8. Геллеборус (2/2)
— Вам не нравится?
— Почему же. Но если быстро выпью — опьянею.
— Значит, вы не хотите пьянеть в моëм присутствии?
— Как и в своём! — Я рассмеялся — таким остроумным мне показался ответ. Наверное, я потихоньку хмелел. — Пьяный человек — ненадёжный человек.
— Ну, если только потому, что слишком честный.
— А, вы из тех, для кого in vino veritas<span class="footnote" id="fn_36710400_6"></span>?
Виолет продолжала говорить: что-то о том, что, сколько бы она ни выпила, она умеет контролировать себя; тело не обманешь, но стоит ей лишь подумать, что она пьяна, как пьяные мысли отступают и она словно бы наблюдает за собой, медленно, вязко, но невероятно ясно; дуэт тяжёлой и ясной головы с порхающим телом — это опыт преобразования, обновления; чаще ведь всё наоборот: едва ощутимая голова на плечах и скованное, неповоротливое тело. Если же она не говорила этого, то вполне могла сказать. Я, во всяком случае, размышлял о другом.
Впору было вспомнить об отце: потому ли он избегал меня, когда выпивал, что вдруг не способен был совладать со своей честностью? Или, например, родители Седрика: потому ли их ностальгия прорвалась наружу и затопила нас?
Но я вспомнил Элиана.
В тот пятничный вечер к его известной неудобности присоединилась ненадёжность. Чем дольше я в уме соскребал слои смыслов, тем сильнее мне виднелось иное: непредсказуемость. Вот что я назвал “ненадёжным”.
Я всегда полагался сам на себя: не имело значения, насколько я доверял людям, держали ли они слово, были ли они честны; но пока я мог их предсказать, жизнь с колеи не сходила.
Тем же мерилом я мерил Элиана. Сказав Виолет, будто знаю его, я, конечно, солгал — и ей, и себе. Мне хотелось его знать, и я делал для того всё возможное. Выпил? Подрался? Рим тоже не один день строился. Словом, узнавание— это процесс.
Но Виолет рассуждала дальше, и я — не вместе, но параллельно с ней: что, если она права? Что, если Элиан был со мной слишком честен, как не мог быть в трезвости? И что, если это я ненадëжен для него? Потому он и подсунул мне записку — чтобы сказать правду. Не в подвале — это вышло случайно, но в комнате… В комнате мы отчего-то заговорили обо мне.
Из всего, что я услышал, ближе всего к правде оказался вопрос о детях (обо мне и детях). Что, как не сомнение, он выражал? ”Ты ненадёжен, куратор”, — вот что на самом деле говорил Элиан. — ”Я тебя не знаю”.
Боялся ли он меня? Разумеется, он это отрицал. Но он, думается мне, из тех, кто атакует первым, чтобы защититься. Весь вечер, с тех пор как я нашёл его на скамейке, он меня атаковал.
За что?
Положа руку на сердце, я не был уверен, что разобрался абсолютно во всём, однако мне удалось выстроить следующую теорию.
Попав в Сен-Дени, я вышел, что называется, в люди. Меня выдворили из церкви, и я, посокрушавшись месяц-другой, уже сидел напротив очаровательной женщины, мой язык немел от тëрпкости вина. Виолет говорила, я себя недооцениваю; Лафонтен говорила, меня ей Господь послал — я всему этому начинал верить.
И вдруг, падая в своё сознание всё глубже в том бистро, я увидел себя со стороны. Я, любимый Самим Всевышним, жаждал заполучить ещё: любви, признания, почестей… Я потворствовал себе не в той степени, в какой это делал отец, напиваясь, но ступил на ту же дорожку. Вот же я, сижу со стаканом вина, уже не тот, кем был раньше.
Сгусток тепла расползался от желудка до лёгких, мне хотелось поцеловать Виолет — только в щëки, на прощание, желая счастливого Рождества — и всё-таки! Не это ли вводит в искушение и низвергает в порок?
Элиан почувствовал во мне пропасть, к которой священнику нельзя приближаться. Она есть в каждом человеке, и кто-то приноравливается лишь заглядывать в неё, созерцать; кого-то она даже не манит. Я боялся, что если стану в неё всматриваться, меня утащит. На краю обрыва тело почему-то всегда стремится вниз.
