3. Cura extra scholam (2/2)

— Это, знаете ли, не раз плюнуть, — бросил кто-то ещё.

— О нет, нет, давайте без этого, — жужжание голосов нарастало, — дети же привыкают, привязываются, как же так…

— Понимаю, понимаю, — месье отражал сразу несколько замечаний. — Но смена обстановки — тренировка для мозгов.

— У вас, что ни возьми, сухой расчёт.

— Вы недооцениваете силу расчётов.

— Действительно, помните, что говорила Арно? Если месье ван Дейк перестанет считать, то математика потеряет смысл. А Арно глупости не скажет. Мы как-то с ней пошли кофе пить…

Подобная болтовня до того походила на неразбериху в проказливом классе, что мне становилось неловко быть этому свидетелем. Не знаю, разделяла ли это чувство Лафонтен: она откинулась на спинку стула и отстранённо, без интереса, взирала на то, как дюжина педагогов не может договориться между собой. Я бы назвал это хроническим отчаянием.

Я, в свою очередь, прислушивался то к одному обсуждению, то к другому, и внезапно обнаруживал себя втянутым в немыслимую перепалку о правительственном заговоре: вскоре компьютеры заменят учителей, и собрания, вроде этого — неопровержимое тому доказательство, а ученики, вроде Юнеса — инструмент в правительственных руках.

На противоположном конце стола выяснялось, полные ли дураки авторы учебников по истории или всё-таки им хорошо заплатили. Перемена давно закончилась, и чем дольше я вникал, тем меньше мне верилось в неподдельность дискуссий. В искусственном затягивании времени учителя куда профессиональней учеников.

— Нет, кроме шуток, вы, месье, первым нас, гуманитариев, и сдадите, пожертвуете нами во имя прогресса. А потом скажете, что это тренировка для мозгов.

Идеи о дистопичном будущем принадлежали учительнице латыни по фамилии Симони. Нас за всё время, вплоть до еë недавнего ухода, мало что связывало. Во время собрания я видел лишь еë макушку с бело-гипсовыми кудрями.

— А по-моему, месье ван Дейк прав.

— Спасибо, мадам Нуар. Я только хотел сказать, что быть расчётливым — это не значит быть бездушным.

— А я вам так, месье, скажу: у вас теперь, с Маэ и Фернандес, целых семь — восьмой вам не грозит. Пускай выскажутся другие.

— Хотите сказать, я избегаю ответственности?

— Нет, мне кажется, вы, как мужчина, могли бы взять мальчишек себе, всех троих.

— Почему бы и нет. Забираю Нодэ. А вам могу уступить Фернандес — она любому хулигану фору даст.

— Ошибаетесь. Эта мадемуазель не бунтарка. Просто возраст такой. И вообще-то это мадам Нери собиралась заняться Нодэ, а не я. Нет, а теперь представьте: что будет, если Юнес достанется мадам Рюшон? По-вашему, это справедливо?

— Ну, вы так говорите, как будто… А что, если он достанется мадам Нери? Или вам?

— Пока он в этой школе, о справедливости можете забыть.

— Как раз потому он и в этой школе, что справедливости…

— Извините, но это circulus in probando<span class="footnote" id="fn_9984186_6"></span>. Давайте о чём-нибудь другом.

— Зря вы так, мадам. Вот месье ван Дейк — большой любитель пятого постулата<span class="footnote" id="fn_9984186_7"></span>…

Словом, слушать это было невыносимо.

— Позвольте мне.

За окном затрепыхались крылья. Кабинет наполнился тихим гудением ноутбуков, голубиным воркованием и цоканьем лапок по оконному козырьку.

Я всё-таки сжимал крест розария под столом.

В книгах иногда пишут, что собственный голос прозвучал как чужой. В моём случае вышло иначе: голос несомненно принадлежал мне. Но я, всё ещё погружённый в космическую невесомость, наблюдая за происходящим словно с космической высоты, просто не мог произнести этой фразы, она ощущалась невозможной, в горле до сих пор было режуще сухо для неё.

Разумеется, я поддался ложному впечатлению — от того не менее правдоподобному, — что это абсурдное действо разыгрывалось для меня. По крайней мере, если оно было призвано надавить на мою добросовестность. Не станут же учителя всерьёз вести дебаты так, будто речь не об ученике, а о самом дьяволе?

