do nesting cares make thee to moan (1/2)

Жизнь Лектеров полна ярких красок, которые, однако, сильно контрастируют с фрагментами окружающего их мира: серым камнем дома, стенами, отделяющими подъездную аллею от леса, процессией изношенных деревянных полов и безмолвных залов. Парадный ковер на лестнице отливает шафрановым золотом. Оконные стекла окрашены в нежнейшие оттенки желтого, розового и нефритового. Постельное белье здесь белое, а одежда красочно расшита для поддержания самого резкого из контрастов.

Уилл, более привычный к чему-то тускло-коричневому, болотно-зеленому и грязно-оливковому (и красному; потому что он тебе нравится, потому что он теплый, потому что напоминает о тонких волокнах капилляров под пальцами), за пять дней пребывания здесь привыкает к шоку от чего-то яркого – невидимого с первого взгляда – словно оно прячется, ожидая, когда он наконец-то поднимет серую оболочку. На кустах, подмигивая, словно глаза, растут тяжелые черные ягоды. В тусклых оловянных кувшинах румянится розовый напиток с вишнями и сливами без косточек, в белой марле – алые сердца. Острозубые улыбки прячут жестокую мрачность на лицах молодых и старых прихожан. Здесь обитают девушки с влажными руками, которыми они кроваво выцарапывают отцов и братьев из собственной жизни, медленно раскрываясь и показывая своё истинное обличье, только если увидят в тебе нечто схожее. Здесь готовят ароматные блюда, которые можно почувствовать на языке до самого их появления. Экзистенциальный ужас этого аромата ничем не заглушает его резонансную яркость.

Ганнибал идёт в авангарде со своими пёстрыми одеждами, отвлекая внимание на себя, тогда как остальные здесь прикрывают их серым оперением, оставляя предупреждение на последнюю минуту или скрывая свою природу. Уилл – вернее его аморфная тень в рассеянных лучах утреннего солнца – наблюдает за сестрой Ганнибала, ведущей группу. Ее одежда сохраняет блестящую чистоту в столь ранний час: видимо, ей пока некого свежевать и подвешивать в погребе – нет необходимости в фартуке мясника или маскирующей красноте платья.

Задание на сегодняшний день, в отличие от вчерашнего, сочетается с ее мягкой стороной – приносит спокойствие.

«Цветочные короны и дубовые венки очень важны накануне Расоса», – говорит Миша, осторожно ступая босыми ногами по холодной траве; сегодня она одета во все зеленое.

Под карнизами дома – там, где солнце еще не касается камня, – на столах аккуратно разложены кучки цветов и зелени: системно, по оттенкам. Здесь нет длинных ружей или охотничьих ножей. Медленно глотая охлажденное вино и фильтрованное кофе, празднующие открывают остекленевшие глаза – от ночной усталости, похмелья и предстоящей работы еще одного долгого летнего дня.

Уилл не решается думать об этом дольше, чем следует. Сегодня он чувствует всё очень ясно, хотя после разговора с Беверли он то медленно закипает, то замерзает в собственной коже. У него болит голова, и ему холодно в тени дома, однако так удобнее сохранять растения свежими. (Холод погреба тоже позволяет сохранять мясо свежим, не так ли?) Кроме того, холод практичен для того, чтобы он мог прикрыть свою шею непрактичной в других обстоятельствах фланелью, которая делает его больше похожим на Ганнибала, чем на жертву насилия.

Когда Ганнибал присоединяется к группе, Уилл жалеет, что надел её, словно он машет собой с другого конца поля.

(Помни, нужно держать руки по швам или на столе: не мешай другим детям, играй по правилам, не поднимай шума. Не привлекай к себе внимание.)

Рута, шиповник, маргаритки, веточки черники, белый горошек, липа и многие другие безымянные растения, которых Уилл никогда раньше не видел: одни в вазах, другие плашмя на столе, – все в широком ассортименте лежат на узких плитах каменной кладки. Там же и стебли томатов, и плодоносящие ветви с шипами, и ещё очень, очень многое. Разнообразие их деревенского сада впечатляет. Растения остаются влажными от росы, липкой влаги земли и сока стеблей, с которых они были сорваны. Сок попадает на ладони молодых женщин и мужчин – старики подозрительно отсутствуют, за исключением нескольких человек. Уилл в нерешительности оберегает свои пальцы от вязких капель.

