6. Фрагменты, алмазы и сны (1/2)
Записано в декабре, 2016
Юнес взял в привычку проходить мимо моего стола в кафетерии и три раза стучать костяшками по столешнице. «Здрасте», — говорил он. Он мог некоторое время посидеть напротив с покровительственным видом.
«Вы опекаете меня?» — спросил я как-то. «Нет. — Он улыбнулся, словно подразумевал совсем противоположное. — А вы меня?» — «Что слушаете?» — «Не готик-метал, — и он передал мне наушник. Капризный, хрупкий побег дружбы пробивался сквозь его колкий, колючий нрав. — Это ирландская певица. Порвала фотку папы ватиканского прямо на сцене. Вы тогда ещё, наверное, не родились». — «Римского?» — «Он же в Ватикане сидит».
Но только Виолет возникла в поле зрения, он тут же попрощался и, подмигнув мне, ушёл.
— Как у вас с ним? — поинтересовалась Виолет, неизменно садясь со мной за стол.
— С Элианом? — Я попеременно начал думать о нём и как об Элиане, и как о Юнесе. Разница между ребёнком, о котором я читал в досье, и подростком, которого наблюдал перед собой, понемногу размывалась. — В порядке. А у вас?
— Он хорошо написал прошлый тест.
Я без стеснений обмакнул круассан в кофе, и Виолет вдруг повторила за мной.
— Так делают в Париже, — пояснил я.
— Моя бабушка тоже так делала. И я.
— Перестали?
— В церкви отучили.
Судя по тому, как Виолет вдруг сжала в руке свою серебряную ложку, история с круассанами была не из приятных. Вопросов по этому поводу я не задавал.
Я вновь стал наслаждаться едой.
Бывало, я откладывал учительские дела и выбирал новый рецепт для ужина или просматривал театральные афиши, как раздавался стук в кабинет. В дверном проёме возникала чья-нибудь аккуратная головка, чаще всего — девичья.
— Месье Кр… Отец?
— Кажется, да, — я ощупывал розарий на шее. — Проходите. Я тоже могу вас выслушать.
Не все ученики, смирившиеся с моим присутствием в школе, соотносили его с отсутствием Круара. И уж если ко мне захаживали редкие гости — даже Мишель из первого однажды пришла, растрепанная, в измятой блузке, и сообщила, что её бросил парень, — я, как заведённый, повторял: тайна исповеди — священна, что бы мне ни рассказали, я не пойду ни в полицию, ни к Лафонтен, ни, Боже упаси, к родителям ребёнка. Заплутавшим душам не помочь, кроме как вникая в их противоречивые боли.
Чаще остальных в кабинете появлялась Виолет. Она перебрасывалась со мной парой туманных слов, а потом — молилась.
Не сказать, что именно для неё я положил подушку перед распятием, но Виолет пришла от моей маленькой — да-да, для вас, — лжи в сдержанный восторг. Какое-то время она неподвижно стояла на коленях, а я размышлял, и в моей голове звучал девичий голос: «Отец?» Бесспорно. Несколько олаицированный<span class="footnote" id="fn_36708694_0"></span> в стенах пансионата. Иначе чем это объяснить: женское присутствие рядом со мной в закрытом пространстве заставляло моё сердце биться так часто.
После молитвы Виолет предпочитала устроиться на козетке и посмотреть в окно. Может быть, она о чём-то осведомлялась, и я без должного внимания отвечал, листая пособие по воспитательной работе или проверяя домашние задания учеников.
В общем и целом я нащупал пульс рутины Сен-Дени. И если некоторые вещи, можно было подумать, никак не приходили в норму, то лишь потому, что такова была норма этих вещей. «Юнес взрослеет, правда?» — замечала порой Лафонтен. — «Мадам Нуар другого мнения». — «Ах, опять?» — «Да, опять». — «Что на тот раз?» — «Вопросы не по теме урока».
Действительно, дневник Юнеса краснел от замечаний так, как не краснел этот очаровательный бунтарь, пока Нуар отчитывала его при мне и брюзжала на тяжкую учительскую судьбу.
