7. Секрет (1/2)

Записано в декабре, 2016

Декабрь начался с учительского собрания, на котором обсуждали празднование Рождества. По многолетней традиции сошлись на том, что актовый зал главного корпуса вполне сгодится.

После этого состоялось собрание родительского комитета. Там решили, что без религиозной части, как и в прежние годы, тоже можно обойтись. Лафонтен вздумала передо мной извиняться.

Я успокоил её:

— Отец Гюстав вряд ли будет счастлив, если вся школа заявится на мессу.

— Пряники я вас всё-таки попрошу благословить. Видите вон ту даму со шпицем? Она платит за весь заказ.

— Какие пряники предпочитает дама?

— Имбирные, конечно. Для профилактики простуды.

Получив инструкции по заказу, я затронул тему, которая беспокоила меня больше всего:

— Скажите, а родители Юнеса…

— Их здесь нет.

Мы вдвоём стояли поодаль от занятых родителей и наблюдали, как те оформляли фотозону: пришпиливали к стенду больших, вырезанных из бумаги оленей с серебристыми рогами и развешивали рождественские венки. Кое-кто из младших учеников наряжал искусственную ёлку, цокая глянцевыми шарами; кто-то со сведущим видом переставлял коробки в подарочной обёртке то так, то эдак, то пирамидой, то в ряд.

Мне показалось, что свой следующий вопрос я не задал, а лишь произнёс в уме, но Лафонтен заговорила сквозь натренированную улыбку:

— Его родители не состоят в комитете, не являются по приглашению и редко отвечают на звонки.

— И всё-таки вы с ними общались?

— Не я. Конечно, это моя работа, но Круар… Он монополизировал Юнеса. А может быть, слишком меня берёг. — Она похлопала меня по плечу, словно я, как и Круар, был её старым другом. — Надеюсь, вас это не коснётся. Юнес теперь податливый, почти как шёлк.

Единственным сходством между Элианом и шёлком был меланхоличный блеск: в волнах изысканной ткани и в некогда плутоватых глазах, в последнее время почему-то глядящих отчуждённо.

Приготовления к празднику увлекли всех. Целую неделю все были заняты чем угодно, кроме учёбы. По вечерам никто не играл на стадионе, несмотря на то что погода была сухой: репетировали то ли в актёрском кружке, то ли в танцевальном, то ли ещё в каком. Мой факультатив в лицее отменили, а вторничный, в коллеже, перенесли на пятницу.

Опомнился я в своей излюбленной булочной, неподалёку от площади, когда мы с Юнесом забирали три ящика пряников и погружали в такси. По дороге обратно Элиан всё щебетал, приставив нос к окну: мы совершенно точно обязаны выйти в город, ведь «свои места» у него имеются и там. Ему нравится Лош. «Любой город лучше моей глуши», — заключил он с шёлковой прохладой в голосе.

Лош нравится и мне, даже когда цепенеет под снегом. Соседи порой грохочут кастрюлями за стеной, но от этого в моей молчаливой квартире становится уютно.

Вместо ёлки я украсил дешёвой гирляндой свой эксцентричный шкаф. Думается, я предвкушал Рождественский бал не меньше учеников, глядя, как мигают разноцветные лампочки. На вешалках я развесил несколько чёрных рубашек, но в конце концов постирал сутану и проснулся затемно, чтобы выгладить её. Тщательно побрился, начистил туфли, оделся, помолился и пошёл.

Это было восемнадцатое декабря, и я в добром расположении духа ступал по сухому, белёсому от ночных заморозков асфальту.

Дети в этот день шушукались и суетились — по этому поводу ворчали все учителя.

Наслушавшись жалоб, я всё-таки отменил богословие в коллеже — даже домашние работы не просил. Элиан намеренно медленно перекладывал вещи на парте, пока класс не опустел, а потом присел на край учительского стола.

— Вы придёте? — он глянул на меня сверху вниз.

— А вы намерены на меня давить?

Он рассмеялся и смирно встал, спрятав руки за спину. Мне нравилось, что в тот миг его взгляд не казался меланхоличным.

— Конечно приду. Иначе кто за вами присмотрит.

— Ха, надзирателей тут завались.