«Женщинам для молодости и красоты необходимы девять видов цветов, – сладко продолжает Миша, – а мужчинам для мудрости – дубовые листья».

Дубовые листья, сорванные со своего прародителя в центре священной тишины alkas, черно поблескивают даже в тени. Уилл содрогается от одной мысли, что их срывали. Это как-то самонадеянно – лишать дерево его кистей-веток и тревожить насесты певчих птиц с волшебными глазами.

«Мудрость, да не та, что у женщин?» – спрашивает Уилл, иронично фыркнув. Все женщины, которые живут здесь, похоже, знают что-то, чего точно не знает он – неудобная смена позиций, но он привыкает. Алана лишь закатывает глаза от его тона, в то время как Марго тайком улыбается, словно это шутка.

(Ты уж точно не мудр. Почему ты все еще здесь? Почему ты не бежал по дороге с первыми лучами солнца или не ускользнул при первом же удобном случае от пронзительного взгляда Ганнибала, прихватив с собой любого, кто, по твоему мнению, остался ещё в здравом уме? Ты мог бы рассказать об этом Беверли на кухне или Алане в холле, прежде чем выйти под тень дома – под надзор Миши и Ганнибала. У тебя были шансы поговорить с ними наедине, однако ты лишь молча сидел и наблюдал.)

Мише, похоже, это тоже кажется забавным, даже если Алане вообще не смешно, – Миша морщит носик в озорном восторге: её необычные сине-карие глаза истончаются в радужке, заостряя взгляд из-под светлых ресниц. Сегодня ее руки не перемазаны свежей кровью (пока что, поправляешь ты себя), однако пальцы все равно покраснели, раздраженные чем-то из растений. Возможно, аллергия или упрямство человека, которого не пугает ни крапива, ни колючки. Похоже на Мишу: она слишком настойчива, чтобы беспокоиться о тщетном сопротивлении эволюции. Похоже и на её брата.

«Едва ли», – отвечает она, перебирая длинные стебли руты – вертя один, чтобы полюбоваться желтизной цветков. Они источают горьковатый запах и составляют самый большой пучок – остальные женщины перебирают их в белых перчатках, как музейные реставраторы или лаборанты. Бережно. Удивительно, что после этой возни они наденут их на голову, забыв про всякую осторожность. «Половая принадлежность – это компонент совершенного единства, равенства по статусу. По крайней мере, для нас. Возможно, не для христиан. Возможно, не для почитателей других богов. Saule с равной силой бьёт своими лучами по нашим лицам».

«Однако традиция сохраняется», – говорит Алана, собирая букетик солодки: фиолетовые веточки рассыпаются в её белых ладонях. «Иконография важна, даже если и бессмысленна».

Справа от нее сквозь зелено-белые снопы фенхеля и цветущего укропа пробирается Ганнибал, ведя себя при этом так же непринужденно, как и в тихие рассветные часы – с бумагой и карандашом.

«Бессмысленна?» – спрашивает он, вертя стебельки трав между пальцев – рассматривая обратную сторону лепестков и их маленькие пожелтевшие кончики. Он хмурится. «Нет, я так не думаю. Это все равно, что называть вино и хлеб в евхаристии рутиной, а не чем-то священным, или сказать, что лотос ничем не лучше любого другого цветка в раю Будды. Символизм представляет собой основу веры. Каждый волен применять его по своему усмотрению».

«Цветочки едва ли могут кого побеспокоить?» – спрашивает Уилл. Ганнибал вообще не похож на того, кого легко можно побеспокоить.

«Я не позволяю традициям ограничивать меня в занятии тем, что мне нравится», – спокойно отвечает Ганнибал и направляется к другому столу изобилия, зажав понравившееся ему соцветие укропа между длинными пальцами. «А мне очень нравятся лесные травы и весенние raktažolė[1], – добавляет он, подхватывая и крутя стебель с венозно-малиновой головкой, переливающейся золотистыми жилками, – они полностью съедобны, как я и люблю».

