках слишком отрасли и выглядели почти неопрятно; линия рта съехала влево, вероятно потому, что левая часть лица более подвижна; извечная синева с проступающими капиллярами под глазами… С каких это пор?
Если люди рядом со мной не замечали — или притворялись, что не замечали — истрёпанность моего лица, то мне, изучавшего себя так щепетильно лишь по праздникам, виделось это до немого смятения странным.
А щуплые ноги, как у юнца? Вернее, как у отца. Я тогда, наверное, впервые обнаружил в себе недвусмысленное сходство с ним. И всё же я казался себе каким-то чужим.
Несмотря на то, что я стал тем, кем готовился стать с ранней юности, я представлял себя в этом возрасте не там, где оказался, и в целом иначе. А попытайся я вспомнить…
Нет, священническая жизнь — это не то, о чём грезят, глядя в звёздное небо, и это не выбор, который делают рационально. По крайней мере, так не должно быть. Это то, что выбирают вопреки неспособности об этом грезить — скорее, так.
Единственно верное впечатление и вместе с тем колеблющее почву подо мной: в тридцать быть зрелым среди клириков по справедливости невозможно, а для мирской жизни я не очень-то к месту, несколько потерян и морально стар. Преподавание в школе выправило меня в том, в чём я оказался ещё пластичен. Но даже это сделало меня не столько собой, сколько кое-кем новым.
Нравлюсь ли я Господу таким?
По крайней мере, таким я точно нравился Элиану, а то ведь он меня никуда бы не позвал.
Среда выдалась жаркой. Пока я спускался по безлюдной улочке к Сен-Дени, сам удивлялся своим голым молочным локтям. С момента, когда я приехал в Лош, мне ещё не случалось расхаживать в полуденный зной с коротким рукавом.
Элиан поджидал за воротами, обняв прутья, и даже не шелохнулся, когда я подошёл. Лишь таинственно улыбнулся.
— Здрасте, месье, — он прищурил глаза. — А вы к кому?
— Приветствую. А я иду мимо, — и я действительно шагнул мимо, вниз по улице. — Хотите со мной?
Элиан обогнал меня: на тротуаре мы вдвоём не помещались. Он сменил пансионатскую форму на футболку и шорты; белые спортивные носки с двумя зелёными полосками закрывали щиколотки и мельтешили в поле зрения до самой площади Верден.
— Мне подарят кроссовки, — сказал он, когда мы поравнялись. Будто знал, что с первого дня я только и думал, не пошла ли подошва его кед трещинами и пригодна ли такая обувь для зимы. — Бабуля вчера проболталась. Просила меня побыстрее приезжать. А эти, — он оторвал одну ступню от земли и поднял выше, — достались мне от Франсиса. И дальше бы носил, но вроде как уже малы.
А Франсис, догадался я, это его брат. Тот из двоих, чья душа упокоилась с миром и чьи кеды странствовали по грешной земле, так трогательно любимые кем-то безмерно живым.
Глядя по сторонам больше, чем вперёд, мы не сговариваясь шли дальше и дальше, пока не упёрлись в набережную реки Эндр.
Сама река то ныряла под асфальтированные переездные мосты, то снова показывалась, с дискообразными листьями кувшинок и нависшими над водой ивами — очередное украшение города. Набережная тоже, как игрушечная, сверкала зелёно-жёлтыми кронами лип, низеньких, с толстыми стволами и листьями, мошкарой изъеденными по краям.
— Тут неплохо, — прокомментировал Элиан, как если бы критиковал картину в галерее. — Но слишком открыто.
— Открыто?
— Как на ладони.
Я оглянулся.
— На всей площади мы, пожалуй, одни.
— Ага. Фрики. — Элиан с удовольствием втянул речной запах, пока я затруднялся вспомнить, кто такие фрики. — А не-фрики расселись по своим отелям и киоскам и из окон пялятся на нас.
— Вы так думаете? — спросил я, чтобы не рассмеяться. Опять ему мерещилось, что мы можем быть кому-то слишком интересны.
Он ткнул пальцем в горизонт, где, как два чёрных чепца (такие носят в Перпеньянском братстве покаянников<span class="footnote" id="fn_36719233_1"></span>), виднелись остроконечные крыши церкви Сент-Ур.
— Пошли туда?
Мы углублялись в тесные переулки, интуитивно выбирали одни и те же повороты на разветвлении дорог, маршрут рождался сам собой.