В общем, я обнаружил себя кружащим на грани. Я внезапно отвращал сам себя и, безусловно, считал, что отвращал и других. Когда я предложил Виолет провести её до автобуса, она сказала, что возьмёт такси. Вот, пожалуйста, думал я, даже та, которая искала моего внимания, больше не хочет меня видеть.
Я не допил глинтвейн. А вернувшись домой, обещал себе, что после каникул непременно поговорю с Элианом, стерплю любые подозрения в свой адрес. Он имел полное право на них.
Остальное время я боролся с соблазном ненадолго вернуться в Париж. Хотелось сбежать из новой реальности в другую, всё ещё более привычную, где круговерть неотложных дел не располагает к бесконечной рефлексии и поиску собственных несовершенств. В Париже, между тем, у меня было ещё меньше дел, чем в Сен-Дени в субботу.
Вместо того я побывал в нескольких замках, куда доступ открыт целый год; снова сходил на ярмарку, прошёлся по магазинам, в галантерейном купил новые перчатки и галстук по скидке — Бог весть зачем. В итоге забрёл в «Букинист».
В поле зрения попалась бордовая обложка с золотистыми буквами — ”Нарцисс и Златоуст”. Не помню, в чьём переводе я читал её когда-то, но эта оказалась от Фернанда Дельма.
Первая мысль, посетившая меня — подарить книгу Элиану.
В общем-то, в кабинете на книжной полке стоял роман Кронина, и если мне нужно было найти повод заговорить с Элианом, — что ж, он у меня был. Но я подумал о подарке, пускай запоздалом, и всё-таки весьма, по моей памяти, неплохим.
”Нарцисса и Златоуста” я прочёл давно, ещё в семинарии, и спроси у меня кто-нибудь о сюжете, я бы мало что вспомнил. Но само звучание этих двух имён в тандеме настраивало меня на сентиментально-поэтический лад. Элиану такое могло бы не понравиться. Кронин казался мне более сухим и прямолинейным (от этого, конечно, не хуже).
В конце концов я решил купить книгу для себя и подарить Элиану, только если выйдет, непринуждённо — словно она всегда была моей.
Розарий я починил, обнаружив, что рукоделие имеет медитативный эффект, и вернулся в школу с чувством исключительного долга — разумом и сердцем занять сторону подопечного, даже если бы это требовало, ради его комфорта, отказаться от кураторства. В тот миг я ещё был способен решиться на такое.
Что до клейма соучастника, как я это назвал, оно больше не снедало меня и не жгло. Элиан действительно нарушил устав. Но тайны, ведомые священнику о грешных людях — дело высшего толка.
В понедельник утром, после каникул, я в прострации изучал Гермеса на часах, восхищался анатомической точностью телесных линий в миниатюре и пытался не давать этому названий, как советовала Виолет. Тогда послышался свист.
Это был стройный напев, трель человеческого происхождения, долетевшая извне. Я отставил часы и выглянул в окно.
Опираясь плечом о ствол рогатого бука, там стоял Элиан — без шапки. Он умолк и приставил два пальца ко лбу.
— Здрасте, — крикнул он.
Я распахнул окно. Январский воздух свежестью и влагой нежил по щекам.
— Выйдете? — снова крикнул он.
Предложение, которое с детства и до юности мне так мечталось услышать. Я, конечно, вышел. Думал, не взять ли с собой Кронина, но в итоге лишь проверил записку в кармане на груди.
Пока мы прогуливались к беседке, Элиан возобновил свой виртуозный свист. Было в этом что-то тревожное для моего уха: перед Рождеством мы так и не расставили точки над “i”, и теперь каждая новая деталь в его поведении могла означать, что он отдаляется, меняется, пока я — мой дух, моё внимание, — застыли и чего-то ждём.
Может, думал я (и думал, конечно, ошибочно, несколько нервно), уже поздно о чëм-либо спрашивать. Как я провёл это время в размышлениях, так и он мог давным-давно всё решить и сейчас, только прервётся свист, сообщит мне об этом, отстранит меня.
Удивительный Божественный порядок: некто с формальной властью может быть таким не-формально беспомощным против того, кто зависим от него. Только беспомощностью я и могу теперь назвать своё состояние в тот миг: я ведь знал, что не в духе Элиана церемониться, если всё, что ему хочется — отшить или поставить на место.
