do nesting cares make thee to moan (2/2)

«Каковы критерии того, кто уходит, а кто остается?» – спрашивает он, подавляя своё сомнение. «Чья вина достаточно сильна, чтобы его выбрали из толпы и буквально охотились в лесу – ну, или поймали не на той улице?»

За этим следует еще одна долгая пауза – будто ей тоже нужно подумать об этом. Её семья не занимается охотой – она занимается поставкой мяса, совсем как Миша и остальная группа отверженных.

«К счастью, – и она произносит это так, словно это вовсе не к счастью, – не мне это решать. Это решается за меня», – говорит она, пытаясь отбросить неловкость. «Это мои первые каникулы с тех пор, как я поступила на первый курс братоубийства, и мне еще не ясно, есть ли в этом вообще выгода. Ты хочешь чего-то более конкретного? Здесь покоится безразличие Марго, – певуче говорит Марго, – да родит она спокойно ребенка. Как бы я могла найти следующего несчастливца среди всех остальных?»

«Чужеродность. Отсутствие привязанности. Такие, как Алана, – вставляет Уилл, – как я».

Снова тишина. Треск дерева, песни, сопровождающие момент. Та же мелодия, что и в первую ночь: ломающиеся ветви деревьев, матери, молящие кукушек пощадить хотя бы одну из их дочерей. Уют знакомого бара отступает. Возвращается тягучая боль в голове – ничем не похожая на привычные слезы или панику.

«Кстати, насчет привязанности – как много знает Алана?» – спрашивает он, отводя взгляд.

«Немного», – говорит Марго, теперь ее голос звучит менее уверенно. Когда Уилл поворачивается к ней, умное лицо Марго заостряется, искаженное беспокойством. «Но она узнает. Ей придется. Таков закон: ты ничего не спрашиваешь, но всегда знаешь».

(Все здесь связаны пособничеством. Ты хочешь этого – значит вот что тебе придется сделать взамен. Ты можешь болтать об этом, ты можешь даже убежать, но ведь это ты подчинился, ты сам всё исполнил, и теперь твоё чувство вины по этому поводу бессмысленно. Ты попробовал джем с ребер того, с кем спал рядом. От этого никуда не деться. Теперь это часть тебя.)

«Если ты знаешь – ты знаешь», – немного исторично смеется Уилл и снова трет глаза – до красных всполохов под веками.

Это те самые плохие новости, которые никто не хочет сообщать. Мне жаль, но решение окончательное, приходит на ум. Мне жаль, но закуска – это люди, следует далее. («Папа помер», – говоришь ты в трубку, а твоя бывшая девушка говорит лишь: «О, Уилл». «О, Марго». «О, доктор Лектер». Ты не знаешь, кто виноват. Однако ты знаешь, что кому-то это придется сказать.)

Пусть Марго немного поразмыслит над этим – так же, как она заставила его задуматься о справедливости и ценности того, что приносится в дар пламени Лектеров. Он ускользает от них до того, как возвращается Алана, – без пары и без счастья. Теперь смех раздается со стороны деревьев: близкие друзья устраиваются послушать истории, а он снова один. Уилл не чувствует потребность флиртовать со здешней молодежью – так же, как он не чувствовал ее и дома. Пятая ночь закончится так же, как и прошлая, и позапрошлая, и все-все ночи до этого.

Уилл скользит дальше – через темную прихожую, мимо темной кухни, где в камине слабо тлеют красные угли, и еще раз бросает взгляд на дверь кладовой – запертую и непроходимую. Он скользит и скользит пока не перетекает в нечто более жидкое, усталое – у него болит каждая клеточка шеи и головы – в спальню, на покрывало, в тихое сине-желтое окно, с венком, впивающимся ему в лоб, и шелестом зелени в ушах. Требуется слишком много усилий, чтобы распутать его.

Он хотел бы отрешиться от всего этого – он знает, что должен чувствовать по этому поводу, но это не то, что он чувствует на самом деле, – это чувство слишком маслянистое, подобно остаткам жира на губах. Ганнибал пообещал ему: если Уилл сможет переварить этот вкус, он расскажет ему всё, – однако жир у него теперь между пальцами и во рту, и это очень вкусно, и именно из-за этого возникает тошнота.

---

Уиллу снится олень в изножье его кровати, – он никуда не исчезает, когда Уилл поднимается, чтобы протереть глаза и перевернуть подушку на сухую сторону. Его рога – широкие ветви, стволы его ног – мускулистые и черные, как смоль. Он не подходит ближе и не прижимается мордой к твердому переходу между черепом Уилла и его тонкими позвонками (убедиться, что ты ещё цел), – не окутывает его паром и туманом, однако и не рассеивается пока Уилл медленно моргает в блеклом голубом свете ночи.