Поначалу Королевский город, как его именуют в туристических буклетах, высился слева, позже — справа: так мы и виляли по хитросплетениям улиц, поднимались к стенам из ракушечника. Рядом с милыми домиками Лош они, избитые временем, выглядели чересчур сурово, а если не сравнивать — вполне себе картинно, будто для старомодных открыток заграничным друзьям. Мне такие присылала тётя Мартина, пока не обзавелась телефоном с хорошей камерой.
Людей на пути становилось всё больше: студенты, пожилые пары, целые семейства с неугомонными детишками. Кто-то уронил вафельный стаканчик с мороженым, и мы с Элианом друг за другом, как один, через него переступили.
Я поймал наше отражение в пустой витрине без вывески: Элиан вполне мог бы оказаться частью одного из семейств, а я, даром что в новой рубашке, тащился за ним обособленной тенью.
На случай, если вы не бывали в Королевском городе: его территория начинается за громоздкими воротами с круглыми башнями по бокам — настоящий вход в цитадель.
Когда мы проходили сквозь ворота, под удлинённой аркой, Элиан вдруг засвистел, и я осмотрелся, не зовёт ли он каких-нибудь котят, щенков или птиц — это первое, что пришло на ум. Но по углам даже крысы не копошились.
Запрокинув голову, он всё насвистывал. Над нами вздымался звончатый свод, полный эха.
«Прикольно, да?» — сказал он, когда мы очутились по ту сторону ворот. Это было риторическим восхищением, не требующим от меня ответа.
В Сент-Ур оказалось на удивление тихо и пусто. Белые стены не отбивали солнечный свет, а как бы поглощали его, накладывая на обстановку белёсо-зернистый фильтр.
Я помолился, пока Элиан бродил вокруг.
Упустив его из виду, я сел напротив ряда из четырёх икон со Страстями Христовыми. Прежде я не разглядывал их как следует. Отец Лоренсо, духовник, которому я исповедуюсь, сказал однажды, что среди них точно есть ”Ecce Homo” неизвестного художника, и я намеревался её найти.
Порядок, в котором разместили иконы, ещё прежде показался мне странным, и теперь, чем дольше я всматривался, тем больше в этом убеждался.
Дело в том, что как каждая следующая Страсть приближала Христа к воскресению, так и человек, идущий по нефу мимо каждой из икон, приближается к главному алтарю. Этому правилу не учат в семинарии, но иной порядок сложно вообразить, он не имел бы смысла.
Четвёртая, ближайшая к алтарю икона изображала распятие, что вполне соответствовало моему пониманию. Третья — момент перед восхождением Иисуса на крест. Она вполне могла быть той самой ”Ecce Homo”, если бы на ней присутствовал Пилат. Вторая икона — каноническое бичевание Христа, в этом я не сомневался.
Больше всего вопросов вызывала первая икона, отсылающая сразу к нескольким не сочетающимся во времени сценам. На ней я и сосредоточился.
Элиан появился бесшумно: перегнулся через спинку скамейки и закрыл мне обзор.
— Уснули?
— Помните о Страстях Христовых? Что вы тут видите?
Он сел рядом и со всей серьёзностью устремил взгляд на икону.
— Издевательства. Вон пурпурная ткань. И ещё венок.
— Тогда эта икона должна находиться между второй, с бичеванием, и третьей, вон там.
— Ну, окей, может быть, — он пожал плечами. — Не там повесили. Я бы и не заметил.
— Мне сказали, что среди них есть ”Ecce Homo”. Помните? Это слова Пилата, когда он вывел Иисуса к толпе после бичеваний. Но Пилата нигде нет, ни на одной из четырёх. Так какая же…
— Первая похожа.
— Тогда ей место перед третьей. Только где Пилат?
— Значит, это было до. Вон, у людей за спиной Иисуса палки в руках. Может, это когда Его избили. А потом, — он указал в сторону второй иконы, — бичевали, а потом…
— Постойте. Повязки нет.
— Какой повязки?
— На глазах. Когда Его избивали, Ему завязали глаза.
— Франсис говорил, что смотреть на иконы бесполезно, если не представлять вместо лица Иисуса лица бездомных, нищих и больных. Это он сказал после того, как впервые съездил в Париж.
Я оборвал поток мыслей.
Элиан, должно быть, назвал моё восприятие икон поверхностным — без умысла — и, догадавшись об этом, взялся объяснять: ”Обычным людям без разницы, есть ли там повязка или Пилат” и ”Иисус вообще, наверное, выглядел по-другому”.