Как бы там ни было, я следовал за ним. Когда мы приблизились к беседке, он миновал ступеньки и пошёл дальше.
— Хочу кое-что показать.
Впереди, под голыми деревьями, матовой зеленью темнели стебельки с белыми, распустившимися в форме звёзд, цветами. По высоте они доходили до щиколоток, их набрался бы целый букет.
Элиан присел у полянки — задний карман его джинсов оттопырило неким прямоугольным предметом. Я, конечно, уже догадался, что это пачка сигарет. Ещё одна деталь. Теперь он этого даже не скрывал.
— Не знаю, что это, — сказал он, — но растёт тут второй год.
— Похоже на геллеборус, — я опустился рядом и провёл пальцами по волнистому краю лепестка. — Их в горшках выращивают, дарят на Рождество. Не видели? В учительской есть такой. Мадам Нуар иногда выливает в него остатки кофе.
— Не знаю. Дома вместо вазонов — я.
Я не понял, как это расценивать, смеяться или нет. Элиан насчёт Нуар тоже не смеялся.
— Вы курите? — спросил я.
Он изломал усмешку.
— Все курят, отец.
— Это запрещено.
— На территории школы — да. — Встав коленом на землю, он потянулся ко мне и отодвинул край мантии. — Новые?
— Нет, я починил.
— Да ладно. — Он потрогал бусины, будто не поверил, и добавил менее внятно: — Я не хотел.
— Не беспокойтесь, — я бы улыбнулся, но Элиан вперился в розарий и не поднимал глаза.
— Ничего этого не хотел, — повторил он. — Грёбаное виски…
— Об этом никто не знает.
— Никто? — Наконец он посмотрел на меня с неподдельной надеждой во взгляде.
— Только вы, я и…
Я не мог утверждать, с кем Элиан распил всю бутылку. До их с Маэ драки сомнений не было, но после — я бросил гадать. Меня это не касалось и даже почти не интересовало.
Со скомканным «угу» Элиан выпрямился. Это была благодарность — такая субтильная, что мальчишки, которые с болезненной страстью машут кулаками, скорее проглотят её.
В беседке Элиан сообщил: цветы — не всё, что он хотел показать.
— Объясните, отец, — отсоединив наушники, у основания перемотанные изолентой, он передал мне свой телефон, — что это такое?
На экране высветилось изображение — фото, по-видимому, будущего священника, лежащего в альбе перед алтарём ниц. Алтарь — бронзовый, а значит, Нотр-Дам, Париж.
— Таинство рукоположения, судя по всему.
— Нет.
Элиан так пытливо сощурился, что я снова изучил фото: какой в нём подвох?
С фото было всё в порядке. Я к тому же мог поспорить, что Элиан не имел понятия о рукоположении. Для не посвящённых в особенности таинства такое возлежание на холодном полу, истоптанном миллионами подошв, может показаться весьма странным.
— Что значит ”нет”? — удивился я в конце концов.
Элиан никак не поменялся в лице, только моргнул.
— Это вы.
Я присмотрелся ещё раз — и правда: лица не было видно, поскольку я уткнулся им в сложенные руки, но вот же коричневые туфли на шнуровке, которые Анри любезно дал мне надеть в тот день. Своих подходящих у меня не нашлось, а эти — Боже милостивый, они отдавили мне все пальцы. Да и с белоснежной альбой — это я видел уже теперь, на фото, — они не сочетались.
— Где вы это взяли?
— Загуглил ваше имя. Тридцать восемь Даниэлей Дюфо в фейсбуке! Знаю-знаю, вас там нет. Или есть?
— Как вы догадались, что это я?
— Предположил. — Он пожал плечами.
Я боялся и в то же время должен был спросить о главном: с каким умыслом он меня искал? Вывод напрашивался сам собой, я вывел его ещё тогда в бистро — и пожалуйста, не ошибся.
— Зачем вы… — начал было я.
Руки заледенели от холода, хотя Элиан сидел в растёгнутой куртке. Мы словно существовали в разных временах года, в разных пространствах. Едва ощущая пальцы, я положил телефон на стол.
— Зачем вы гуглили моё имя?
— Искал компромат.
Ни в его выражении, ни в голосе ничего не дрогнуло. Потом он рассмеялся.