Более того, по правую от меня руку восседала директриса — та, которая требовала моего присутствия на этом спектакле. Суть требования до последней секунды ускользала от меня. А когда я услышал свой голос, доносящийся из недр не подчиняющегося мне тела, то понял: при всей невозможности говорить, молчать я не мог тоже.

Ведь не для того я пришёл, чтобы мне служили, но чтобы послужить и отдать душу свою для искупления многих<span class="footnote" id="fn_9984186_8"></span>.

Приземлённый, удобоваримый для мирского ума аргумент тоже имелся: у меня нет подопечных, полно свободного времени и я единственный, кроме ван Дейка, мужчина в кабинете. На первый, совершенно поверхностный, взгляд я бы сгодился.

Однако Лафонтен переспросила:

— Позволить что?

Если бы она не выглядела такой утомлённой, я бы решил, что она виртуозно испытывает меня, проверяет моё намерение на прочность.

Это значило, что у меня есть шанс сделать шаг назад. То, что я переживал, вряд ли всколыхнуло хотя бы мускул на моём лице. К тому же мне ничего не стоило притвориться: “Позвольте мне — кое-что добавить” или “Позвольте мне — не согласиться” — да мало ли к чему я, воспитанный в скромности семинарии, клонил.

Но светлые глаза Лафонтен вдруг заблестели не хуже бусин розария; они вдруг вмещали в себе всё понимание мира, которое понадобилось бы, чтобы меня разоблачить — она, пусть и не догадалась, преисполнилась надежды. Её глаза больше не спрашивали меня; они, как мне привиделось, извлекали из меня некую точность, жаждали ясности для окружающих, не для себя. А я уверяю, Мария Лафонтен — не та женщина, которую бы вы посмели разочаровать.

Я вытер влажные ладони о сутану и повторил:

— Мне хотелось бы курировать этого ученика.

И вновь что-то в выражении Лафонтен изменилось: может быть, лучик морщинки у уголка глаз, как штрих карандашом, наметил свой путь. Она не двинула даже кистями рук, накрест сложенными на столе. Но я, прозревший, мог поклясться: она давно позволила мне, она потому меня и пригласила.

— Хо-хо!

И тут я заметил учительницу, сидящую напротив меня.

— Вы? То есть, извините…

— Да, да, — напомнила о себе Нуар. — Мадам Рюшон имела в виду «какая трогательная наивность». Ну, я же права, дорогая?

— Д-да, конечно. То есть…

— Мадам Рюшон сама может за себя сказать, — одёрнул кто-то.

— Не сочтите за фамильярность, отец Даниэль Дюфо…

— Можно просто отец.

— Ох, извините.

Рюшон запнулась, негодование среди учителей поутихло, и я вот-вот бы сам извинился, что сбил её с толку. Она помычала, приставив палец к губам. Затем посмотрела прямо. Обе брови полукругом поползли вверх, но правая — всё-таки выше.

Рюшон напоминала актрису мелодраматического кино. Больше всего пестрел румянец на её щеках: оранжеватый сквозь видимый слой пудры — я бы подумал, она смущена или возбуждена от догадок. Тонкие пальцы вминали в столешницу безликий аксессуар: то ли маленький клатч, то ли большое портмоне — я такие видел у матери Анри дома.

— Вы, отец Дюфо, не работали с детьми, и если…

Она бросила взгляд на Нуар, беззвучно шевеля губами, и та подбадривающие кивнула.

— Если мы не готовы доверить этого, так бы выразиться, ученика даже неопытным кураторам, то и вам, простите, не стоило бы, так бы сказать, нырять в омут. Месье Круар, видите ли, был практикующим психологом, он знал своё дело, но и ему приходилось, м-м, нелегко.

Отведя душу, она вытащила из портмоне упаковку влажных салфеток, растрясла еë и принялась натирать руки.

Я поблагодарил Рюшон за беспокойство. Нуар молчала, я тоже замолчал.

Учительские беседы, минутами раньше казавшиеся мне наибольшей нелепостью после моего выступления в Риме, теперь показались маленькой шалостью в сравнение с тем, что я не имел понятия, как продолжать.

К тому же самой кожей я ощущал, как Лафонтен не вмешивается, не нарушает тишину, потому что оценивает меня, мою манеру держаться, и ждёт моих доводов — как, впрочем, и все вокруг.