И впрямь, учителя собрались все. Нуар и Рюшон сплетничали, устроившись в последнем ряду актового зала. Некоторые ещё задолго до бальной части стали метать взоры на фуршетный стол.

Я занял позицию у стены, как и многие, кто не успел занять кресло. Виолет тоже была среди таких: она скромно помахала мне из противоположного угла. Помахав в ответ, я сосредоточился на спектакле.

Ученики из театрального кружка выкрикивали фразы и всячески манипулировали своими лицами и телами так, что Нуар и Рюшон потеряли дар речи. По крайней мере, они перестали по очереди склоняться друг к дружке ухом.

Нить спектакля я упустил. Мне вспомнился чёрный свитер в зигзаговидную полоску, невыносимо колючий и липкий, если попрыгать в нём, как я тогда — на Рождество в начальной школе. Он застыл в моей голове чёрно-белым стоп-кадром, вспухший на животе, слишком длинный в рукавах. Я бы навсегда забыл его, если бы меня не заставили любоваться им снова, когда я перешёл в коллеж.

В тот день мой одноклассник, с которым мы вышли из одной начальной школы, жили в одной деревне и которого я, возможно, посчитал бы тогда другом — ближе него в школьные времена никого не нашлось, — позвал меня к себе поиграть в компьютерную игру.

Осознавая, чем грозит мне опоздание домой (отец бы сказал ”праздность”), я всё-таки принял приглашение, ведь не каждый день сверстники признавали, что я существую и что со мной тоже можно дружить. О компьютере я лишь мечтал, пока отец нарекал всякую технику, кроме радио, богомерзостью и распутством.

Название игры состояло из двух слов, одно из которых было «хаос». Второе слово Господь уготовал мне никогда не узнать: игру мы включить не успели, так как отец и мать одноклассника забрали нас в гостиную и усадили на диван.

Свет лампы казался чересчур жёлтым. Мать равнодушно обронила тапок с ноги и, тихо напевая, проковыляла к дальнему комоду. Ковыляя обратно с босой ногой, она смешливо помахала видеокассетой: «Смотрите-ка, что тут у нас!»

Отец семейства присел со мной рядом. В нос ударил специфический запах: такой витал и над нашим с отцом обеденным столом. Отчасти запах вина и отчасти чего-то другого — мне не удалось разобрать. Я потеснился и обернулся к однокласснику, но тот по-кукольному уставился в синий экран телевизора. Оставалось за ним повторить.

Видеопроигрыватель загудел, синева сменилась подрагивающей чёрно-белой картинкой, которая лишь на секунды приобретала цвет. Это было то самое Рождество, и я стоял на узкой сцене в том самом свитере.

Из-за роста меня выставили вперёд, так что я, бледный, белокурый мальчишка с оторопелым выражением, озирался на других и невпопад открывал рот под рождественскую песню.

«Эй, Седрик прямо здесь, в этой уродской шапке, ну ты глянь! — Мать одноклассника заходилась смехом, сидя на полу. — Ой, а это же ты, Дани?»

Её указательный палец заслонил моё искажённое лицо на экране. Я сглотнул и переборол себя, чтобы не зажмуриться: меня обнаружили, теперь все в гостиной увидели мой позор, весь мой неуклюжий вид. Стыд жаром расползся по телу, будто на меня снова надели свитер, впитавший испарину. От мелкого зигзага рябило в глазах.

«Ты что, плакал? — мать Седрика приблизилась к экрану и сощурила глаза. — Какой сладкий кренделёк, Дани! Крендельки не плачут!»

«А я не кренделёк!» — хотелось возразить и наконец заплакать. Зарыдать. Если что и есть в мире богомерзкого, так это растянутый свитер, который отец достал Бог весть откуда и заставлял носить, пока я не вырос из него. А в тот вечер, под чужими взглядами, я должен был стерпеть, как Седрик, мой первый и последний школьный друг, хихикал остроумным ремаркам пьяной мамы. Отец Седрика откинул голову на спинку дивана и издавал раскатистый храп. Я, помню, стал про себя молиться, а в конце, чтобы не расплакаться, ответил: «Уродская шапка и уродский свитер — вот мы и друзья». Пожалуй, это стало триумфом. Но Седрик почему-то больше меня к себе не звал.