«Он ставит под сомнение мой авторитет». — «Тем, что задаёт вопросы не по теме?» — «Представьте себе! При всём классе! Я не намерена это терпеть». Обычно её лицо, ёжась в недовольстве, не производит нужного впечатления. Потому ли, что оно моложе её голоса и приятнее всего, что Нуар зачастую говорит? И этот нос колокольчиком, слишком мал в окружении эмфатических черт, обычно посвистывает, как в глубоком сне.
К концу подобных тирад Элиан от скуки принимался — с присущей ему артистичностью, этого не отнять, — грызть ногти и сплёвывать пустоту. Пока Нуар не замечала, я ловил его запястье и держал до конца.
— Ну, что скажете? — спрашивал он, когда Нуар истощалась и исчезала за углом.
Я подносил его пальцы к своим глазам:
— Негигиенично.
Ему от этого было смешно.
Разумеется, в кабинете я требовал у него изложить его собственную версию, и он, рассиживая где угодно, кроме стула за моим столом, возмущался. Сидя на подоконнике, он вещал, как с баррикад:
— Да кому они сдались, эти экономические последствия! Первая мировая — сто лет назад! У нас никто не пойдёт экономику, ни один! Мы уже всё решили! Кому это важно? Почему я опять во всём виноват?
— Думаете, мадам Нуар вас слышит? Понимает?
— Нет конечно!
— Тогда зачем вы разговариваете с ней?
— Я…
И Элиан понемногу приближался, перебирался на козетку, на самый подголовник, забывал маску революционера позади. Он наденет её в следующий раз, занимая подоконник снова.
— Я не знаю. А зачем она меня задалбывает? Как будто ей мало отличников. Слушайте, я просто так не придираюсь. И Круар, кстати, никогда не сомневался во мне.
Я ведь с некоторых пор тоже не сомневался. Более того, сходство между мной и Круаром, как легчайший намёк, соединило нас: мы оба нерационально снисходили, а не только симпатизировали Элиану — вот о чём всё его досье, о молчаливом очаровании. Чтобы увидеть это, нужно было читать между строк. Виолет знала об этом очаровании ещё прежде меня.
Симпатия пассивна, а снисхождение граничит с попустительством, с содействием сумасбродному мальчишке. Круар, к примеру, разрешил Элиану взломать базу данных по успеваемости и удалить оценки по английскому языку, чтобы обязать учителя принять пересдачу. «Они даже не делают бекап», — рассказывал мне Элиан, а я кивал, будто понимаю. — «Мадам Лафонтен в курсе?» — «Нет, Круар просил не говорить». Вот почему я не читал в досье об этом, вот почему и сам далеко не всё туда писал: Круар — психолог, я — священник, мы оба обхаживали нежную личность, и никто из нас не был рождён, чтобы надзирать.
Итак, я должен был дать Юнесу возможность выплеснуть всё, что ещё чудом не выливалось за края, но в полной мере уже не принадлежало его смышлёной натуре. К ней я обращался после, потому как ни революционеру, ни заговорщику мои беспредметные идеи не пришлись бы по вкусу.
Начинал я так:
— Я кое-что скажу вам. Обещаете не обижаться?
Наступала стадия принятия, и Элиан оказывался на стуле: усаживался вольно, разглагольствовал меньше, больше смотрел на меня во все глаза и забывал моргать — правда, если ему нравилось то, что я говорил, и особенно если он малость этому не верил, как не верят притчам.
Вот что я сказал насчёт Нуар: Элиан, обращаясь к ней, знал, что та его не слышит. Она не способна его понять, и не потому, что, вопреки указаниям в пособии по воспитательной работе, Нуар не чутка к ученикам. Тут загвоздка в другом. В том, что Элиан на самом деле обращался не к Нуар. «А к кому?» — он делал курьёзное лицо. К сверстникам, к их принятию и одобрительному смеху, затаившемуся на корне языка.
— Пф, нет.
— Перед кем ещё вы намерены разоблачать мадам Нуар?
— Ну точно не перед Нодэ и Фернандес.
— А перед кем?
— Ой, ну напишите уже замечание, и я пойду.
Так он отвечал, когда ему не нравилось. И когда он верил мне.