Я вышел на сцену, чтобы удивить: их ли, себя ли — я здесь. С каждым мгновением, проведённым в кабинете, с каждым упущенным мигом, когда я, попросив прощения, мог встать и уйти, — я отдалялся от прежней жизни. Я, как дикое животное, в испуге порывался вперёд. Увы, тогда я предпочитал видеть в себе героя, первопроходца. Пускай, думал я, обо мне напишут в “Le Monde”: священник, разработавший концепцию безграничной заботы, внедряет в светской школе новый кураторский подход.

— Я…

Если бы это помогло, я бы пошарил по карманам в поисках слов.

Едва ли получится описать, каково это — после десяти с лишним лет отделиться от Церкви, от священного чувства братства и захлёбываться в бесконечных “я”.

Прежде я был виолончелью или, может, флейтой в Господних руках, а каждую мессу — самими Его руками. Его устами — на погребениях, венчаниях и крестинах, Его ушами — в исповедальне, а собой — когда от усталости валился с ног.

В том, чтобы не стремиться осознать себя и очертить свою личность, нет особенной добродетели, тем более когда подозреваешь в себе тщеславный грех. Это, скорее, страх потерять лицо, угодить во власть греха сердцем и мыслью. Но, будучи отданным Церкви, я находил в этом, будь это страх или добродетель, пользу: так проще сохранять баланс.

Однако если, кроме виолончели и Господних рук, я был тщеславным, то вполне мог оказаться кем-нибудь или чем-нибудь ещё.

И это что-то, бесформенное, полупрозрачное, пробивалось наружу.

Я сказал:

— Мадам Рюшон права. Учить катехизису, исповедовать и причащать детей — не то же, что и, — я выдержал паузу, — работать с ними. Но…

Пусть я и не обращался лично к Нуар, ей это не мешало отвечать так, будто нас в кабинете лишь двое.

— А вы не сравнивайте. Для Юнеса нет ничего святого.

Рюшон на это выпучила глаза и кивнула — всего один раз. Я улыбнулся.

— Как и для большинства подростков.

— Ой, вы только ему не говорите об этом, а то он сразу начнёт верёвки из вас вить.

— Хоть так, хоть эдак начнёт, — добавила Нери.

Симони тоже не осталась в стороне:

— Они лучше нас с вами разбираются в этой всей психологии, неокортексах и прочем. Скажите спасибо Круару и Арно. Что? Нет, я обожаю Арно.

— Мне кажется, — на самом деле я был уверен, — чтобы добиться понимания и, следовательно, послушания от учеников, стоит не сравнивать их, а искать то, что нас с ними объединяет.

Никто не возразил.

Ван Дейк положил свой телефон на клавиатуру ноутбука и водил пальцем по экрану.

Нери в это время, по-видимому, задумалась и выронила ручку. Та, падая, ударилась о край стола, затем, вероятно, о железную ножку стула — звон сотряс кабинет.

Никто не моргнул. Летаргия продолжилась.

Я решил воспользоваться моментом и углубиться в свою мысль — поведать о том, как детей и взрослых, состоятельных и бедных, здоровых и лишённых сил, верующих и атеистов, преступников и законопослушных, католиков и протестантов, буддистов, язычников — всех ранят одни и те же вещи, всех пугает мрак одиночества и покинутости, мрак нескончаемой холодной вселенной. Неизведанность, парадоксальность может начинаться от черты неба и уходить далеко в космос, а может — от порога спальни, от краешка книги, где уже властвует реальность, от телесного барьера, от мгновения между откровенной, такой ценной мыслью и высказанным — или навеки потерянным в страхе — словом.

Говорил я это ради Лафонтен.

Впрочем, порой я спрашиваю себя: правда ли я так стремился её впечатлить?

Положа руку на сердце, я бы не слишком расстроился, если бы директриса, как и Рюшон, посчитала меня не готовым к кураторству. В конце концов, это было правдой.

Иное дело, что долг есть долг. Перед тем, как тëтя Мартина уехала на заработки в США, она мне сказала: ”Кто угодно может делать, что ему нравится, и преуспевать в этом. А ты попробуй преуспеть в том, что должен”. Она знала, о чëм говорила, по крайней мере потому, что уж точно не отец с его пресвитерским жалованием содержал бабушку и дедушку до самой их смерти.