«Напоминает мозг на стебельке», – говорит Уилл в своей привычной манере. До абсурдного кричащие своим видом маленькие артерии взрываются в микро-скоплениях – возможно, людям здесь нравится это зрелище, как Уиллу нравится иногда удар красного по глазам. Они кажутся подходящими Ганнибалу и его окружению. «Чтобы вкус не был горьким, нужна приправа».

Брайан и Беверли, державшиеся до этого момента особняком, переглядываются. Подозрение очень даже обоснованно, даже если они не понимают самого значения слов. Уилл тоже пытается не понимать этого и не думать о том, как он подогревает медленно надвигающуюся на оставшихся катастрофу, и какой он глупец, если надеется, что это не так.

(Не забывай: именно ты это делаешь.)

Ганнибал не смотрит на Уилла и, к счастью, вроде не смотрит на остальных, но Уилл все равно чувствует его наслаждение от сказанного – короткое, как широкая дуга, проведенная его рукой по бумаге. Уилл думает, он бы сказал ему что-нибудь, если бы они были одни: ты знаешь? Как ты узнал? Тебе это нравится так же, как и мне? Но, может, он вообще ничего не сказал бы. Может, Уилл ошибается.

Ганнибал рассматривает цветок в своей руке, прежде чем положить его обратно, к остальным – укроп он всё ещё бережно прижимает к себе. «Особый путь, – говорит он резко и радостно, поворачиваясь к Мише с Уиллом, – он мой, и я вплету столько его к своим увядшими дубовыми листьями, сколько моей душе угодно».

Миша безмятежно кивает, застенчиво покачиваясь на носочках. «Уникальность важна. Ты бросаешь корону или венок в воду, и тот, с чьим венком он соприкоснется первым, и будет тем, с кем тебе суждено быть, – объясняет она, – было бы не очень удобно, если бы их было невозможно отличить друг от друга», – говорит она, подмигивая, и сплетая для себя маргаритки с томатной лозой без плодов.

Марго закатывает глаза и толкает Алану бедром в бок – своего рода непринужденный флирт, который Уилл всегда стеснялся показывать на людях. Она не станет бродить по лесам в поисках любви, насколько бы готовой к продолжению рода она ни была, однако традиция требует охоты и на ее голову. «Надеюсь, все хорошо целятся во тьме», – говорит она, растягивая слова.

Ганнибал берет щепотку листьев укропа, оторванных от стебля, и рассматривает их, вертя между большим и указательным пальцами. Затем сворачивает их и подносит к носу, чтобы почувствовать отдалённый аромат. «Вероятно, большинство людей здесь точно решили, в кого они хотят попасть, или всегда хотели – уважаемая нами судьба помогает только тем людям, которые прислушиваются к ней, – а что, если не влечение, является лучшим показателем действия судьбы?»

Ганнибал снова вертит укроп в пальцах, а после, когда стебли становятся темными и помятыми, поднимает глаза на компанию и отправляет укроп в рот, словно просвиру для причастия.

Уилл игнорирует то, как у него всё скручивает в животе. Он также игнорирует влажные красные губы Ганнибала, которые, как он воображает, прижимаются к царапинам на его ладонях, слово этот человек сам нанес их – он, а не камни и твердая почва леса, к которым Ганнибал исповедует столь благочестивую любовь. Так же легко представить и то, как он пережевывает этим ртом сухожилия нижней полой вены – эластичные и столь необходимые для прицела в темноте грядущего вечера.

«Может, в твой тоже добавить немного цветов?» – говорит Миша с полуулыбкой, мягко касаясь василька, будто она видит всё, о чём он думает. «Что-то, выделяющееся на фоне дубовой кроны?»

Уилл раздумывает об этом и о тяжелых листьях.

«Разве я не должен выбирать одну тропинку? Не могу же я обладать и красотой, и мудростью», – фыркает Уилл, наблюдая за тем, как цветок трепещет в ее бледных пальцах, перекатываясь справа налево по линиям ладоней. Она не мнет его, но и не отпускает.

(Может, мудрее было бы забыть о том, что ты делаешь: здесь нечего стыдиться, здесь не в чем сомневаться. Ты можешь наслаждаться едой, прогулками и нежными вечерами при солнечном свете, и тем, как тебя ведут куда-то столь же нежные руки. Миша подскажет. Ганнибал покажет. В конце концов, ты заслужишь свои дубовые листья, но только если будешь молчать.)