Это уже вошло в привычку, так что Уилл спокойно оставляет его наблюдать, кутаясь в простыни и обливаясь потом. Он наблюдает, пока, наконец, что-то другое не отвлекает его.

---

Он снова открывает глаза и видит гостиную в доме своего папы.

Папы здесь нет – его здесь давно не нет – виднеется лишь черная выжженная дорожка на ковре, исчезающая в дверном проеме. Брызги стерты со стен – осталась лишь кровавая матрица у него на кровати. Уилл узнает это место: отсюда Бо Грэма уносят на носилках, но он не доживает до крыльца.

Пульс был измерен, наученные постоянным страхом мужчины и женщины покачали головами, а Уилл с немым ужасом наблюдал, как сотрудники скорой помощи и врачи выносят его за дверь – далеко за пределы видения Уилла. Унесенный призраками – предположительно, в кабинет судмедэксперта, в длинную картонную коробку, в утилитарную алюминиевую канистру, на которой специально написано, что это он, – которая была вручена Уиллу, будто Уилл вышел за продуктами, а не получил обратно своего отца. Бо перестает существовать где-то между центром ковра и порогом дома, и именно в этот момент Уилл возвращается в сознание.

Олень, правда, исчезает. Теперь вокруг него лишь пустота открытой двери папиного дома – еще не купленного маленькой семьей, которая за хорошую сделку согласилась не обращать внимание на работу уборщиков. (Ты не просил многого. Ты лишь отказался заменить ковер самостоятельно – он был последним, что ты окинул с грустью в глазах перед возвращением в Вашингтон. «Я особо и не планировал проводить там много времени», – сказал ты, и, спустя две недели, тебе это больше и не требовалось.)

Уилл соскальзывает с кровати, которая теперь стоит рядом с рождественской елкой, – со слезящимися глазам, босой и вспотевший, несмотря на холод и дрожащие руки. Белизна покрывала отражается полярным сиянием в огнях елки – слишком ярких для комнаты, предназначенных для улицы. Он проводит рукой по кровати, расправляя простыни и размазывая кровь, а другой рукой ищет свой телефон. Всего лишь полночь, гласят электронные цифры на экране, и им вторят латунные часы над диваном.

Любопытство при отсутствии шока советует взглянуть наружу. Все детали улажены, тело убрано, а Уилл никогда и не задумывался о том, какой вид открывается на красные и синие вспышки, опаляющие края входной двери.

Уилл проходит сквозь темноту, по ковру – к маленькому квадратику линолеума прихожей. У входа он переводит дыхание. Он выходит и спускается по лестнице.

Подъездная дорожка не изменилась с того дня, как он приехал: она тоже мигает в такт аварийному сигналу; стареющая машина Уилла стоит чуть поодаль рядом с древним светло-голубым пикапом. Дорога вытекает на потрескавшийся асфальт, где в трещинах бордюра растут сорняки, а совсем рядом припаркованы две полицейские машины, оставленные для сопровождения скорой помощи, которая, однако, уже уехала. Напротив – там, где должны быть соседи, – раскинулся густой покров деревьев, плотно сросшихся друг с другом, густо увитых испанским мхом и виргинскими лианами, которые выжимают собой весь воздух и пространство вокруг.

В чаще есть небольшой просвет, а в нем – его друг. Он больше не скрывает Бо от Уилла внутри дома или у кровати – чёрный олень стоит неподвижно и ждет, тихо поводя ушами, пока Уилл разглядывает его, а он разглядывает Уилла в ответ.

Спасибо, думает Уилл. Я не знал, куда идти. Я упустил шанс выяснить это раньше.

Уилл идет босиком по подъездной дорожке, по тропинке, по траве, к краю переплетенных лиан – пока, наконец, не поднимает руку в знак приветствия. Огромное животное не делает ничего, чтобы остановить его, позволяя робким пальцам коснуться шелковистой гривы, которая на фоне ладони кажется легкой тенью. В воздухе чувствуется анис, укроп, что-то похожее на абрикос и дымный костер.

Он отворачивается, но продолжает смотреть на Уилла, пока тот не следует за ним – нетвердо, но медленно и осторожно ступая по влажной земле. Он может наконец-таки показать Уиллу, куда исчезают люди. Огни становятся слабее, но его глаза сами излучают свет, а деревья уступают дорогу, и единственное, что остается слышимым, – осторожный топот копыт и тихая, словно шепот, поступь босых ног Уилла.

Остальные звуки присоединяются к этому ритму по мере их продвижения в глубь леса. Отдыхающие существа расправляют крылья, шуршат в бороздах стволов и ветвей. Чем громче они идут, тем ближе слышится знакомое эхо: ку-ку, ку-ку.

Уилл моргает. Олень поворачивается: его глаза горят, как угли.