Образ свитера я мог бы сокрушить раньше и раньше распрощаться с детским стыдом. Но никто не фотографировал меня и не снимал, не хранил свидетельств о моём детстве. Размытым пятном я вклинивался в чужую память, как те случайные прохожие, которые, как их ни избегай, запечатлены в уголке чьего-нибудь лучшего фото. Один из них — кренделёк Дани, который по воскресеньям, сидя в исповедальне за решёткой, спрашивает у вашей соседки: «Каков твой грех, дочь моя?» Впрочем, уже не спрашивает.

Я вынул телефон и приноровился снимать. Ребят из театрального кружка сменили ребята из вокального. Затем был танец. Элиан так и не поднялся на сцену до самого конца. Не знаю, с чего я взял, что он станет выступать.

Бал начался, как только ряды кресел отодвинули к стенам и освободили импровизированный танцпол. Я в неизменном одиночестве устроился в кресле сбоку от сцены, чтобы следить за залом.

Девушки надели платья: пышные и облегающие, длинные и короткие, пастельные и сплошь блестящие, как у кинозвёзд. Приближающееся Рождество — лишь повод преобразиться. Отвести этих детишек в церковь означало бы оскорбить и Господа, и их самих.

Вот-вот бы я открыл молитвенник, но разглядел в толпе Элиана: он, в белом классическом костюме, чёрной бабочке (как у Грегуара!) и в своих кедах со стёртой подошвой, направлялся прямиком ко мне. Сев в соседнее кресло, он протянул мне пряник: снежинка с красной глазурью по краям.

Вместо естественной шершавости пряника ладони коснулось нечто инородное, плоское и гладкое. Это оказался сложенный в несколько раз обрывок тетрадного листа. Я развернул, бумага липла к растаявшей глазури на пальцах.

Сегодня в 22:00

в особом месте.

Э.Ю.

«Что это?» — только и спросил я, на что Элиан, откусив от своего пряника, указал на лоснящийся завиток чёлки на лбу.

— Как вам? У девчонок гель взял. — Посыпались крошки, и он смахнул их с брюк.

— В десять отбой. Что вы задумали?

— Не, — он с полным ртом мотнул головой, — шеводня обой пожже. О!

Он поднял руку, прося у меня тишины, и прислушался. Звучное «у-у» поднялось над танцполом до самого потолка.

— Знаете эту песню?

— Нет, — я улыбнулся его улыбке.

— Да вы что! Это же Мадонна! — Он вскочил. — Пошли танцевать!

— Я не танцую. — Продемонстрировав пряник, я кивнул: — Ваше здоровье. Потанцуйте за меня.

— А, ну вы же священник, да-да. Freedom comes when you learn to let go, — стал напевать он вместе с Мадонной, пятясь. — Creation comes when you learn to say no-o-o…

Голос Элиана слился с голосами учеников, сам он нырнул в ритмичное колебание в центре зала.

Мне показалось, раскачивались все, руки вздымали все, и пели тоже все. Маэ, этот высокий лицеист из второго, в серой атласной рубашке с подкатанными рукавами — парижским пижонам до такого далеко — обнял Элиана за плечи и увлёк в самую гущу. Померещилось, что и меня взяли за плечо — настолько пленило меня происходящее на танцполе.

Чары воображения должны были освободить моё плечо, но лёгкая рука, скользнувшая вниз, как бы погладив, принадлежала реальности и более того — Лафонтен.

Директриса возникла из невесомости праздничной атмосферы. Так же невесомо я, подняв лицо, положил записку в карман.

А Юнес всё разыгрывал из себя смутьяна. Тайные встречи, заговоры… Как бы не вышло то же, что и с Виолет. Однако если о беседке, как говорил Элиан, никто не знал, то никто туда, кроме него, и не пришёл бы.

Я с трудом представлял, как пробираюсь за главный корпус, где в сумраке, не потревоженном светом фонаря, Гермесовой статуей ждёт ученик. Записка вполне могла бы предназначаться девушке, ради которой Элиан тем вечером был так поразительно красив.