«Ты имеешь право и на то, и на другое», – говорит она, засовывая веточки липы между белыми глазками маргариток и бесплодной зеленью побегов.

Уилл кивает и начинает сплетать тонкие молодые стебли цветущей березы и белого тысячелистника вместе с глянцевым дубом. Миша говорит, что это хороший выбор – крепкие, неувядающие. Вообще, описание не очень похоже на Уилла, однако к ним она ещё вплетает маленькие ароматные ландыши и говорит, чтобы он держал венок в холоде.

«Они легко бледнеют, если их часто касаться», – объясняет она, и вот это уже звучит похоже.

---

Полдень сменяется золотыми лучами закатного солнца, и приготовления к вечеру снова захватывают поместье странным часовым механизмом, который Уилл уже и не может представить по-другому. Столы и скамейки выносятся на задний двор всеми свободными руками: молодежь сегодня выглядит еще более волшебно в своих венках и коронах, – устраивая вакханалию из окружающего мира, они смеются, словно для них это перекур между занятиями или подготовкой к постановке шекспировских пьес в парке[2]. Возможно, для них всё так и есть – и только неосведомленность навевает на приезжих тоску.

Дневной свет загоняет Уилла внутрь – туда, где его глаза не будут покрываться шрамами от солнечных лучей, а уши – от звуков птиц и насекомых; несмотря на это он продолжает свое наблюдение из окон дома. Сооружение праздничного костра в центре подъездной дорожки напоминает ему, что это не постановка пьесы и что-то должно будет отправиться в пламя, как это было прошлой ночью, и позапрошлой, и позапозапрошлой.

Конечно, все это временно: девять дней, сказали они, – однако то, насколько для всех нормально происходящее, заставляет Уилла усомниться, действительно ли он понимает, что здесь происходит.

Ландыши на его венке покачиваются в такт с ним на солнце, но Уилл отворачивается от окна, чтобы спокойно посидеть в тишине гостиной. Эбигейл только счастлива найти для него тихое место, не отсылая с упреком обратно в комнату. (Ты устал быть посланным туда в любую минуту, как будто сделал что-то не так и теперь сидишь на штрафной скамье. Ладно, ты действительно накосячил, однако ты устал быть единственным странным в компании, тогда как у всех остальных рты так же измазаны кровью и жиром – твой грех лишь в том, что ты знаешь, в чем причина, но пытаешься игнорировать это.)

Окна в гостиной старые и формой напоминают соты – как и в его комнате, – однако не желтые, а прозрачные: они украшены ромбовидными шевронами[3], прикрывающими часть каждой ячейки. Они будто бы направляют взгляд на землю за окном: на подъездную дорожку, а за ней – на ворота, открытые для посетителей. Что-то знакомое. Тяжелые парчовые шторы по обе стороны от них кажутся прохладными на ощупь. Уилл с облегчением прижимается к одной из них правым виском. Не холодный компресс, конечно, но всё равно помогает.

«Это моё любимое место во всём доме», – говорит Эбигейл: она сняла свою корону и держит её теперь подальше от головы, чтобы ветки не запутались в длинных волосах. Сегодня на ней обычные джинсы, неловко шаркающие черные ботинки и белая льняная рубашка, которая ей не идет, как будто она старалась незаметно слиться с тенью. «Меньше людей, – пожимает она плечами, – не думаю, что кто-то вообще пользуется этими старыми комнатами – по крайней мере, летом. Это было первое, что я заметила в доме, когда только приехала сюда... Помню, я подумала, что это какое-то сумасшедшее место – настолько Лектеры были не похожи на нас».

«Очень официально с их стороны – приглашать гостей на чай», – задумчиво говорит Уилл, преодолевая очередной приступ тошноты.

Эбигейл и ее отец: в охотничьи костюмах цвета хаки, с американскими паспортами и в пуховиках – с маленьким листочком бумаги в руках, в котором говорится, что у них есть право. «Пожалуйста, присаживайтесь, – сказал им, наверное, Ганнибал, – а мы посмотрим, какие там права у вас есть». Ответ: никаких, абсолютно никаких – лишь разрешение, выданное местными властями, не имеющими никакого уважения ко всему происходящему за входными воротами, и Уилл теперь понимает, что иметь такие «права» здесь очень опасно. Однако не Ганнибал привел их – не было той тщательности отбора, о котором говорит Миша, а, значит, таковы правила: нежданных гостей приглашают на кофе с пирожными, а не на семейные охотничьи угодья. Долг зовет, правительство наблюдает, и катастрофа должна случится, ведь так задумала сама судьба.