Уилл внезапно приходит в себя: он стоит босой, в одной пижаме в абсолютной темноте леса. Место, где он раньше представлял оленя, теперь пустует, принимая высокую человеческую форму. Уилл, спотыкаясь, продвигается ещё на несколько шагов вперед и морщится от ощущения перегноя, травы и маленьких острых камешков под ногами – мокрых не от крови на ковре, а от росы на траве.

Это вовсе не олень, а Ганнибал. Он кажется серебристым призраком в сумерках рощи – в руках у него факел вместо фонаря. Дрожащие отблески пламени то освещают его лицо, то отправляют обратно в могильную темноту ночи. Он снова весь в черном – красный кушак исчез: тусклый свет, пробивающийся сквозь ветви деревьев, выделяет лишь широкий размах дубовых листьев и собрание маленьких цветов на венке, – подходящая корона для лесного царя так далеко от дома.

У Уилла всё сжимается внутри, как это было за ужином. Как это было в аудитории, на кухне и в длинном холле университета. Внутри всё горит – живое и жаждущее узнать, что появится из-под камуфляжа Ганнибала, – теперь, когда нет причин его носить.

Уилл открывает рот, чтобы озвучить это, однако оттуда ничего не выходит – слова застревают у него в горле. Ку-ку, ку-ку, ку-ку, ку-ку, слышится откуда-то сверху.

Мужчина подходит ближе к Уиллу, его черные ботинки размеренно ступают по земле. «Уже слишком поздно, чтобы бродить в одиночестве, – даже для желанного гостя» – говорит Ганнибал, кивая на древесные кроны – избавляя Уилла и его молчаливую дилемму от необходимости говорить. «Твоя температура спала?»

(Да. Нет. Как вообще обозначить, то, что ты сейчас чувствуешь: подкрадывающиеся страх и пламя?)

«А у меня была температура?» – слабым голосом спрашивает Уилл. «Я думал, что я просто...выхожу из дома», – бормочет он и вытирает холодный пот со лба, однако всё это кажется каким-то неправильным в ночной тиши, прорезаемой лишь стрекотанием сверчков и редкими перекличками кукушек где-то в густой роще. Он только что был в Мобиле. Он уверен в этом, потому что он только что переходил улицу.

«Возможно, ты и вышел, – улыбается Ганнибал, – здесь на деревьях обитает много духов, и в ночи они становятся более беспокойными». Он мгновение рассматривает Уилла. «Кажется, тебе очень холодно, Уилл. Мне помочь тебе добраться до дома?»

Ему и правда холодно. «Я чувствую себя не очень хорошо», – признается Уилл, потирая переносицу. Это действие, однако, напоминает ему ещё кое-что.

Ганнибал на поляне, скрежет лопаты, ожидание чего-то.

«Ты собирался ударить меня? Пару дней назад, когда я гулял вот так же один?» – спрашивает он, думая о прошедших днях. «Я думаю, ты очень даже мог. Я был там, где меня не должно было быть. Тебе такое не нравится».

«Нет, не нравится, – легко соглашается Ганнибал, – и никогда не нравилось. Однако лучше сначала оценивать обстановку, чем принимать какие-либо поспешные решения. У тебя будто бы есть талант – случайно находить меня. Это очень льстит мне».

«А ты хотел, чтобы тебя нашли?»

«Сегодня вечером?» – спрашивает он, рассматривая ямку в грязи, прежде чем воткнуть в неё металлическое основание горящего факела. Он вытирает руки, поворачиваясь к Уиллу своим инфернальным силуэтом. «Я рассчитывал на это. Мне нужно было показать тебе кое-что, – медленно говорит он, – как я и обещал».

Он снова делает шаг вперед, а разум Уилла вспыхивает, сигнализируя об опасности.

Уилл хмурится – всё ещё в тумане сна и, должно быть, лихорадке, будто бы укоренившейся в его теле, – но тем не менее напряженный. «Ты же сказал завтра. Во время Расоса».

«Моя умная птичка, – говорит Ганнибал, подходя еще ближе, и это тоже кажется чем-то новым, более личным, – сегодня и есть Расос. Солнце уходит лишь на несколько скудных часов, перемещаясь из одного дня в другой, и то, что здесь делаем мы, – это ищем скрытое от ее глаз, но открытое для глаз других».

Уилл колеблется – его сердце четко бьется в груди.

Уилл стыдится того, что впервые после охоты он чувствует страх – настоящий страх понимания: где он находится и что делает абсолютно один в роще. Какую-то долю секунды Уилл не уверен, под какую категорию он попадает – в стаю или стадо, – и ему ли вообще это решать. Дрожь, вызванная ознобом, пытается завоевать всё тело Уилла и пустить корни в его страхе.

Нет, не страхе, но в неуверенности.

«Ты пообещал... рассказать мне то, что я хочу знать, – запинаясь, произносит Уилл, делая маленький шажок назад, – ты же хочешь, чтобы я остался. Это все еще правда?»