Он смеялся до слёз, стучал кулаком по столу: “Не делайте такое лицо”. А я, признаться, ничего и не делал, не контролировал ни единый мускул. “Полистайте вправо”, — предложил он, и я послушно стал тыкать в экран негнущимися пальцами.
На следующих фото я то обнимался с Анри, приложившись виском к виску, то преклонился перед архиепископом. Элиан всё комментировал: “Вы тут какой-то недокормленный” или “По вам бы лицевые кости считать”. Так и было: за последние годы я наел округлость на щеках и не только, и при пошиве новых сутан мадам Пайе накинула размер. Я бы над этим всем в ином случае тоже потешился.
— Ну, расскажите о вашем этом руко… положении.
Элиан наполз на стол животом и облокотился.
Я рассказал.
Не считая туфель, то был восхитительный день. До того, как распластаться перед алтарём, я ещё до ломоты простоял на коленях, пока сотня клириков не возложит на меня руки.
Архиепископ нарисовал святым миром крест на ладони, затем дал подержать потир… Столько людей присутствовало, столько важных персон прибыло, чтобы сохранять величественную тишину, пока нас, меня — маленького человека — наделяют священной властью.
Воображал ли я, как отец меня поздравит? Как скажет, что гордится мной? Экзальтация сгладила очертания людей, обнимавших меня и целовавших, пожимавших мне руку и одобрительно похлопывавших по плечу. Наверняка это были родители Анри. Они забрали нас на праздничный обед, пусть и не были, как мне казалось, в восторге от решения Анри стать священником.
Когда я закончил, Элиан спросил:
— Скучаете за Парижем?
Беседа развивалась не совсем так, как я ожидал. Но если подвоха не было в фотографиях, он мог быть в чём-то ещё.
— Скучаю. Но это не значит, что мне не нравится Лош.
— За чем скучаете?
— Это правда то, что вас интересует?
— Э-э, да. — В возмущении ли, но его брови поползли вверх. — Слушайте, не хотите, не отвечайте. Просто вы моё личное дело читали, знаете обо мне всё, вплоть до веса, роста и группы крови.
— Группы крови там нет.
— Четвёртая положительная, — отчеканил он. — Я же не прошу у вас номер телефона.
— Свой номер я вам охотно дам. Но если вы хотели спросить что-нибудь конкретное, что бы это ни было — спрашивайте.
Он сверлил меня взглядом, момент истины приближался. Прозвенел первый утренний звонок.
Наконец Элиан глубоко вдохнул и спросил:
— При первой возможности вы сбежите отсюда?
Я не торопился с ответом: мне казалось, именно об этом меня спрашивала Виолет. Они, снова решил я, точно в сговоре. Но кто из них инициатор вопроса? И зачем с этим повторяться? Для приличия могли бы выждать пару недель, прежде чем опять меня прощупывать. Проверяют, не солгу ли?
Чем дольше я молчал, тем сильнее Элиан супился.
— Ага-а, — выдавил он в итоге и отпрянул к балюстраде позади него, как будто не желая сидеть со мной за одним столом.
Я смирилися. Если ему (или им) это действительно важно…
— Такой возможности у меня не будет. Как меня сюда назначили, так могут и отозвать. Ни в первом, ни во втором случае я не выбираю.
— Гипотетически, — процедил Элиан.
— Хорошо, — я терпеливо улыбнулся. — Пока я здесь нужен, не сбегу.
— Сейчас вы здесь нужны?
— Получается, что так.
— С чего вы взяли?
— Мне сказали.
— Кто? — Его рот опять растянулся в той неискренней улыбке, что я видел раньше. — Ложечка?
— Зовите её хотя бы по фамилии, — я держался корректно. Если Элиан станет доносить ей обо всём, что я говорю…
— Ага, — он скалился мне и медленно кивал. Улыбка из-за брекетов, в тени навеса, казалась серой. — Если захотите остаться и… если умоляний вашей поклонницы будет мало — обращайтесь, я всё устрою.
— Каким же образом?
— Как всегда, образом действий.
— Каких действий?
—Лучше вам не знать.
— Опять будете нарушать законы?
— А быть не в своём уме — незаконно?
— Бросьте, — эта шуточная перепалка стала терять смысл. — Вы ведь в своём уме.
— Это так в моём личном деле написано?