(Судьба задумывает что-то. Судьба всегда задумывает что-то: так было с Эбигейл, так было с Марго, так было с тобой. Однако ты завидуешь их способности принимать решение, вместо того чтобы просто наблюдать – безмолвно в жужжании статических помех при повторном выстреле – при неуловимом блеске мишуры на елке в разноцветном свете слишком больших фонариков.)

«Я разговаривал с Марго вчера вечером, – говорит он, – об ужине».

Эбигейл, ещё вертя корону в крошечных пальчиках, кивает. Шрам посреди ее шеи кажется аккуратным мазком между прядями прямых волос – слишком красным, не зажившим до конца. «Я знаю».

Уилл плотнее прижимает холодную ткань занавески к виску и закрывает глаза, чтобы не смотреть в окно.

Он не знает, чего конкретно ожидал. Люди, конечно, говорят об этом, но говорят ли они о том, насколько вкусным было свежее варенье или всё же о том, как трудно отделить ребро от грудины? Как выяснить, является ли у них постоянное исчезновение гостей своего рода локальной шуткой?

Уилл понимает, что все равно улыбается в окно, оставаясь при этом незамеченным.

«Как думаешь, куда ведет меня этот путь? Есть ли мне ещё место за столом?»

Эбигейл задумывается на минуту. Она, вероятно, не так много знает – похоже, она из тех, кто избегает знания. «Я надеюсь», – говорит она несколько легкомысленно, будто хочет рассмеяться, но сдавленное дыхание не позволяет этого. (Смех застрял по пути наверх – трудно пропускать звуки сквозь такой порез, думаешь ты, проводя рукой по собственной шее.) «Учитывая, что застолье начнется всего лишь через пару часов. Было бы немного неловко, раз уж они заставили тебя весь день заниматься декоративно-прикладным искусством».

«А ночь после этого? И ещё одна после?» – спрашивает Уилл, поворачиваясь, чтобы посмотреть на нее. Ссутулив плечи и низко опустив голову, Эбигейл кажется ещё более юной – одной из тех, чьи работы он проверяет и оценивает, отмечая синими чернилами места, где их мнения расходятся. Эбигейл, возможно, никогда не поступит в колледж и не повзрослеет так, как многие дети после ухода от своих родителей, и это еще больше отличает ее от других, но Уилл пока не может понять, грустно это или вдохновляюще. Она сама выбрала такой путь, так что, возможно, последнее.

«Я думаю, ты можешь оставаться здесь до тех пор, пока это доставляет тебе удовольствие, – признается она, поджав губы, – это то, что они предложили мне, когда у меня больше ничего не было, – ну, во всяком случае, Ганнибал предложил».

«А если у тебя есть что-то еще, что делает тебя счастливым?»

«А у тебя есть?»

Нет, у Уилла нет. Ученая степень, дрянная квартира, закрытый депозитный счет, на котором все еще лежат деньги за полдома, неиспользованные после погашения долгов его папочки, его собственные долги по учёбе и отсутствие постоянной работы в течение полугода – вот что у него есть.

Вещи, которые заставляют его светиться изнутри – сиять, как уличные фонари под окном спальни за тысячи миль отсюда или отблески дневных лучей на поверхности озера, – что ж, маленькие и неопределенные, но они есть.

Здесь же всегда есть заботливая тишина камня и рощи, в которой можно побродить. «Здесь» очень далеко от дома, однако сверхъестественно знакомо во всех деталях: независимо от того, старый это Юг или новый – приютившийся среди лесов и торговых дорог, которые отделяют его от других городов Европы. Он выживает здесь, с другими людьми, которые научились выживать, – и это наибольшее, что он смог сделать в одиночку за то время, пока на горизонте вспыхивали огни скорой помощи, и самолет ударялся о взлетно-посадочную полосу в Вильнюсе. Здесь есть нечто родное.