Мысль о том, что Элиан влюблён, усмирила меня. Я кое-что знал об этом, хотя и не изведал в полной мере тех чувств, которые смельчаков и хулиганов превращают в трогательных философов, а застенчивых зверьков — в благороднейших львов. Для меня всё это единилось с любовью к Богу — активной, но по земным меркам безответной.

Но то, что Элиан намеревался мне сказать, наверняка было для него важно, а значит, и для меня. Быть причастным к чему-то столь живому и искреннему — от затопившей моё сердце радости я усмехнулся. Лафонтен усмехнулась в ответ. Тут я очнулся. Я — примкнувший к заговору, согрешивший любопытством созерцать тайну расцвётшей любви.

Лафонтен склонилась ко мне:

— В прошлом году этой песней провожали терминальный класс.

— Надо же.

Восхитительная слаженность, гармония высоких и низких тонов — ангелы ласкали мой лишённый таланта слух.

— Юнес сам выбрал. Поглядите, как пляшут.

Вокруг Элиана собрались ученики и ученицы, и, напевая друг другу, они то открывали объятия, то прикладывали руки к сердцам, эмоции то сияли патетикой, то градиентом перетекали в озорство.

Оставив пряник на колене, я вынул телефон и направил камеру на танцпол. Элиан нас не замечал. В общем-то, никаких «нас» и не было: Лафонтен уже беседовала с Виолет у фуршетного стола, будто никогда рядом со мной не стояла.

Так возник мой первый секрет от Лафонтен.

Без разрешения я не имел права снимать и, разумеется, готов был удалить видео, если бы только Элиан попросил. Но как бы я обрадовался, пришли мне кто-нибудь — пускай анонимно — фото или видео моих школьных времён.

Прошло полчаса, а может, и все полтора, когда я обнаружил себя возле Виолет, овеянный волшебным ароматом цедры. Раньше она не использовала парфюм и мои хохмы не впечатляли её так, как тем вечером. Она без привычной скромности улыбалась и разбалтывала бордовый напиток в бокале, как дегустационное вино.

— Это вишнёвый сок. — Она приблизила бокал ко мне. Уловив кисловато-тёрпкий аромат, я согласно моргнул. — Не надейтесь, тут вам не нальют. Отец, — позвала она и вслед за этим притворилась, что пьёт, сок едва прильнул к её губам, затем она отставила бокал на стол, — какие у вас планы на Рождество?

— Я ещё об этом не думал, — признался я. — Рождественская месса, разве что. А у вас?

— Никаких.

Она вздохнула и посмотрела на меня блестящими глазами. Ресницы — гуще обычного — кончиками касались её бровей. Я прокомментировал раньше, чем одумался:

— Ваши ресницы — как лапки пауков.

Поджав алый рот, Виолет отвернулась, локоны мягкими пружинками прыгнули по её плечам. Я понял, что опять провалился. Нет, всё же мои шутки не для неё — таков был нехитрый фокус, ведь не в наших силах всем угодить. И вдруг — прояснилось. Я откашлялся.

— Простите. В обращении с женщинами я совершенно плох.

— Не совершенно.

— Уж поверьте.

— Тогда вам бы и в голову не пришло, что ваши слова меня задели. — Она искоса взглянула на меня. — Эта беспомощность…

Едва ли не одними губами она произнесла, но я разобрал: “привлекает”.

Я помедлил, выдерживая её взор. Охотно бы уточнил, который час и не время ли мне отправиться на поиски Элиана, но это произвело бы неверное впечатление на Виолет.

— Уверены, что это всего лишь сок?

— Абсолютно.

— По моему мнению, беспомощность привлекает только хищников.

— Люди — тоже животные. И в этом нет ничего плохого.

— И люди — тоже химия?

— Конечно, — она опять улыбнулась.

— А вы? Вы католичка?

— Хотите сказать, одно другому противоречит?

— Ни в коем случае. Вопрос в том, что из этого перевешивает: животное, химия или дух. Вы знали, что о нас сплетничают?

— Сплетни — дыхание коллектива. Мы с вами — его кислород.

— Вы сегодня разговорчивы, — дружелюбно заметил я.

— Это потому что тут шумно и никто, кроме вас, не слышит меня.