Ганнибал останавливается в нескольких дюймах от лица Уилла, закрывает глаза, вдыхает и медленно выдыхает. Когда он снова открывает глаза, они полны решимости. («У твоего брата вообще большой интерес к эмоционально надломленным молодым людям», – сказал ты. «Твое страдание невыразимо прекрасно», – сказала она.)

Земля уходит у него из-под ног, а Ганнибал тянется к нему с быстротой гадюки.

«Я же сказал, что покажу тебе это, – тихим шипением поправляет Ганнибал и притягивает Уилла ближе, поворачивая с грубостью, которая, однако, ничем не выдает его пыл, – вдавливая его в свою грудь, чтобы Уилл мог получше всмотреться в темноту – туда, где виднеются белые очертания жертвенного камня и глаза старого дуба, пристально наблюдающие.

И вот оно является – то, что скрывалось под клетчатыми тканями, любезностями и титулами, которые обычно заставляют людей чувствовать себя в большей безопасности, чем они есть на самом деле. Является существо, которое вытягивало из него обещания на кухне, объятой паром, которое заманивало его в самолеты, и в галереи университетов, и в широкие озера, и в высокие деревья, и в темнейшие из снов. Уилл судорожно выдыхает и откидывается назад, навстречу ищущим губам Ганнибала. В белой рубашке и пижамных штанах, с непристойным жаром, переходящим от его глаз к животу, и к члену, который неожиданно твердеет несмотря на его беспокойство, – Уилл чувствует себя практически раздетым и неосмотрительным: здесь нечего оставить для воображения древних существ, собравшихся преподать ему урок. Он подозревал, что это гордое создание существует. Возможно, он сам насыщал его, в обмен на то, что оно насыщало его. Но все же он не может и шагу сделать – ожидая, куда заведет его Ганнибал и его желания.

Ганнибал не испытывает столь благочестивых колебаний: Уилл понимает его намерения, когда свободная рука Ганнибала – не придерживающая Уилла за плечи – опускается на его бедро, снова резко поворачивает и поднимает, – так, словно это вообще не требует никаких усилий.

«А значит...» – Уилл чувствует, как в его ухе вспыхивает боль, но не та, что обычно гложет его изнутри и преследует по пятам – а совсем другая: расползающаяся от места, обожжённого следом зубов. Безжалостный язык скользит от раковины уха к мочке, а острые зубы надавливают на мышцу, под которой бешено бьётся сердце. Ганнибал делает шаг вперед. «…мы там, где и должны были быть. Как я и полагал, ты самый приверженный ученик судьбы», – шепчет он.

Дальнейший путь вполне ожидаем: его несут с той же методичной неторопливостью, с которой Ганнибал приближался, и кладут на влажную прохладу камня – как обычно кладут цветы на могилу. Уилл поднимает глаза в мерцающем свете факела – самого факела больше не видно за тенью Ганнибала; он невозмутимо смотрит на Уилла сверху вниз. Его пальцы постукивают по бедру Уилла: раз, два, три, – прежде чем сжаться кулак. Возможно, изучая – или вообще

повторяя песню, застрявшую в голове.

(Ты тоже становишься подношением – хотя и не в полном смысле этого слова. Он уже закопал все, что ему нужно было. Теперь пришел твой черед растекаться сладким медом в его руках.)

Он снова моргает, и странная неподвижность отступает: глаза Ганнибала превращаются в две черные дыры, от которых Уилл не может отвести взгляда.

Венок, забытый меж снами и смятый на его голове становится первым, что снимают нежные пальцы – Ганнибал вырывает из плетения один ландыш и вдыхает его аромат, прежде чем тоже отбросить в сторону. Цветок лежит забытый рядом с факелом, и Уилл смотрит на него, пока на его лоб не опускается рука и не откидывает волосы назад, стирая холодный пот. Уиллу до смерти стыдно обнаружить, что он дрожит с головы до ног, напряженный и отчаянно пытающийся понять.

(Вернее: принять, – ты прекрасно знаешь, что произойдет дальше.)

Камень – охлажденный ночным воздухом и влажный от росы – царапает его спину.

Всё это вторично в темноте рощи по сравнению с обжигающими, как уголь, руками Ганнибала, которые скользят от края его рубашки у фланелевых брюк – вверх, обхватывая сужающийся изгиб грудной клетки; одна его рука остается свободной и прижимается кончиками пальцев к животу. (А ты вздрагиваешь от этого: мягкость живота рядом с шершавой кожей пальцев, ведущих по твоему пупку, редким волосам – к соединению мышц и по нему вверх, – к мечевидному отростку, к центру грудины. Он мог бы перестроить тебя, и ты трепещешь от этого – нездорово, знакомо.)