— Я это и сам вижу. Послушайте, вы… — Я размеренно вдохнул и выдохнул, на случай если бы не смог больше дышать после того, как выскажусь. — Кураторство — не совсем то, чего бы мне хотелось, но оно подарило мне цель. Не богословие, не, простите, мадам Виолет. Мне важно, чтобы у вас всё сложилось: чтобы вы поступили в лицей, хорошо себя зарекомендовали и… — Элиан было раскрыл рот, но я добавил: — Не гипотетически.
Поскольку никакой катастрофы за этим не последовало — Элиан только впал в прострацию и выпятил нижнюю губу, — настало время для ещё одного признания.
Я пересел на скамейку рядом с Элианом, вынул свой телефон и воспроизвёл видео с рождественского бала.
Элиан не шевельнулся.
Видео закончилось, а он так и смотрел в потухший экран.
В иных обстоятельствах я бы включил деланную весёлость, вроде: “Разве этот человек способен на что-то преступное? Поглядите на его костюм!” Отшучиваться, правда, было неуместно.
Кроме того, видео — последний крючок, которым я намеревался поддеть подозрения Элиана. И, глядя, в каком ступоре он свесил голову над телефоном, я поверил, что мне удалось.
Наконец он подал голос:
— Зачем вам это?
— Как вы думаете? — Он молчал. Ни его выражения, ни эмоций я не улавливал. — Хотите, чтобы я удалил?
— Ваше дело.
— Вы не давали мне разрешения вас снимать, — настаивал я. — Удалить?
— Я и Фернандес его не давал. И ничего.
— И вас это, — я кивнул на телефон, — не смущает?
— Нет. Мне просто интересно, — он зыркнул из-подо лба, — зачем?
— А зачем вы гуглили моё имя?
Элиан хмыкнул.
— Ладно, один один.
— Для вас это игра?
— Давайте так. — Он положил обе ладони на стол. — Вам неприятно, что я загуглил вас, что сохранил фотки?
— Я этого не говорил.
— Ну, окей: вот этим вашим видео вы показали, отзеркалили меня. Хотя никто не заставлял вас. Зачем? Чтобы поставить меня на ваше место, типа проучить. Значит, вам неприятно.
— Наоборот. — Я не знал, прерываю ли Элиана, но он ошибался, и потому мне стоило его прервать, пока его догадка не разрослась до очередной фантастической теории. — Если вы не пытались найти на меня компромат…
— Нет, — для убедительности он мотнул головой. — Просто хотелось узнать что-то… новое. О вас.
Мне казалось, он тоже устал выяснять.
Тишина, наполненная разве что стрёкотом сороки и отдалённым гудком машин, опустилась на меня облегчением. Как и тишина, облегчение было скоротечным. Если уж Элиан ни в чём дурном меня не подозревал, значит, я вернулся к отправной точке: в чём он намерен был мне признаться?
— Может, вы хотите поговорить о драке? — попробовал я.
— Нет.
— Хорошо. — Я принял его категоричность. — Тогда… Что мне делать с видео?
— Что угодно. Разрешаю. Но с одним условием. — Он поводил пальцем по экрану моего телефона, рисуя змеистые фигуры, вроде восьмёрки, и взглянул на меня. От привычной голубизны остался дымчатый оттенок блаженной пустоты. Ни лукавости, ни требовательности. — Ваш номер.
Об этом я и забыл.
— Он вам правда нужен?
— Когда он мне будет нужен, будет поздно спрашивать вас.
Так вышло, что мы обменялись номерами: Элиан сам добавил свой номер в мою записную книгу, а я и не возражал. Когда он спросил, как подписать контакт, я, недолго думая, ответил: дитя моё.
— Без обид, но вы странный. — И всё же он сделал по просьбе.
— Кто бы говорил, — я достал его записку из кармана. — Расскажете наконец?
По мере того, как я разворачивал клочок бумаги, глаза Элиана округлились.
— Прямо сейчас?
— После обеда. Сейчас… — Прогремел второй звонок, и я поднял палец. — Сейчас вам пора. И захватите с собой дневник.
— Ах, дневник?
— Да, пожалуйста.
— Дневник, значит, — он тихо фыркнул, потом опять, громче. Поднялся со скамьи. — Теперь ясно, ха! Вот к чему это было. Дневник.