Мне начинало нравиться, что я наконец проникаю в разум Виолет. Находиться рядом с ней у всех на виду становилось не так неловко, как прежде. Есть нечто обаятельное в белой вороне, осознающей свою необычность.

— А знаете, отец, — она вдруг поймала мою руку. К счастью, никто этого не видел: наши руки затерялись в слоях платья и сутаны. — Я бы могла научить вас, как быть галантным, прямо на Рождество.

Я, вероятно, должен был прийти в замешательство от её прикосновения. Но не пришёл. Чем больше Виолет говорила, тем меньше я верил, что могу ранить её отказом. Мне кажется, ранить её не может никто.

— Благодарю, — я слегка пожал её руку. — Такие пустяки не для Рождества.

— Пустяками Рождество не испортить. Сходим на мессу, выпьем кофе… Не всё же нам говорить о Юнесе да о Боге.

— Катрин, — прежде я бы произнёс это имя с осторожной нежностью, — неужели вас удивляет, что священник бездарен в флирте? Вам не исправить этого, да и незачем. Проведите Рождество с семьёй.

Заиграла очередная лиричная мелодия, и Катрин, выпустив мою руку, в такт зашагала к танцполу. «И на танец вас, конечно же, не пригласить?» — повысила она голос, отдаляясь. Я покачал головой: «Простите, мадам!»

Она закружилась между парами учеников, будто стрекоза среди лимонниц, колоколом раздулась её юбка, лакированные туфли отражали электрический свет… Виолет — интересная женщина. Возможно, единственная её слабость — это то, что она выбирает мужчин, не способных ей ответить.

Я всмотрелся в танцующих, затем — в жмущихся у стен тихонь. Время стремилось к половине десятого, зал редел, учителей почти не осталось. Элиана тоже было не видать. За диалогом с Виолет я совсем забылся и не уследил. Украдкой взглянув на записку, я направился к выходу.

На пороге актового зала я столкнулся с Маэ, точнее — с его серым распахнутым воротником. Широкая переносица, сужаясь книзу, заканчивалась острым кончиком носа — вот когда я это впервые рассмотрел. Таким носом только таранить самообладание воспитанных господ, к которым я себя тогда с искренностью причислял.

Имени его я всё ещё не знал, потому, извинившись, поинтересовался, где сейчас Юнес.

— А что, — он поднёс наручные часы к глазам, — уже пора на колени вставать?

Высокий, он дохнул мне прямо в лицо. Запахло отцом Седрика, немного — моей старой деревенской кухней и много, как твердили некогда одноклассники, потягивая что-то из безликих пластиковых бутылок, низкосортным коньяком. В горле пересохло, от конечностей к желудку хлынула гнусная дрожь.

Пока я подбирал слова, Маэ скривился:

— Не име-ею поня-атия, ме-сье о-тец. Как видите, не со мной.

— Вам лучше вернуться к себе и лечь спать.

«А то что?» — раздалось мне в спину, но я уже торопился к своему кабинету за мантией.

Совершенно гадкий голосок нашёптывал, что я потерял бдительность, а вместе с ней — и непрочный контроль. Если этот ученик выпил, вовсе не значит, что Элиан тоже пил. Но я не мог обманываться, будто знаю своего подопечного, будто способен его предугадать. Мысли о его влюблённости, заговорщицкие жесты Элиана — всё окрасилось в тревожность.

Я бежал.

Бежал по лестнице к выходу, бежал по сереющей тропе вокруг главного корпуса, издали определил, что в беседке никого нет, но и к ней я тоже бежал. Отдышавшись под навесом, оглянулся и позвал. Интонация сгодилась бы душевнобольному. В нескольких окнах третьего этажа горел свет, рассеянное полотно тёплого оттенка укрывало насквозь одичалый от пустоты и безмолвия двор.

Мне так хотелось ошибаться, но я не стал ждать — не верил, что к десяти Элиан придёт. Что-то уже пошло не так. Всё, о чём я думал — я должен найти его раньше, чем это сделает кто-нибудь другой. Темнота, эта сень сумрака, от которой я хотел уберечь нас, теперь дарила шанс растворить его проступок, пока тот не въелся в досье.