«Препирательство — не лучшая броня», — бросал я ему вслед. Дневник я обычно не трогал.
Случалось мне и с Лафонтен советоваться — даже в самые мирные времена, и в слепой неопытности выбирать методы наугад.
Но чаще всего я наблюдал, как наблюдают за диковинным растением. Немного бесед о любимой музыке, о нелюбимых школьных предметах, о вынужденном хобби (программировать, чтобы много зарабатывать?) и о двоюродной бабушке, которая живёт на юге под Тулузой — и чувствительные бреши в мальчишеской душе отзывались слабым током, эмоции искрили чистотой. Опять забыв моргать, Элиан забывал и о том, что отказывался впускать в свой мир взрослых. С тихим скрипом он сам отворял прежде запертую дверь.
Помню, архиепископ как-то вызвал меня к себе, выдал листок бумаги и карандаш и попросил одним рисунком изобразить мою жизнь.
Конечно же я нарисовал распятие. Этого от меня ждали, а я и не кривил душой. После этого архиепископ велел мне всегда носить рисунок при себе, чтобы в трудные времена смотреть на него и помнить: моя жизнь — для Господа, Он избрал меня, и я не имел права не согласиться.
С тех пор, как меня удостоили местом в Сен-Дени, я редко доставал рисунок. Но наткнись я ненароком на нагрудный карман, тот отдавался шелестом. Некогда новым миром для меня было поступление в семинарию, затем — получение диплома и первые отслуженные литургии, первый порученный мне, викарию, приход, назначение в каноники…
Новым стало и пребывание в Сен-Дени — наконец я овладел этой перспективой.
Каждое обстоятельство вытесняло меня прочь из привычного мне места, но я предпочитал говорить «вперёд». Образ серого креста мелькал перед внутренним взором, с каждым жизненным толчком плоский эскиз трансформировался в объёмную спираль. Не в ту, что образуют змеи вокруг Гермесового кадуцея, а, скорее, в сплошной многоуровневый завиток, как дорога Лясе-де-Монвернье, ведущая к часовне де ла Балм. Бог познаётся через образы его следствий<span class="footnote" id="fn_36708694_1"></span>, и я, сколько доставало мощи ума, насыщался образами всё новых новых миров. Порой ласковый к рукам, порой сбивающий течением и с толку, и с ног, немеркнущим источником образов стал Юнес.
В какой-то момент я забыл, каково это — чувствовать себя атрибутом упорядоченной жизни, быть духовным приложением к трёхмерному бытию «город-церковь-кюре». Пожалуй, точно так же я выбивался и из цветовой гаммы школы, и из кулуарной этики учителей.
Например, я однажды услышал, что ван Дейк назвал меня рафинированным хлыщом, когда я находился прямо у него за спиной. Бог весть что́ он имел в виду, но имел, вероятно, потому, что ранее я просил его не называть учеников идиотами, даже если ни учеников, ни идиотов рядом нет. Пускай не преподавание математики лишило его чувства такта, но оно, безусловно, должно было сделать его последовательным и точным в словах. Иначе грош цена его хвалёной рациональности.
Нуар, тем не менее, смеялась над ремарками ван Дейка, а потешалась — надо мной. “С месье лучше не спорить, — как будто доброжелательно подсказывала она мне, чтобы в следующий миг заискивающе обратиться к ван Дейку: — Правда, месье? Логика — ваша сильная сторона”.
В союз со мной, не считая Юнеса, негласно вступила Лафонтен и вполне нескрываемо — Виолет. Последнее вызывало подозрительные взгляды, о которых я, впрочем, научился не беспокоиться.
Крайнюю популярность со всеми её прелестями и горестями больше всего мне обеспечивал Юнес, а я, как поверенный в делах, больше всего пёкся о его чести.
В конце октября метеорологи целую неделю передавали дождь, но прогноз не сбывался. В один безветренный день той недели произошла первая странность, положившая начало бесконечной веренице других.
Всё началось с того, что Виолет зашла ко мне в кабинет после уроков и спросила, знаком ли я с законом Мёрфи. Я признался, что не силён в физике.