Я бы встал, чтобы выпустить Элиана из-за стола, но он бойко ступил на скамью — раз, второй ногой на столешницу — два, и, перешагнув записку, спрыгнул с другой стороны.
— Из-за вас я опоздал, — бросил он и зашаркал прочь, будто ему некуда было спешить. Даже пружинистости в походке не осталось.
«Без обид» — твердил он, а сам… Впрочем, мне действительно необходимо было исполнить волю Лафонтен: оставить в его дневнике замечания о драке. После всего, во что мы — по отдельности и вместе — впутались в ту пятницу, на более благоприятный исход нечего было уповать.
Ожидая Элиана в кабинете, я всё больше сомневался: не в том, что делать, но в том, как это сделать правильно — как убедить себя, что то, что я делаю, правильно.
Я, повторюсь, ничего прежде не писал в дневнике. Если что-нибудь происходило на богословии — скажем, Нодэ устраивал словесную перепалку с кем-то из учеников, — я сообщал об этом ван Дейку и на этом моя миссия заканчивалась. Сколько бы Виолет ни твердила, что я ”наблюдаю умом”, я не находил в себе смелости судить других, пусть и в таком обывательском смысле слова.
Когда спускаешься с вершин доктрины на землю, христианская мораль может показаться необъятной. В ней есть место двойственности, относительности. Школьный устав, в свою очередь, — доктрина в миниатюре, и ему свойственно то, что свойственно миниатюре: хрупкость.
Под широкими мазками десяти заповедей скрываются тонкости — это не поверхность, а субстрат высшего закона, ствол, из которого, как из дерева, разрастаются ветки, веточки, листья и прожилки. Это миллионы путей, ведущих к единому корню истины. Школьный устав подобной вариативности не выносит. Потому и получается, что курение, драки и алкоголь запрещены на территории школы. За территорией — хоть потоп.
Камень ли это в огород Сен-Дени? Нет. Лафонтен не произносила этого вслух, но я и сам понимал: времени на обучение не останется, если все соки из преподавателей испьёт необходимость бродить по лабиринту морали в поисках не просто верного, но самого верного решения всех проблем.
Означало ли это, что я должен поддаться этой хрупкости? Снова нет. Я ведь принёс Библию с собой, повесил распятие на стену. Если бы родители Элиана соизволили однажды позвонить мне или навестить в школе, я бы объяснил: нет необходимости в том, чтобы всецело перекладывать ответственность на них.
В мои лицейские годы, если кто-нибудь из учителей хотел до меня достучаться (как месье Гарден, учитель литературы), узнать о причине моего поведения и исправить её, они обращались ко мне. Если им хотелось любой ценой меня осадить, они обращались к отцу. Вот почему в случае с Элианом замечание в дневнике — это умывание рук. Я не мог прекратить наблюдать и вникать только потому, что у других кураторов не было на это времени.
Однако в этот раз всё было куда проще: я получил указание от руководства. Мне не привыкать быть инструментом в руках верховенства: Божьего, архиепископского, а теперь и директорского. К тому же Лафонтен сказала, что Юнес и Маэ из одной деревни и их родители в состоянии решить это между собой. Для меня история с дракой представляла сплошное белое пятно, так что в некотором смысле я был рад опереться на директорское мнение.
Элиан вошёл без стука, в момент, когда я снимал с полки книгу Гессе. Воротник рубашки — стойкой, руки — в карманах, дневник — под мышкой. Таким он выждал у двери, отказался от предложения сесть и пофланировал к козетке. Я разместил записку перед собой и перебирал розарий.
Отвернувшись к окну, Элиан не издавал ни звука.
— Слушаю вас, — напомнил я.
— У меня просьба. Только одна.
Тогда он оглянулся. Отвечая на его взгляд, я позволил ему отмалчиваться так долго, как только он мог это терпеть. Он тратил собственную перемену, но его это, кажется, не волновало.
— Я расскажу, если не тронете дневник.
— По-моему, это не просьба. Просьба — это когда я прошу вас сесть передо мной и положить дневник на стол. Пожалуйста.
Он присвистнул.
Я указал на стул и не опускал руку до тех пор, пока Элиан не плюхнулся на мягкое сиденье.
— Впервые у вас такой тон.
— Какой?