(Но это не вся правда, не так ли? Здесь есть ненавязчивое, но постоянное внимание хранителя дома. Есть темный ученый, который видит твою честность и язык, повествующий об ужасных деяниях человечества. Ганнибал уважает твою неконтролируемую интуицию. Ганнибал считает это даром – так же, как наводнение после долгих лет засухи считается даром: оно разрушает набережные, доки, берега, – пока не останется только самое необходимое. Корни деревьев. Кости людей и ледниковый период. Сила в выживании, сила в голоде.)

(Тебя одновременно радует и пугает такое внимание. Ты не знаешь, чего ожидать от него.)

«Нет», – говорит Уилл, вертя в руках свой венок – повторяя за тем, как это старательно делала Эбигейл; он шагает из прихожей в гостиную и снова в прихожую, готовясь к прыжку. «Нет, думаю, нет».

Он чувствует в себе дрожь – очень тонкие тектонические сдвиги, которые меняют его до такой степени, что он уже не уверен, какую форму теперь примет рельеф его тела. В отличие от обломков внешних сил, требующих его изменения, это происходит изнутри: нечто между ощущением признания в тусклом свете зрительного зала и обжигающим ледяным холодом, который поселился в костях Уилла и не оставляет его даже теплым летним днем – под тяжелым укрытием ночи.

---

Пиршество перед Расосом едва ли лишено своих ритуалов, хотя эти ритуалы большое напоминают соседскую вечеринку или свадьбу на заднем дворе. Сегодняшнее собрание кажется более привычным и менее подверженным религиозным традициям Ганнибала и Миши Лектер. Столы выставлены прямо, чтобы празднующие смотрели друг другу в глаза. Никаких молитв. Больше мелодичных песен. Только впалый глаз двери в кладовую, вдавленный в череп дома, как гниль проедает атмосферу праздника; в окнах нет света, который мог бы показать людям дорогу домой.

Наблюдая за тем, как пирующие целуют друг друга в щеки и широко улыбаются, Уилл вспоминает свой первый праздник. Лёгкость того пасхального воскресенья читается в их устах и лицах – совсем как в начале недели; Уилл же – опять единственный ребенок бедняка, сидящий в самых закромах церкви. Сельская местность неизменна повсюду: несмотря на тень рощи, поднимающуюся на западе, и свечи с факелами, зажженными по краям застолья, суглинок почвы столь же плодороден и тяжел во влажном воздухе, а образ сыновей и дочерей маленького города в высокогорье Литвы ничем не отличается от холмов и речных долин Юга Америки.

Он все равно не в духе. Уилл не признает запал в их глазах – даже в своих лаврах, даже с большой чашей медовухи, даже с напряжённой Эбигейл поблизости и с Аланой в компании Марго. Их объемные венки, сплетённые из фиолетового и розового вереска с вкраплениями луговой ромашки, сочетаются с мягкими теплыми оттенками неба и тремя яркими звездами, восходящими с наступлением темноты. Сегодня вечером они говорят об осени и зиме, и о том, что Алана могла бы увидеть, если бы осталась здесь, – Уилл же хоть и радуется их близости, сомневается в понимании Аланы того, что подразумевается под этим, – он почти наклоняется к Марго с вопросом: «Когда ты расскажешь ей об остальном? О брате? О готовности расстаться с ним? А была ли ты когда-нибудь не готова к этому? Является ли когнитивный диссонанс ключом к счастливой и долгой жизни здесь?»

Возможно, он еще недостаточно выпил. Прилежное поведение иногда следует за этим – даже перед лицом мигреней и моральных дилемм. Его голова, как и дверь в кладовую, необъятна.

(Ты отказываешься от предложенного Мишей лекарства, когда она перехватывает тебя и Эбигейл на лужайке за домом. «Я бы хотел сегодня бодрствовать на чистую голову», – застенчиво говоришь ты, глядя на дымящийся чайник – прислушиваясь к шелесту листьев и алкалоидному[4] запаху ее венка. Он более красноречив, чем всё остальное в ней. «Прошлой ночью без этого спалось лучше», – добавляешь ты, будто это не усталость и не желание какое-то время ни о чем не думать толкнули тебя в постель, – будто звенящий смех Миши и сокрушительная настойчивость ее брата не гуляют в промежутках между его снами.)