— Это закон подлости. У вас зонт с собой?
— Сегодня — нет.
— Нам нужно кое-что проверить.
Всё, что нужно было проверить мне — тестовые задания лицеистов. Но Виолет говорила так серьёзно, без малейшего оттенка весёлости в тоне, и так неотрывно смотрела на меня глазами, лишёнными человеческих страстей, что я решил согласиться. В редкие моменты я не чувствовал себя рядом с ней шутом (в основном, когда мы говорили о религии); в большинстве случаев я всё-таки поддавался её безмолвному глубокомыслию, степенности в манерах, и всё, что она считала важным, казалось важным и мне. Мы словно бы продолжали наш разговор по дороге к железнодорожной станции и Виолет до сих пор испытывала некое превосходство надо мной, которое я, безусловно, сам внушил ей.
Эксперимент Виолет заключался в том, чтобы прогуляться под открытым небом и навлечь на себя закон Мёрфи в виде дождя. Я сразу сказал, что не верю в это.
Вдалеке, у входа в сад, возился со шлангом садовник, я отчётливо видел его бледно-жёлтые перчатки. По крайней мере гортензиям дождь бы не помешал. Для них закон уже свершился.
— Вы, наверное, очень хорошо планируете, раз не верите, — заметила Виолет.
— О нет, мадам, вы читали планы моих занятий? Планирование — свойство Господа. Человек лишь предполагает.
— Зовите меня Катрин.
— Законы тяготеют к объективности, не правда ли, Катрин? А здесь одно только суеверие: что для одного подлость, для другого благодать.
— Вы так считаете?
На другом конце аллеи я заметил Элиана: свернув во двор, он остановился у фонтана, выловил из него что-то вроде обрывка бумаги и деловито поднялся на школьное крыльцо. «Да, мадам», — ответил я между тем.
— Катрин, — снова поправила она.
Уж не ищет ли он меня, думал я. В такое время — и в главный корпус?
— Отец?
— Да, считаю, — повторил я и для верности взглянул Виолет в глаза. — Опрометчиво называть подлостью замысел Бога.
Виолет пустилась в объяснения. В её правой руке на шнурке раскачивался зонт. Он мелькал в периферии зрения, туда-сюда, отсчитывая минуты, а Элиан всё не появлялся.
Он мог бы уже дважды подняться и спуститься со второго этажа. Может быть, его вызвала Лафонтен? У меня от этой мысли давление подскочило, отдалось пульсацией в затылке. В последнее время у Юнеса всё складывалось гладко — я привык, как в детстве привыкаешь к безмятежности каникул.
— Вы не опаздываете на автобус? — вдруг спросил я у Виолет.
Я, очевидно, прервал её на полуслове, она не успела и рот сомкнуть.
По справедливости говоря, меня не касалось, опаздывает ли она. Но о некоторых вещах задумываешься без разрешения.
Меня, к примеру, никто не ждёт дома. Кабинет, церковь, дом — молиться я могу везде. Социальное одиночество для пресвитера разумеется само собой, чтобы там Юнес себе ни воображал. Иное дело — молодая женщина, учительница, которую не обременили кураторством. Может быть, это её Элиан спасал? Может, ей было чуждо оставаться наедине с собой, и об этом она и пыталась сказать, выбирая каждый раз не те поводы и не те слова?
Мы простояли в некоем ступоре до тех пор, пока мне на щеку не упала дождевая капля. Затем ещё одна, угодила прямо в макушку. Я вздрогнул и попросил:
— Идёмте внутрь.
Виолет никуда уходить не собиралась — раскрыла над нами чёрный зонт. Дождь глухо забарабанил сверху, как будто ему прибавили громкости.
И тут я различил голос Элиана. Где-то позади, он меня звал. Мы с Виолет развернулись.
Он шлëпал к нам по мелким лужам; один шнурок развязался. «Что-то всё-таки стряслось», — я готовился: чем раньше отчаюсь, тем быстрее возьму себя в руки.
— Идите под зонт, — скомандовала Виолет, только Элиан приблизился.
— Да не надо. Я это, хотел спросить у вас, отец…
— Слушаю.