— Франсис был прав, — вставил я где-то между его оправданиями. — На некоторые вещи недостаточно просто смотреть, чтобы понять их.
После некоторого молчания Элиан осторожно спросил, будто касался раны: ”Вы не хотите отсюда уходить?”
Мне пришлось встать со скамьи.
Во время следующей исповеди я как бы между прочим уточнил у отца Лоренсо, какая же из икон — “Ecce homo”. Первая слева, ответил он. “Вы что же, отец Дюфо, не признали?” — “Мне, наверное, за деревьями леса не видно”, — сказал я.
Так оно, в общем-то, и было — про лес и деревья. Я усадил рядом с собой неверующего подростка — теперь уже пятнадцати лет — и заставил его говорить со мной о Страстях Христовых. Но вместо того, чтобы впечатлиться его способностью поддержать этот разговор, вместо того, чтобы похвалить его или, в конце концов, понять, почему он это делает с такой серьёзностью, я продолжал жонглировать в уме деталями: пурпурной одеждой, Пилатом, порядком икон… Необязательно носить повязку на глазах, чтобы чего-нибудь в упор не видеть.
Выйдя из Сент-Ур, я зажмурился от солнца. Элиан продолжал болтать: он тоже не любит толпы людей и согласен, что такими местами невозможно наслаждаться, когда каждый угол облеплен туристами. О каких местах шла речь и с кем он соглашался, я не знал.
Разве Франсис не рассказал ему, думал я, что в Париже туристов несравнимо больше? И если бы Сент-Ур находилась не здесь, а там, мы бы даже с краю скамьи не смогли присесть.
Правда, в целом он не ошибся: улочка перед церковью полнилась шарканьем туфель, сандалий и загорелых ног; люди смеялись, переговаривались на знакомых и не очень языках — размышления об иконах быстро потонули в неразборчивом шуме, накатывающем нам нас, как волны накатывают на скалы.
“Если очень громко свистнуть, они все замолчат”. Элиан тоже чиркнул подошвой по каменной кладке и остановился.
Я прошёл ещё несколько шагов, прежде чем осознал, что он не шутит, и тихо окликнул его, чтобы никто не услышал. Вероятно, не услышал и он. Когда мы пересеклись взглядами, я покачал головой, прося не делать того, что он задумал.
Пожалуй, на том расстоянии и в том скоплении людей никто бы уже не заподозрил, что мы вместе. Между нами проскользнула девушка с детской коляской. Я уловил последнюю искру ребячливого веселья на лице Элиана — она погасла. И я сейчас же пожалел.
Передо мной стоял ребёнок в изношенных кедах, на чей день рождения явился один только священник. И я посмел ожидать, что он ради меня откажется от совершенно безобидной шалости?
Не успев задаться вопросом, что именно меня бы смутило в его свисте, я пришёл в себя и одобрительно кивнул — и отступил подальше, к сувенирной лавке, чтобы понаблюдать.
Однако ничего не случилось.
Пропустив прохожих перед собой, Элиан перебежал узкую дорогу и бросил мне через плечо: ”Нам туда”. Не имело значения куда — я следовал за зелёными полосками на носках.
Очнулся я на аллее, ведущей к резиденции королей. Шарканье сменилось хрустом пыльного гравия, лучи отскакивали от поверхностей, накрывали жидким полотном сверху, грели от земли.
Элиан приставил ладонь ко лбу и посмотрел на резиденцию.
— Вы бывали внутри?
На лестнице, прямо у статуи пятнистого пса на балюстраде, скучились посетители, все в солнечных очках, в панамах, трое девчушек в цветастых сарафанах и шляпках с волнистыми полями.
— Бывал.
— Отлично. Значит, нам не сюда.
Мы направились дальше, к одноэтажному строению напротив резиденции. Без изгородей и бордюров там, судя по воткнутой в землю табличке, раскинулась некая экспериментальная зона биоразнообразия.
Я поспевал за Элианом в долгожданную тень.
Среди каменных скамеек и тропинок плотность туристов поредела, ореол истёкших веков клубился в ветвях старых клёнов высоко над головой.
Слева, за палисадником с облупившейся краской — распахнутые ставни на окнах и задний дворик, как и всё вокруг, снулый дремотным жарким сном. Разве что поодаль образовалась брешь временно́й материи: к нам направлялся, по-видимому, работник экспериментальной зоны, в форменной зелёной футболке и с голубым ведром.
Он — нет, я не ошибся, — глядел прямо на меня.