Здесь ведь должны быть другие семьи помимо Ганнибала, Миши и их разношерстной группы детей Запада. Он бы их не распознал. Он ведь не один из них, даже если между ними установилось до странного уютное молчание. Уилл остаётся лишним на каждом застолье, хоть его принимают в семью из вечера в вечер – независимо от того, кто берётся за вызов. Есть в этом то обжигающее горло чувство новичка: год за годом приходишь в новую школу, следуя за работой своего отца, вместо того чтобы оставаться на одном месте. Кого может устроить то, как он говорит? Кто первым поймет, что, несмотря на вежливость, он не скрывает ничего – даже то, что следовало бы? В те времена Беверли Катц не встречались на каждом шагу – сейчас только формально осталась одна.

Рассадка, по мнению Уилла, такова: в первую ночь, американцы с теми, кому суждено было умереть. В итоге цифры действительно важны здесь. Это и не должно было измениться. То же самое во вторую ночь: теперь они рассредоточены – менее зависят от указаний Ганнибала. Третья ночь: Эбигейл, которая учится оценивать его. Четвертая ночь: Марго, которая это уже умеет, – она хочет посмотреть, как ее опыт выглядит со стороны.

Пятая ночь: сумерки сгущаются, однако румяно-желтая полоса ещё остается там, где солнце касается земли под деревьями, а Уилл следит за тем, как, предположительно, сердце Тобиаса исчезает в дыму пламени от рук Ганнибала, и думает, что, возможно, Тобиасу – одержимому культурой и смыслом всего сущего – понравился бы такой конец. Ганнибал поступает здесь правильно: его скула расцветает синяком от удара, который Уилл точно не смог бы нанести тогда в лесу. Оборонительные раны, говорит его

внутренний судмедэксперт.

Миша снова в своем красном платье: она протягивает Ганнибалу завернутое сердце, словно щедрый кусок торта. Марго в королевском золотом платье отводит глаза и смотрит на женщину рядом с собой, рассеянно обхватив руками свой живот. Беверли и Брайан ничего не делают: не ходят, не представляются другим, не делают заметок, – они полностью сосредоточены на том, что происходит вокруг. Толпа встает и пьет за финал высокомерного глупца с калифорнийского побережья – конца не из-за его гордости, а лишь потому, что он не мог лучше стрелять или лучше бежать, а может, и то, и другое.

(Ты смотришь на тарелку перед собой. Может, ты неправильно понял Эбигейл. Может, Марго лжет. Может, ты ненадежный рассказчик. Ты мог бы спросить. Однако ты не думаешь, что это стоит делать: существует правдоподобное несоответствие течения твоего времени с времени других – с течением твоей осведомленности о других вообще. Но ты мог бы спросить.)

В отличие от предыдущих ночей, Уилл сам садится рядом с Эбигейл, которая беспокойно теребит искусно вышитые манжеты своей рубашки, – однако она сразу же встает и уходит, слегка коснувшись его плеча, будто ждала этого, будто вторая половина дня – это рутина, и в ней нет места одолжениям для Уилла.

Он возмущается всего полсекунды, пока ее с готовностью не заменяет единственный человек, ради которого Уилл вообще и приехал сюда. Она ускользает, а Ганнибал на ее месте замирает неподвижной статуей – больше не радушный хозяин между гостями, больше не ведущее лицо церемонии. Уилл почти не узнает его в венке, будто это очередная маскировка, пришедшая на замену кровавому лекционному костюму.

«Не занято?» – спрашивает он, будто это место не было оставлено в холоде и пустоте – будто не ждало лишь того, чтобы он излил свое тепло в его трещины и углубления.

Желудок Уилла скручивается сам по себе, позвоночник пробивает дрожь предвкушения, и он качает головой.

(Ты мог бы спросить.)

«Все места в этом доме твои, не так ли?» – спрашивает Уилл, бросая взгляд на исчезающую в беспорядочной толпе девушку. Это не то, что он хочет знать на самом деле, однако альтернативой было бы показаться слишком очевидным – ты посидишь со мной? Ты дашь мне то, чего я хочу?