После сказанного я хотел было посмотреть на Лафонтен, но Нуар хлопнула в ладоши, и все, разумеется, обернулись к ней.

— Впечатляюще. Не забудьте только, что вся эта риторика действует на тех, кто прислушивается к ней. А у теперешнего поколения в одно ухо влетает…

— Мне понравилось, — вдруг отозвалась Лафонтен.

— И нам тоже, — закивала Нуар. — Правда, дорогая? А вам, месье?

— Свежо, — ответила Симони вместо ван Дейка. Тот едва оторвался от телефона и заозирался: Симони — Нуар — опять Симони… Она наклонилась над столом, чтобы встретиться со мной взглядом. — У Иисуса тоже был подвешен язык. Но все мы знаем, куда это Его привело.

Я с лёгкостью проглатывал иронию над собой. Но последнее близилось к границе моего терпения.

— Не беспокойтесь, я не намерен разрушить ваш храм.

Вскоре за этим Лафонтен закончила собрание, попросив меня задержаться.

Первым встал ван Дейк, двухметровый, выточенный из камня, и, выходя, пожелал хорошего дня. Гомонящим потоком хлынули за ним и другие.

Оставшись наедине с директрисой, я испытывал странную гипертрофированность звуков и предметов: в затишье внутреннего двора потрескивали деревья веткой о ветку, щебет путался в шуршании листвы; а вот длиннющий пустой стол-взлётная полоса и высокий потолок, под ним — портреты управляющих, как надзиратели, как коршуны, свесились и следят; их сразу и не заметишь, если не станешь нарочно голову задирать.

Лафонтен тем временем прошла к стеллажу у дальней стены, где ни сантиметра пространства не пустовало — всё какие-то книги да широкоформатные журналы, будто астеники, ссутуленные под весом верхних полок. На самом верху, до куда без лестницы достал бы разве что ван Дейк, книги выстроились башенками друг на друге.

Я так и сидел, привинченный к стулу, гадая, стоит ли подать голос первым или дождаться, пока заговорит Лафонтен.

Вопросы, вопросы, неоформленные и сырые — всё это роилось, изнутри вонзалось в виски до фантомного зуда. По стечению мыслей я выдал:

— А та ситуация с Бонапартом, про которую мадам Нуар… В чём там всё-таки было дело?

— Хочется верить, что в говнюке.

Я, между тем, спрашивал о другом. Меня интересовала позиция ученика — что это было: восстание ради идеи, ради конфуза, ради, собственно, мятежа? Разные мотивы могут вести к одним и тем же поступкам. Взять хотя бы двоих священников — нас с отцом.

Но Лафонтен пальцами провела по корешкам и уже вытащила из набитого ряда толстую канцелярскую папку в серой обложке.

— Не берите в голову: им хлеба не давай, только бы языком почесать. Видите, я уже сама выражаюсь как Нуар. А то, что они устроили вам тут — это понятно. Знают ведь, что это их обязанность — курировать, хоть Юнеса, хоть, простите, черта рогатого. Упрямились для виду. Наверняка про себя радуются, что вы такой самоотверженный смельчак.

— Вы преувеличиваете, мадам. Я всего лишь...

— Значит так, смотрите.

Лафонтен положила папку передо мной и присела на край своего письменного стола, потеснив бедром стопку бумаг и пустую чашку. Мне нравилось, с какой непринуждённостью эта маленькая женщина подчиняла огромный кабинет.

— Расширенная характеристика, досье — называйте как хотите. Её писал Круар. Он своё дело знает отлично, иногда — даже слишком, до той степени, что таким обывателям, как я, не всегда легко разобраться. Это первое. Дальше. Отчасти учителя правы: Юнес не так прост. Но прежде, чем поддаваться их мнению, составьте своё. Я не шутила, говоря, что за последние полгода дела улучшились. Это одна из причин, по которой Круар наконец решился уйти из Сен-Дени. К тому же он считал, что куратор Юнесу больше не нужен. Я считаю иначе, потому и… Сами видите. Тем не менее, я не питаю надежду, что вы сейчас же согласитесь. Сначала прочтите — день, два, сколько понадобится. Хорошенько подумайте.

— Мадам…

— Нет, послушайте, Даниэль.