Резкое прикосновение к соску заставляет Уилла судорожно вздохнуть – затем движение пальцев смягчается: они поглаживают раздражённую плоть так же осторожно, как и ласкали его живот, – затем они скользят на другую сторону и повторяют движение. Уилл извивается, желая оторваться от холодного камня, желая лечь на него всем телом – не обращая внимание на лишайник, царапающий его кожу. Ганнибал тоже замечает это, и – после краткого замедления, которое заставляет Уилла разочарованно вздохнуть, – снова поднимает руки, хватаясь за воротник рубашки Уилла, и полностью разрывает её.

Уилл чуть не падает на землю: открывшаяся плоть его ноющей груди становится еще более чувствительной на ночном воздухе, но Ганнибал не дает ему времени опомниться – он накрывает Уилла собой, приближаясь вплотную – прижимаясь мягкими губами к его груди. Ганнибал уделяет каждой стороне такое же испытующее внимание, как и уху Уилла, а его мягко надавливающая рука снова скользит вниз, чтобы стянуть брюки и нижнее белье; Ганнибал отстраняется лишь для того, чтобы полностью снять их. Одежда зацепляется за ступню Уилла, и Уилл в рассеянности задается вопросом, не испачкаются ли они о его грязные подошвы – не оставит ли зелень мха на них пятна – возможно, он действительно прошелся по крови, и именно поэтому его ступни липкие и холодные, в то время как все остальное просто пылает огнем.

Нагота кажется предпочтительнее, чем скольжение дешевой одежды по коже: нагота – это естественное состояние, – нечто такое, на что лес с любопытством смотрит в мрачном сиянии рощи. Ганнибал согласился бы. Он снова любуется Уиллом, обводя взглядом равнины пояса Аполлона, долину бедер и тонкие нити лунного света на нежной коже члена – теперь красного и возбужденного, несмотря на смутный страх из-за следующего шага, витающий прямо перед глазами Уилла.

«Кажется, ты искал меня, – говорит Ганнибал хрипло и низко, медленно проводя пальцем по его длине, – ты был создан для того, чтобы найти меня, и я не посмел бы изменить то, кем, – большой палец проводит по головке, – ты, – скользит вниз, – являешься».

Ганнибал отнимает руку, сильнее прижимая бедра Уилла к каменной поверхности, опускается на колени и раздвигает его ноги так широко, что становится почти больно. Он проводит губами по сухожилию на стыке паха и ноги, кусает один раз с явным намерением оставить метку – свидетельство остроты его зубов – и опускается ниже ко входу в ложбинке между его ягодицами.

Это странное ощущение – скользкое и подталкивающее, – то, о котором тебе обычно запрещают даже думать. Разум Уилла перебарывает смущение так же быстро, как внутри него разрастается пылающее жжение (которое соответствует жжению от касания пальца внутри тебя – тебе приходится прикусить язык в попытке понять: хочешь ли ты попросить его подождать или продолжить). Острые края свежих дубовых листьев, трущиеся о нежную кожу, вызывают зуд, противореча с порочной мягкостью языка Ганнибала. Уилл отводит руки из-под головы, чтобы провести ими по шероховатым граням камня – к венку и гладким, как лен, пепельным волосам, – легкой тени шелковистой гривы Ганнибала, который ничего не делает, чтобы остановить его. Каждое движение пальца – возможность высказаться, и, подобно дням, проведенным здесь в попытке добраться до правды, так же нарастает и ноющее напряжение между болью от разбитой губы и трепетом возбуждения – оба они чувствуются хорошо, поэтому Уилл ничего не говорит. Холодный озноб перетекает в жар на его лицо, шею, спускается по линии живота вплоть до чувствительной дрожи в коленях.

Возможно, именно из-за полного смирения, которое ощущает Уилл, то, как Ганнибал, облизываясь, отстраняется и вставляет свой член внутрь Уилла, вызывает лишь долгий вздох и дрожащий выдох; теперь они оказываются лицом к лицу друг с другом, так что их влажные рты сталкиваются зубами, как у диких животных.

«Ох», – вырывается у него, словно он был поражен внезапным видением. Учитывая обстановку, дату и неестественное мерцание факела, оно, по всем правилам, должно быть пророческим. Ему говорили, что секс может быть таким: огромное пустое пространство, наполненное пламенем, – Ганнибал излучает свое внимание и силу, как Бог, срывающий все печати во время Страшного Суда. На этих древних землях нет места замешательству, за исключением, возможно, рощи – недвижного свидетеля своему подношению; Ганнибал показал свое истинное обличие – то, что он никогда не являл остальному миру, – даже своей обретенной семье и сестре.

(В этот момент ты чувствуешь себя жадным до него. Ты – его лучшее подношение. Тебе суждено было быть здесь: неизменный хаос твоих мудрых речей привлек внимание человека, ищущего смысл в отбросах скучного порядка. Это нормально, что ты не ценишь себя, - он ценит, и то, что хочет поймать Ганнибал, Ганнибал будет терпеливо ждать.)