Так оно и было. Я только тем и занимался, что слушал его, прислушивался, где бы он ни появился — и запоминал. Таковы мои методы познания. Архиепископ некогда научил меня, как выбирать наказание для исповедующегося. Что ж, я решил применить это знание с новой, не менее благородной целью. Ведь когда я пообещал Элиану помочь, что бы ни случилось, я понятия не имел, что для него значит помощь, и вряд ли бы догадался, когда она ему действительно нужна. Иными словами, мало позволять ему досыпать на козетке; я должен был выяснить, почему он не спит по ночам.
Достаточно — я бы одёрнул себя, — достаточно лирических отступлений. Всё, что я пишу здесь — об Элиане Юнесе, и кому-то могло бы показаться, что повторять это снова и снова — излишне. Даже если речь о Виолет или Нуар, я имею в виду только то, что я с ними столкнулся на орбите солнца, вокруг которого, согласно моему виденью, вращается каждый предмет, каждый человек в Сен-Дени, как и я сам.
Однако эта избыточность важна. Элиан Юнес был и остаётся для меня раздроблённым панно. Я рыскаю в кустах гортензий и роз, или в зарослях травы, чертополоха, василька — я ищу эти разноцветные фрагменты, собираю их, берегу, ведь не знаю, где какому из них место. Прикладывая один фрагмент к другому, я боюсь ошибиться и изобразить здесь кого-то не существующего. Вместе с тем, когда посвящаешь себя чему-то так рьяно, удивительно ли, что всякая деталь становится безмерно дорогой?
Этим я и занимался: собирал мозаику. И глядя на то, как Элиан стоял перед нами, как дождевая вода скапливалась над его бровями и стекала по вискам, я опасался, что он скажет нечто ужасное и я поранюсь об этот новый осколок. И всё же сохраню его.
Элиан вытер лоб рукавом и наконец спросил:
— Зачем Бог создал мир?
— По воле Своей, — отчеканил я прежде, чем изумился вопросу.
— Имею в виду, для чего?
У Виолет зазвонил телефон — к шуму дождя присоединилась скрипичная мелодия. Я воспользовался моментом и шагнул к Юнесу:
— Что произошло?
— Э-э, не знаю, — он оглянулся по сторонам, как бы ища подсказку. — Ничего?
Я было подумал, что Виолет его стесняет, и предложил поговорить в кабинете. Но Элиан отказался.
— Я просто хотел узнать…
— Это как-то связано с тем, что вы нашли в фонтане?
— Ха, нет. Показать?
Он выудил из кармана брюк посеревший комок бумаги и стал аккуратно развёртывать его, как раскрывают рождественский подарок. ”Чернила потекли”, — комментировал он, и я видел эти водные потёки, мелкий почерк тонул в сине-серых разводах-облаках.
Я его остановил. Я, в общем-то, и не считал, что эта находка имеет отношение к происходящему. Мне, наверное, нужно было что-то сказать, и, не изобрёв ничего лучше…
— Всё нормально, честно, — он снова смял бумагу и сунул в карман. — Просто ответьте.
— Что за вопрос? — Виолет отвлеклась от телефона и посмотрела на Юнеса.
Он повторил.
— По правде говоря, — снова отозвался я, — уверен, что ответ есть в интернете. Не понимаю, зачем ради этого…
Элиан цокнул языком.
— В интернете вся школьная программа есть. Мне теперь что, не ходить на уроки?
Виолет перевела взгляд на меня и в ожидании вскинула брови. Уж как будто я покушался на устои образования.
— Ну, хорошо, — я выдержал паузу. — Tu creasti omnia et propter voluntatem tuam erant et creata sunt<span class="footnote" id="fn_36708694_2"></span>. Новый Завет, Апокалипсис, четвёртая глава.
— И что это значит?
— Переведёте — поймёте.
— Да вы прикалываетесь.
— С чего бы, дитя моё? Все ответы — в Вульгате, Грегуар поможет вам её найти.
— То я дитя, то профессор латыни, — пожаловался он Виолет. — У вас опять новая помада?
— Не заискивайте.
— Вы простудитесь, — предупредил я. — Если это всё, что вы хотели спросить… Который час, мадам?