Я сбавил темп. Обычно долгий взгляд предварят беседу или вопрос, или замечание, или предупреждение — мы нарушили правила? нам сюда нельзя?
Я было улыбнулся, когда между нами осталось меньше пары метров, поздоровался, почти выпалил заурядную фразочку, вроде «ну и погодка сегодня», пропустил взмокшие волосы между пальцев, откинул их со лба и… Человек в форменной футболке проплыл ровнёхонько мимо, как если бы двигался по геометрической прямой.
— Отец?
Я бы оглянулся на человека, но посмотрел на Элиана впереди. Заметил ли он?
Нет, он увлекал меня всё дальше, пройтись с ним вдоль палисадника и свернуть на тропинку. На тропинку, уводящую прочь от цепких глаз.
Наконец мне стало ясно: я не хотел, чтобы на меня смотрели.
Мой щит, моё оружие — учительский бейдж и разрешение от Лафонтен, — лежали в кармане. О них никто не знал. В Сен-Дени я могу проводить с Элианом столько времени, сколько мне угодно: в кабинете, в кафетерии, в библиотеке, в беседке, на стадионе, в саду — там всем известно, кто я.
Но вне школы? Мне самому было не понять, кто я такой и почему мы проживаем этот день вместе, не по стечению обстоятельств, а по его и моей воле. Ни в свои пятнадцать, ни в двадцать пять мне не приходило в голову звать преподавателей на день рождения.
Кроме того, мне померещилось, что мы могли кому-нибудь досаждать в той части зоны, непотревоженной и дикой: чувство уюта смешалось с чувством запретности, хоть мы и не разгуливали по газонам и не устраивали пикников.
Когда я переспросил, так ли нам необходимо идти туда, куда ведёт тропинка, Элиан рассмеялся: «Да идём!» и добавил: «те».
Я, конечно же, пошёл.
— Наконец-то. — Элиан пробежал пальцами по мшистому забору. — Укромное место, ни-ко-го. Совсем не то, что перед церковью, да? На этой скамейке, например, какие-нибудь придворные дамы со своими любовниками, ну, — он запнулся, — прелюбодействовали.
— Откуда вы об этом знаете?
Наверное, я подразумевал: ”Зачем вы об этом говорите?”, но завуалировал, чтобы не показаться ханжой.
— Я не знаю. Но такое могло быть, если не на скамейке, то под деревом.
Мы миновали скамейку. Элиан живо излагал идею за идеей: за этим забором жили люди, те самые, которые мылись раз в месяц, убивали за веру, правили страной, ездили на лошадях — это “якорит”, говорил он, имея в виду, вероятно, “приземляет”; да и кто бы мог тогда подумать, что сегодня кто-то, вроде него, будет бок о бок шататься с кем-то, вроде меня — деревенский сопляк со священником! Куда там. Точно не в таком смысле.
— В каком — не таком? — на всякий случай поинтересовался я, разглядывая тонкостеблевые розы, приникшие к забору, бледно-розовые, как будто их посыпали пудрой.
— В таком, э-э, неформальном. Вам скучно?
— Конечно нет.
Понизу, под забором, плелись черенки и очагами вспыхивало синее цветение, наподобие барвинка. Элиан присел и потрогал лепестки:
— Как лопасти лодочного мотора.
— Вы разбираетесь в лодках?
— Не особо. Дедуля разбирался, пока был жив. — Он выпрямился и побрёл дальше. — На озеро меня возил: десять минут — и там. Грязное озеро, знаете, как какао — и ничего вокруг, только песок и глина. Зато, если всё обрыдло, посидеть на берегу и побросать камни в воду — самое то.
Он рассуждал о далёком прошлом и недавнем, о гипотетическом и фактическом — а меня всё никак не приземляло. Я двигался в невесомости, боясь нарушить застывший покой, и каждую минуту ожидал, что к нам вот-вот подкрадутся и попросят уйти.
Там, где мшистый забор упирался в забор каменный, массивный, отделяющий биозону от, по-видимому, главной улицы, Элиан похлопал себя по карманам и вытащил пачку сигарет.
— Боже, — взмолился я.
— Расслабьтесь, — и он уселся прямо на траву в самом уголке. Разросшиеся ромашки доставали ему до плеч.
Я отстранился, стал изучать плетущийся по каменному забору виноградник.
— А если кто-нибудь увидит?
— То что? — Элиан улыбнулся с неподдельным любопытством.
— Если бы меня здесь не было — ничего. Но раз уж я есть… Всё, что вы делаете — моя ответственность.
— Я что, ваш раб?