Трудно слышать что-либо, кроме собственного сердцебиения и судорожного дыхания, – он дрожит от холода и контраста, порожденного постоянным давлением – на, в, внутри него. Такое ощущение, что его заменили в собственном теле – нажали на нерв, и теперь он – живой провод, сложившийся в дугу. Его дыхание кажется таким громким – более шумным, чем шлепок кожи о кожу. Ганнибал поднимает руки Уилла к каменному углублению, так что одно его ухо погружается в воду на дне ямки и перестает что-либо слышать, кроме тяжелой немоты жидкости и давления, – другое ухо наполняется звуком шипящего дыхания, и песней проклятой птицы, которую он никак не может увидеть. Ку-ку, ку-ку. Ганнибал лишь размеренно вздыхает с каждым движением, излучая завидное спокойствие даже в своей жажде.

Ганнибал начинает двигаться с такой решимостью, словно хочет либо причинить боль Уиллу, либо заставить Уилла приказать ему остановиться. Одна бледная нога перекинута через плечо Ганнибала, другую Ганнибал оттягивает как можно дальше, безжалостно входя в Уилла, а всё, что успевает делать Уилл, – быстро дышать в заданном для него темпе.

У него будут синяки на нежной коже между бедром и пахом. Ему будет больно, у него может пойти кровь – он никогда не делал этого раньше; его вырвали с корнем из почвы, чтобы исполнить это желание, а он всё равно позволяет этому случатся, позволяет другим видеть это. То, с какой грубостью набрасываются на его рот, кажется благословением. Скольжение его эрекции между их телами подобно наркотику, будто бы все происходящее недостаточно сводит его с ума.

Во всем этом нет и намека на сомнение.

(Ты уверен, засомневайся ты – и он бы остановился. Он уважает это в тебе – твои слова являются законом в этой роще. Судьба говорит правду, так что судьба вынуждена эту правду уважать.)

Уилл поворачивается, наполовину оглушенной бурлящей мшистой водой, и смотрит. Ганнибал смотрит в ответ, ожидая сопротивления, отказа, но не находит его. При особенно резком толчке Уилл понимает, что рассеянно кивает, соглашаясь с каждым вздохом, – боль переходит в раскаленную добела агонию и удовольствие, когда Ганнибал доводит его до оргазма широкой ладонью. Ганнибал следует за ним тремя пробирающими до костей резкими движениями, которые заставляют Уилла шарить руками в поисках опоры и не находить ее: изношенный, гладкий и незамысловатый камень ничем не помогает и лишь пассивно слушает через влажное углубление – через ухо Уилла.

Уилл, дрожа, замирает: грязь, мох и шуршащий лишайник врезаются ему в спину, прилипая к покрытым потом и росой ногам. Он закрывает глаза, чувствуя поцелуй в шею, за которым следует нежное касание руки, проводящей по форме черно-красного следа, – руки, ставшей родной, как дуб, с бьющимся в такт пению ночных птиц пульсом.

Ему позволено плыть по течению, что он и делает, наблюдая, как Ганнибал переводит дыхание, внимательно поправляя влажные от пота локоны за ушами Уилла – словно рассматривая тонкую ткань, или прохладные цепочки ожерелья, или камыш на краю пруда. Дерево и камень все еще укрыты тьмой, но Ганнибал прижимает его к себе, сильнее затемняя обзор мятым черным хлопком и метрономом пульса на шее.

(Любовь и желание быть с кем-то рядом – это мучительная боль, от которой ты часто бежал. Стыд, гордость, нерешительность – гложущее подозрение, что у тебя ничего не может быть, что ты не умеешь говорить правильные вещи, что ты преждевременен в своих заявлениях, что ты часто опаздываешь, что ты одновременно умнее и глупее других людей, - всё это топливо для огня твой сепарации: от отца, от друзей и от всех других людей, которые встречаются у тебя на пути.)

(Приятно, что кого-то это не волнует. Удивительно, что этот кто-то считает тебя прекрасным. Распростертый, горящий и содрогающийся – между безжалостным трением камня и волшебным мерцанием сумерек над высокими ветвями леса, под неумолимым прикосновением их хранителя, - ты чувствуешь себя настоящим, незащищенным – тем, кого нужно обнять, смахнув ржавчину с краев, и поднять над всеми остальными.)

Немое золото факела отбрасывает длинные тени, а за ними – фиолетовый отблеск неба, а еще дальше – звезды, правильные названия которых Уилл не знает, однако они так беззаботно сияют, словно знакомы с ним. Их свет причиняет ему страдания в тандеме с бешеным биением сердца и наступающим ураганом головной боли. Он закрывает глаза, сияющие точки на небе исчезают, а вместе с Уиллом затихает и кукушка.

---

Когда Уилл просыпается, он не чувствует себя самим собой, – география снова изменилась. Это кажется правильным.

Оформление ландшафта – нет.