— Да, я как раз шёл в медпункт. А потом вдруг подумал: к чему это всё, а? Головная боль, учёба — кто это придумал? А тут вы. Вот, думаю, кто в курсе: отец Дюфо.
— Вы преувеличиваете. Между прочим, не пора ли вам…
— Он заискивает, — повторила Виолет. — Чего вы добиваетесь, Юнес? Вы во что-то встряли?
Нет уж, решил я тогда, это совсем о другом. Если Виолет была хотя бы на йоту так к нему близка, как Элиан хотел бы, чтобы я думал, не должна ли она была сообразить, что он несёт свою вину иначе? Заискивание — одно из следствий вины; второе следствие — раскаяние; но оба проистекают из признания себя виновным.
Элиан, наоборот, никогда не считает себя виноватым в полной мере: он переживает свою вину как несовершенство мира, с величием непонятого гения; он говорит: ”Да, я это сделал”, но сколько искренней досады в этом звучит! Словно никто и никогда на его месте не смог бы поступить иначе.
Кроме того, меня не устраивало, как Виолет взялась допытывать моего подопечного.
— Разберёмся с этим завтра, — подытожил я, чтобы, чего доброго, не разгорелся спор. — А сейчас, Элиан, пожалуйста…
Из школы вышла Симони, учительница латыни, набросила на свои скульптурные кудри капюшон ветровки и зашагала по аллее к воротам. Мы замолчали.
— Ладно, — бросил Элиан, когда Смиони скрылась из виду, — приятного вечера.
Он поднял над головой воображаемую шляпу и тоже ушёл.
Глядя ему вслед, Виолет припомнила:
— Может быть, вам стоило перевести цитату? Со школьным уровнем латинского Вульгату не понять.
— Усилия — это их долг, Катрин. Так вы меня учили?
Она усмехнулась. Робость первой улыбки Катрин Виолет — будто она опасалась, что может не получиться — поразила меня.
На следующий день в обед мне стал известен контекст, в котором развернулась эта таинственная беседа под дождём.
Я стоял в очереди за малиновой панакотой, когда из-за спины ко мне обратились. Это была Симони. Она задала абсолютно безумный, на первый взгляд, вопрос:
— Вы гуляете с Ложечкой?
— Прошу прощения? — мне показалось, я ослышался.
Если бы я сразу понял, о чём речь, я бы тут же окаменел. Но моё неведение, как это часто бывает, оградило меня от шока.
— Аккуратнее, месье. У вас, как говорится, типаж.
— Типаж?
— Это из-за меня, — рядом бесшумно вырос Элиан и подхватил меня под локоть.
— А вы всё так же перебиваете старших, Юнес? Не повзрослели за лето? — Симони, тем не менее, улыбнулась. — Закройте-ка уши, это не для вас.
— Извините, мадам… — подал я голос.
— Мне сделали выговор, — не унимался Элиан. — Я на химии, в общем, знаете… И мадам Виолет хотела поговорить со мной, а отец Дюфо такой: ”Только при мне”. Вот мне и назначили встречу, а я опоздал: у меня это, метеозависимость, ага. Видели, какой дождь вчера был? Я ещё потом к мадам Арно зашёл.
”Надо же, — вставил я мимоходом, — моя очередь”, — и, освободившись от руки Элиана, сбежал к стойке сделать заказ.
Элиан тем временем заговорил Симони зубы и после сопроводил меня до стола. Мы сели.
Он обычно садится напротив меня — в кабинете, в кафитерии, в беседке, о которой я расскажу вскоре. Но тогда он сел рядом. Это оказалось весьма кстати.
— Кто такая ”ложечка”? — спросил я полушёпотом.
— Мадам Вэ-и-о…
— Боже правый. — Я отодвинул от себя пиалу с панакотой. — Почему ”ложечка”?
— У неё всегда такая ложечка с собой. Это среди нас её так прозвали.
В сказанном мне померещилась грусть — или сочувствие. Так поминают усопшего при его родственниках.
— А я уж было поверил вчера, что вы интересуетесь Богом.
— Интересуюсь. Чего я, думаете, на богословие…