С небольшим усилием я взял дневник, верхние уголки выскользнули из-под пальцев Элиана. Раскрыл, нашёл в выдвижном ящике красную ручку, заполнил дату и фамилию на нужном бланке… Выше, на странице для опозданий, уже красовалось замечание от Нери: опоздал на урок и пришёл без школьной формы. Я добавил пометку: “Задержался из-за разговора с Д. Дюфо”. Если быть справедливым, то до конца.
И всё-таки какой тон?
Я старался звучать строго — ради себя, чтобы не поддаться на уговоры. Мой тон был тоном куратора, которому впервые предстоит испортить чистоту дневниковой страницы. Конечно, это удручало нас двоих. Тем не менее, Элиан мог с полным правом на меня злиться, а я — должен был и с ним, и с собой совладать.
Сначала я вывел его имя и оценил почерк. Затем…
Элиан вскочил. Я думал, он, хлопнув дверью, сбежит, но он лишь закрыл её, повернул замок, стащил с себя пиджак и отправил на козетку.
— Я не хочу вести себя так, но… Пожалуйста, отец, не надо.
Выслушав, я опустил кончик стержня на бумагу, приготовился писать дальше, но помешкал. Как в партии в шахматы, опять настал Элианов ход.
Он расстегнул манжеты и закатал рукава.
— Вы путаете меня с Маэ, — выдохнул я. — Драться я с вами не буду.
«А я с вами буду», — просипел он и обогнул стол.
Вместо того, чтобы замахнуться, он вцепился в моё запястье, обездвижил руку и замер. Тяжело дышал. От него пахло табаком и фруктовой жвачкой, влажная ладонь с каждой секундой всё крепче стискивала мою кисть.
— Ну? — Я поднял голову. Он глядел мне прямо в лицо. Если бы я совсем его не знал, посчитал бы, что он меня ненавидит. — Или бейте, или разрешите дописать.
— Вам же не плевать на меня, — процедил он.
— Разумеется нет. Но мы взрослые люди.
— Давайте обсудим. Незачем писать. Клянусь, я больше так не буду.
— Вы боитесь? — Он сильнее сжал мою руку. — Родители обойдутся с вами жестоко?
Элиан должен был знать: если бы только он дал мне повод не делать этого, я бы изменил велению Лафонтен. Я бы сию минуту пошёл к ней и уверил её, что мы — я, она, школа — справимся с этим лучше, чем родители.
Но он лишь пропыхтел:
— Ничего я не боюсь.
— Прекрасно.
Я напрягся, двинул туловищем, на что Элиан вырвал ручку и швырнул прочь. Не сказать, чтобы я удивился. Я, скорее, этого ждал.
«Даниэль, пожалуйста, вам же не плевать, — бормотал он, усевшись справа от меня на стол, — Даниэль, Даниэль, Даниэль».
Я не сопротивлялся, отдав правую руку в плен. Пока Элиан пытался меня отвлечь, умоляя и прижимая мою кисть — как некий предмет, отдельный от меня — к своей груди, я снова открыл ящик стола.
— Я и эту выброшу! — Он рассмеялся. — И дневник сожгу. Даниэль…
Я зубами снял колпачок с новой ручки и передвинул дневник подальше от Элиана. Дело принципа, решил я. Чужое сердце, я чувствовал, трепыхалось так часто. Может быть, оно бы вместилось мне в ладонь.
Если он не боялся ничего, то мне было чего опасаться.
То, как Элиан мурлыкал моё имя, как приложил прежде самую праведную часть меня к своей груди, как болтал ногами над полом — ничему я на самом деле не верил. Он говорил мне «вы», но так ни во что меня и не ставил. Он — намеренно ли — забыл, что я куратор, учитель, священник, в конце концов человек. У меня было право на неприкосновенность, и он над ним насмехался. Чем чаще он звал меня Даниэлем, тем большее омерзение пронимало меня. «Вы странный» — так и зудело выпалить, но я проглотил и это. Я безропотно глотал всё.
Не хотелось отталкивать его, хотелось лишь понять. И всё же — он пересёк черту. Ещё тем вечером, то ли в комнате, то ли в подвале, он изворачивался, намекал — всё из-за меня. А я опять не верил. С людьми, вроде меня, такого не происходит, надеялся я. Надеялся, но с каждым «Даниэль», с мальчишеской томностью в голосе, мне становилось всё больше не по себе. Он, подтянув мою руку выше, приложился щекой к моим пальцам, тронул носом, может быть, даже губами — я уже не разбирал. Он был полон этим в тот миг, я знал наверняка. Но не знал, как это обычно называют. Или боялся знать.