Преодолевая дорогу к общежитию, я проверил контакты в телефоне и убедился, что номера Элиана у меня нет. Всё, что у меня было — записка да видео. Да нахальный пижон-лицеист.

У входа в общежитие я обследовал карманы. Тронув нагрудный, замер. Затем открыл и аккуратно вытащил то, что осталось от рисунка с распятием. Постиранный вместе с сутаной, он рассыпался бумажными комками в руках.

Рассуждать не получалось — я просто отправил символ своей жизни в урну. В другом кармане нащупал записку и ещё раз прочитал, на случай, если Элиан играл в шарады или я что-нибудь упустил.

Ничего.

Спрятав записку на место рисунка, я наконец нашёл то, что нужно: учительский бейдж. Без него консьерж общежития вряд ли соизволил бы со мной говорить.

Месье де Брю, так его зовут, сообщил, что Элиан не появлялся, ключ от его комнаты никто не забирал. На вопрос, какое у меня к нему дело, я что-то солгал. Вырвавшись наружу, перекрестился, но крест к лживым губам не прикладывал. Всё становилось только хуже.

Господи, прости мне. Ты зришь в мою душу,

я не желаю зла.

Лжец с ребячливой, насмешливой запиской у сердца двинулся от общежития прочь. Надежда ещё не исчерпалась, я снова бежал. За поворотом аллеи виднелся безжизненный сад, за ним — иностранный корпус. На скамейке — силуэт.

Я не спрашивал себя, кто бы это мог быть, не волновался, что без оправданий, без ещё большей лжи не обойдётся, если я, захлёбываясь зимним воздухом, встречу там не того, за чьей тенью устроил погоню. Моя трезвость куда-то подевалась, подол одежд препятствовал тяжёлым шагам. Я узнал дутую куртку, должно быть, я безотчётно ликовал, хотя ничего сверхъестественного в том, чтобы в конце концов отыскать Элиана, не было. Мне кажется, тем вечером я бы нашёл его, даже если бы он сбежал.

Я приблизился, попав в пятно фонарного света. Элиан без шапки, вздёрнув подбородок, глядел в небо, чего-то ждал. Что беззвёздная темень могла ему обещать, спрашивал я себя, почему именно сегодня?

— Вовремя, — тихо сказал он.

— Как вы себя чувствуете?

— Плохо.

Я протянул руку, готовясь предложить помощь, но Элиан опустил голову. Краснота простёрлась со щёк на скулы. Он глубоко вдохнул, и холодное пространство зазвенело, напряглось: «You were my lesson I had to learn».

— Элиан.

— I was your fortress you had to burn.

(Позже я, конечно, уточнил, имело ли его пение — или сама песня, строки, вырванные из неё — какой-нибудь скрытый смысл. Элиан ответил коротко: “Да”. С его помощью мне удалось здесь в точности передать слова. Наизусть я бы их тем вечером не запомнил.)

Плотная материя ночи поглощала ломающийся голос, растягивалась. По мере его пения до меня доносился запах «низкосортного коньяка» — так я решил и поставил точку. Мне вовсе не хотелось знать, что именно он пил.

— Пойдёмте. Вы простудитесь.

— Pain's warning that something's wrong, I pray to God that it won't be long… — Он открыл глаза и посмотрел на мою руку. Пар его дыхания рассеялся, я ясно видел его лицо. — Я и так простужен.

— Где вы пили?

Внезапно меня осенило. Я не мог просто спрятать Элиана и сделать вид, будто этого никогда не было. Вернее, я, конечно, мог, но всё это не происходило в вакууме, и где-то существовало место, в котором наверняка остались улики. Если я решил идти по пути сокрытия, то обязан был действовать методично.

Элиан молчал. Я повторил вопрос. Он указал на иностранный корпус.

— Там.

— Где — там?

— В подвале. Показать?

Он говорил свесив голову. Я боялся, что его вырвет. В последний раз я наблюдал перед собой пьяного так непосредственно близко в школьные годы — своего отца. Однако мне никогда не приходилось ухаживать за ним, ни в таком состоянии, ни в каком-либо другом: он меня к себе не подпускал.

— Как часто там убирают?