Заинтригованный, я собирался раскрыть папку, но рука замерла над самым уголком обложки. Внимая зову директрисы, я поднял глаза и больше не отводил их.

— С моей стороны неразумно говорить такое — не так скоро, — но я доверяю вам. Потому даю вам возможность подумать. Вот это, — она постучала ногтем по папке, — не документ. Личное дело ученика, как и полагается, мы храним в базе данных, оно доступно всем. А досье… Не в моих интересах распространяться о его существовании. Это, конечно же, не обязывает вас во что бы то ни стало принимать на себя кураторство и придерживаться установленных мной и Круаром порядков. Он, кстати говоря, пишет исследовательскую работу, что-то о влиянии семейной обстановки на развитие ребёнка. Уверена, многие наработки он брал и из общения с Юнесом. Можете почитать его монографии, вон там, на третьей снизу полке. Правда, эти не самые удачные, иначе бы Круар их тут не бросил. Но я могу вам наперёд сказать: его главная идея в том, что ребёнок — всему мерило.

— Почти то же говорил Протагор.

— Это не философия, отец. — Она посмотрела на меня с нежностью, будто ей меня, теоретика и философа, стало немного жаль. — Может быть, сделать вам чай? У меня здесь всё готово.

Лафонтен засуетилась, выдвинула ящик стола, зазвенела ложками, вилками и Бог весть чем ещё, но я отказался и постучал по папке, повторяя её жест. Она задвинула ящик.

— Я потому и рассыпаюсь перед вами, что… Мне не хочется, чтобы вы плохо думали о Сен-Дени, о Круаре, вообще об этом всём.

— Я и не думаю.

— Ужасно, просто цинично называть это так, но Юнес оказался его экспериментом, одним из.

Тут я ничего не мог поделать — ёкнуло. Но не в сердце, а где-то в желудке.

— Не уверен, что понимаю, мадам.

— Ах, ну конечно, конечно, — она поспешно села за стол и массажными движениями потёрла лоб. — Если бы вы с ним поговорили, с Круаром, всё бы поняли. Боюсь, я лишь исковеркаю суть. Но давайте я хотя бы попытаюсь.

И Лафонтен рассказала мне.

Юнес не входил ни в экспериментальную, ни в контрольную группу исследования, которым занимается Круар. Но, неким образом прознав, что у Юнеса неблагоприятная обстановка в семье, Круар решил испробовать свою теорию именно на нём. Саму эссенцию теории я не уловил, несмотря на старания Лафонтен. Пришлось успокоиться на наипростейшем для моего ума тезисе: поскольку обстановка в Сен-Дени благоприятнее обстановки дома, ребёнок, проводящий в школе пять из семи дней в неделю, имеет больше шансов быть “как все”.

— Я могла бы упрекать его бесконечно. Но разве эта ответственность не сделала всех нас лучше? Меня и Круара, Юнеса, Сен-Дени… Кроме того, это одна из самых волнительных затей Круара. Поверьте, я знаю. Мы с ним приятельствуем с университетской скамьи и…

Она покачала головой, окинула взглядом беспорядок на столе и вернула стопку бумаг с чашкой на место. Очевидно, она оправдывалась передо мной, но я не мог сообразить за что.

— Уверен, речь вовсе не о том, что месье Круар похитил ребёнка и насильно закрыл в школе.

Лафонтен, внимательно посмотрев на меня, произнесла:

— Всему своё время. — Затем опять сверилась с часами. — У меня совещание через десять минут. Берите, — она кивнула на досье, — можете взять домой. Жду вас с ответом к концу недели.

Я подобрал со стола папку и встал. Замедлился только у порога, обернулся.

Не могу похвастаться прозорливостью в отношении механизмов моих сознания и души. Но меня не покидало стойкое предчувствие, что если я не сделаю этого сейчас, то, вероятно, не сделаю и после. Будет поздно, будет стыдно — действительно, время будет уже не то.

— Мадам? — Лафонтен спустила очки ниже переносицы и поглядела поверх ноутбука. — Мой ответ не изменится. Если вы согласны доверить это мне…

— Уверены, значит? Вам придётся вести записи Круара.

— Как скажете.

— И держать личное дело — то, которое официальное — чистым.

— Да… Да, конечно.

— Готовы?

— Напротив, — выдохнул я. — Понятия не имею, к чему я готов.