Потому я сосредоточился на дневнике.
Леворукие буквы клонились иначе, но стлались воздушно: я их обнаруживал на странице, а не создавал.
— Чт… — Элиан отпустил мою руку. Я тут же отнял её и отвернулся, защищая левую сторону стола. — Охренеть! Вы левша?
Держась за спинку стула, он заглянул в дневник поверх моего плеча. Край галстука мазнул мне по шее, и я едва не подавился.
Ткнув последнюю точку, я встал и поправил воротник, потёр шею там, где фантомным касанием щекотала шелковистая ткань — и сбежал к окну, распахнул настежь, вдохнул.
До сих пор я сносил от этого подростка всё подряд, и вдруг мне стало тошно. Что бы это ни означало, меня не хватало на него. Так я о нём и думал в тот миг: меня на него не хватало. Эта фраза душила.
Вот бы выветрить его запах, соскрести с ладони ощущение тепла, с самой кожи память содрать.
Рогатый бук осклабился, распространяя по земле полуденную тень. Двумя тонкими руками тень приглашала: если хочешь прыгнуть, я поймаю, доверься мне, Да-ни-эль.
Я перекрестился и поцеловал крест.
— Вы прикалываетесь, — донеслось сзади. — Что ещё вы скрываете? Брата-близнеца?
Элиан занял мой стул и уставился в дневник.
Я смотрел на него с расстояния, желая отдалиться так сильно, чтобы не различать его горящих щёк, не слышать интонаций, не понимать слов. Глаза слезились, но я не сводил их. Он меня не ненавидел, но я себя — боюсь, вполне. На мгновенье я и его возненавидел. Пожалел, что Сен-Дени по-настоящему существует так же, как и мой запертый кабинет, и стол из сандала, и злосчастный дневник, и дьявольская записка, и мой телефон, книги, шкафы, полки, козетка, его галстук и пиджак, сигареты и изношенные кеды, его брекеты, его потрёпанный блокнот, в котором он записывал за мной, и я сам, прямо там, задыхаясь, существовал и ничего не мог изменить.
— Тут… только про драку? — Элиан взглянул на меня. — А всё остальное?
— Какое остальное, — вымучил чей-то голос.
Конечно мой.
— Ну, алкоголь там и всякое…
— Не понимаю, о чём вы.
— Записка? Вы хотите знать, или… — Он покосился на меня откровенно, с головы до ног. За его взором по мне ударила волна жара, липкого внимания, его ненужных догадок. Я молчал. — Даниэль?
— Отец, — сказал я громче и сразу же выдохся. Элиан раскрыл рот, но слышать его мне причиняло необъяснимую боль. — Для вас я отец.
— А, — кивнул он, но как-то неуверенно, не до конца.
Наверное, он собирался хохотнуть, сделать из меня дурака, но моё лицо свело гипсовой маской, полагаю, совершенно для него не смешной. Я цепенел снаружи и безумел внутри. Конечности отяжелели, гравитация била в суставы, выкручивала их. Я мечтал о том, как Элиан исчезнет и я повалюсь на пол, пролежу так дотемна. Если хватит сил, доползу до противоположной стены и буду молиться, пока сознание не померкнет. Покаюсь, исповедуюсь в Сент-Ур, на меня наложат епитимью — что угодно, только пусть уйдёт.
— Окей, — буркнул он и поднялся.
Выплюнув жвачку в записку, он смял её в кулаке, пихнул дневник под мышку, повернул замок и растворился в потёмках коридора.
Кое-как я приволок свою плоть к распятию и под весом наваждения упал на колени. С таким глухим звуком ломается воля, и её не склеить, как розарий, не починить.
Померещилось, что дверь позади снова открылась. Я не двигался. «Пиджак», — резнуло по всему мне, по каждому нерву, в горле, в желудке и в висках. Не знаю, медлил ли он, прежде чем оставить меня в покое, прожигал ли меня нахальными зрачками, как обещал сжечь дневник. Знаю, что ненавидел его голос. И любил, как никогда.