Он уложен в колыбель из листьев и цветов, придавленных постельным бельем; его ноги – белые тонкие стебли среди себе подобных. Он сам становится цветком: садовой розой в маленьком букете. Вокруг полно отпечатков лесной рощи и оленьего мха. Уилл испещрен царапинами и ушибами – от охоты, от бега и падения в лесу, от покрытого лишайником камня, и сокрушительного веса, и необходимости слушать собственные судорожные вздохи в воздухе и -в-воде-погружаться-в-камень-в-

Вокруг нет и следа дома из Мобила, или прогулки за папиным домом под деревьями, увитыми лианами. Тайна того, что находится за дверью, все еще не раскрыта. Может, в другой раз.

Уилл прерывисто вздыхает. Он поворачивается лицом к другой кровати – пустой, белой и чистой в тусклом сине-желтом свете комнаты. Его голова напоминает персик, трескающийся на летней жаре – слишком долго висевший на дереве. (В детстве тебе говорили не есть их – гнилые фрукты, которые годятся только для консервирования. Ты бы хотел испытать такую участь: почувствовать, как гладкие стенки банки сохраняют твою форму и мякоть твоей головы – до тех пор, пока она снова не понадобится.)

«Ганнибал?» – спрашивает он у темноты и ничего не получает в ответ.

Цветы ещё здесь, даже если Ганнибала, оленя и камня – нет. Теперь это жертвенное подношение Уиллу. Их лепестки колют кожу, а сок прилипает к больным частям его тела. Уилл пытается представить, что они растворяются, а он снова ложится на ковер – не на твердый деревянный пол. Он закрывает глаза, бредя наяву оленем, и приходит в себя только в самый разгар утра: Алана, или Марго, или Беверли будят его, потому что он спал слишком долго. Сон липнет к нему, как цветочный сок, и обжигает крапивой покрасневшую плоть его обнаженных бедер, синяки на которых особенно потемнели и расцвели за ночь – две огромные красные пасти, рельефно выделяющиеся по обе стороны.

Он хочет увидеть их на свету. Он хочет смыть жгучую влагу стеблей с икр и ступней, покрытых мхом.

(И из твоего рта, и с твоей груди, с твоих опустошенных внутренностей. Не очень-то иллюзорно. Не очень оторвано от реальности – подносить свои натертые пальцы к ягодицам с любопытством – насколько хорошо тебя использовали. Намеренное подавление недоверия обычно работает лучше, если ты не чувствуешь себя перестроенным[5]. Ты придумал себе боль, верно? И цветы, и оленя?)

Спотыкаясь, Уилл вылезает из постели, натягивает рубашку, чтобы скрыть яркую птицу-метку на шее, натягивает брюки, чтобы скрыть темные, как свежее мясо, отпечатки ладоней по бокам, и бредет по коридору в душевую: с высоким потолком и большой ванной из фарфора и железа, стоящей в ожидании посетителей. Массивная дверь закрывается за ним со звонким щелчком латунной ручки.

Сейчас утро, но в то же время и не совсем – для этого они находятся слишком далеко на северных широтах. Ещё время спать, но он уже проснулся. Он выворачивает ручки горячей и холодной воды, дожидается, пока не пойдет пар, а после закупоривает слив ванной. Он стягивает рубашку через голову, поворачивается к старому серебряному зеркалу в деревянной раме на стене и наблюдает, как оно затуманивается от пара, размывая его лицо, шею и грудь до такой степени, что он перестает быть Уиллом, или, по крайней мере, тем Уиллом, который сейчас живет здесь, в Литве. Появляется Уилл, который живет в штате Вашингтон и избегает возвращаться домой не потому, что его не принимают там или он решил переступить через эту часть своей жизни, а потому, что он боится, что всё ещё принадлежит этому месту, и единственный выход: с глаз долой – из сердца вон. Это снова квартира, а не загородное поместье древней семьи, и надо до 12 числа оплатить счет за воду, которая поступает из муниципальных предприятий, а не из высокогорных озер, и, несмотря на стреляющую боль в голове, ванная – снова единственное место, где он может спрятаться.

(Может ли это быть правдой? Останавливаются ли твои плохие сны у камина, боясь подняться по лестнице и дальше преследовать тебя в ярком отражении раковины? Ты определенно боишься всего этого: ты прячешь свои мысли за стенами подобных помещений, будто можешь раствориться за их пределами.)

У Уилла болит большая площадь тела, чем он привык, – за исключением кислого привкуса во рту после сна. Он знал, что это произойдет, учитывая то, как Ганнибал выражает свои пристрастия. Ласка мягко ложилась на него, но мужчина, который дарил её, привык к смягчению жестких мышечных тканей, – он пообещал показать Уиллу, какая именно правда скрывается за всем этим.

Он не может злиться на Ганнибала, как нельзя злиться на человека, сказавшего правду после того, как его попросили. Он едва мог сдерживаться за маской вежливости – он определенно не будет сдерживаться, если его вынудят.

Пар поднимается, а из крана, ревя по старым трубам, льется в раковину вода – голова Уилла аккуратно помещается под струей; когда же он переворачивает и ложится на спину, его влажные волосы тяжелеют под собственным весом. Журчащий звук воды теперь знаком для его ушей, и, если раньше он использовал его, чтобы плыть по течению, теперь он использует его, чтобы сидеть в тишине и ни о чем не думать. На этот раз вода непривычно благоухает: дикость внешнего мира прилипает к нему с той же упорностью, что и запах секса, становясь всё сильнее и сильнее, вместо того чтобы улетучиваться.

Уилл открывает глаза, когда вода доходит ему до шеи, и выключает кран, облокачиваясь о бортик ванны – отдыхая.

Он не вздрагивает, когда атмосфера в комнате меняется: стена, тело, пахнущее дубленой кожей, сосной и щелочным мылом с примесью вербены. Уилл почти протягивает руку, чтобы погладить мягкие волосы, – он знает: там будет его постоянный друг.

«Солнце всходит», – доносится рокот в его (здоровом) ухе – достаточно низкий, чтобы Уилл не вздрогнул от неожиданности. «Ещё есть на что посмотреть».

Уилл подносит мокрые руки к лицу и стирает с него остатки сна. Пальцы, спускающиеся вниз, оттягивает его губу и погружаются в воду. Маленькие зеленые и серые частички всплывают на поверхность, а под ними – следы ногтей и камня длинными красными полосами на его бедрах, темные цветы укусов на нейтральной белизне фарфора. Рядом с ним, на старом кафельном полу ванной, лежат два венка с разодранными цветами, которые всё ещё пахнут летом.

«Значит, есть», – говорит Уилл, откидывая голову назад, чтобы взглянуть вверх.

Ганнибал выглядит не хуже, чем обычно: синяк от охоты на человека – восклицательный знак, а не пятно. Покрасневшие губы – упорная работа любовника, а не возраста или усталости. Он снова уложил волосы гелем, сбрил отросшую щетину и надел опрятную, несмятую одежду, которая не помнит тело Уилла, трущееся о нее. Он снова замкнулся в себе, но Уилл теперь знает все, хотя у общей картины ещё есть шероховатые края, которые ему хочется содрать ногтями, пока они не распались сами по себе.

Он не спрашивает, в порядке ли Уилл, и Уилл благодарен ему за это. Они оба знают – он не в порядке, и никогда не был и, возможно, никогда не будет, но Ганнибалу это и не нужно. Возможно, он предпочитает Уилла именно таким.

Если оставить это, Ганнибал не делится своим и не рискует потерями, придавая событиям ту форму, которую он предпочитает. Смотри, как он заходит в ванную – последнее прибежище Уилла. Смотри, как он трансформировал события, чтобы привести их к этому моменту. Руки, которые совсем недавно держали его на камне, с таким же удовольствием свободно обхватывают его за горло, а между ними – ещё один стебелек ароматного белого ландыша, примостившегося на болезненной точке под кадыком. Идеально.

Уилл кладет руку на запястье Ганнибала, роняя капли воды на манжету рукава. Он закрывает глаза. Сегодня день летнего солнцестояния, самый длинный день в году. Все начинается с обозначения намерения и теперь должно идти к поставленной цели, что бы это ни значило для самого Уилла.

(Твой шанс собственноручно принять решение, вместо того чтобы позволять вещам просто случаться с тобой, и ты, пораженный очевидностью обстоятельств, повторяешь это вслух.)

Заметки:

[1] Raktažolė (лит.) = примулы

[2] Shakespeare in the Park — название проводимых на открытом воздухе фестивалей, представляющих широкой публике пьесы, поставленные по произведениям Уильяма Шекспира.

[3] Шеврон – графический знак V-образной формы, состоящий из двух отрезков, соединённых концами под углом, наподобие латинской буквы V, повёрнутой самым разнообразным образом (часто в подобном виде исполняются гербы)

[4] Алкалоидный: достаточно сказать того, что к самим алкалоидам относятся, например, такие вещества, как морфин, кофеин, кокаин и никотин. (Как яды, так и лекарства)

Как мне рассказали в комментариях, алкалоиды содержатся в томатах (и в принципе паслёновых), которые Миша как раз и вплела в свой венок.

[5] Suspending disbelief works better when you don't feel rearranged: suspension of disbelief ака подавление недоверия — концепция, оправдывающая нереалистичность повествования. Писатель может настолько увлечь читателя, что тот захочет поверить в сказку и перестанет предъявлять к истории требования с точки зрения своего опыта, здравого смысла и представлений о реальности.

Уилл поверил бы, что всё это был сон, если бы не видимые следы.