«Полагаю, так оно и есть, однако каждому приятнее находится в вежливой компании», – говорит Ганнибал, элегантно скрестив ноги, – абсолютно спокойный в новом пространстве. То, что он находится здесь, кажется неправильным, – обычный участник, а не неприкасаемый идол, однако это он выбирает себе место – так же, как выбрал пустую кровать в комнате Уилла, вооружившись пригоршней графитовых карандашей. «Кажется, я наконец-то поздоровался со всеми», – протягивает Ганнибал с улыбкой; он снова весь в черном, за исключением красного кушака на талии. Он ненамного выше Уилла, однако твердая постановка его плеч и уверенность, с которой он берет бокал в руку, заставляет Уилла – в тонкой белой рубашке и джинсах – красная фланель была отброшена в порыве смущения – чувствовать себя маленьким по сравнению с ним.

Очертания венка Ганнибала отбрасывают тень на его лицо: линии и впадины изрезали его, окаменев, – морщины и улыбки исчезли. «Эти венки ужасно мешают слушать», – говорит Ганнибал, слегка покачивая головой. Листья шелестят, посмеиваясь.

Это правда. Уиллу надо полностью поворачивать голову, если он хочет разглядеть хоть что-то за ветвями дуба и березы на периферии. Они цепляются за завитки его волос, когда он поправляет венок – едва ли это шипы Христа, однако бремя всё равно тяжело. Ганнибал игриво заламывает свой назад, когда они в очередной раз задевают друг друга с шуршащим шепотом ветвей.

«Хорошо, что ты решил посидеть со мной, – хмуро иронизирует Уилл, несколько сутулясь, – я бы не хотел, чтобы кому-то пришлось вести откровенный разговор без возможности приглушить звучание моего голоса».

«Совсем наоборот. Это чем-то похоже на прогулку по лесу, – непринужденно отвечает Ганнибал, – там мне легче всего слышать тебя и твоего пернатого коллегу».

Вертя в руках напиток, пытаясь тем самым избежать взгляда других людей и отблески огня, Уилл криво улыбается. «Животное, подходящее лишь для открытых пространств: плохо социализированное, в духовном родстве с птицами, известными своим паразитическим гнездованием».

«Ты часто чувствуешь себя самозванцем, Уилл?» – спрашивает Ганнибал, и, хотя взгляд его прикован к толпе, Уилл чувствует его внимание как клеймо на коже. «Я восхищаюсь существом, которое явно отличается от других, но остается способным играть на публику, – говорит он, – наблюдение имеет свои достоинства – как, принципе, и участие. Так, у тебя в полной мере получается осознавать, что происходит. Очарование и радость».

«Так ли это?» – говорит Уилл в розовую пену своего напитка; головная боль нарастает по краям его черепа, а сердце бешено бьется в груди. «Осознаю ли я в полной мере то, что происходит?»

(Ты мог бы спросить.)

«Полагаю, ты в полной мере осознаешь всё то, о чём уже догадался, – беспечно отвечает Ганнибал, – умное создание на высокой ветви».

«Как думаешь, что я должен делать по этому поводу? Раз уж ты так уверен, что я во всем разобрался», – спрашивает Уилл, снова думая об Эбигейл в гостиной, о длинном шраме на ее шее и о том недолгом времени, что предшествовало разрушению её иллюзий. Скучает ли она по этому? Лучше ли знать всё с самого начала? Он трет свои глаза – они горят от резкого света пламени, оставляющего следы на обратной стороне закрытых век.

«Часть – да. Тебе придется самому решить, что именно ты хочешь, а после принять это», – отвечает Ганнибал, не смущенный замкнутостью Уилла. «Я решил, что хочу всё, – продолжает он, поднимая ладони вверх, скользя плавным мазком чернил на периферии зрения Уилла, – простота жизни и ритуалы – человек, вернувшийся к самому необходимому в веровании, к самым базовым потребностям. Стихийным силам. Семье. Жертвоприношениям».

Уилл наблюдает за тем, как жир расплывается по подносу с выпечкой, бесчисленные края которой защипывали здешние женщины и мужчины. Они тушат мясо с луком, начиняют пышное тесто и подают к столу с кофе – предлагая молоко и сахар. Они не задаются вопросом, следовало ли им это делать, есть ли в этом справедливость. Они подносят их без задней мысли ко рту – их кормят.

Уилл отводит взгляд и откусывает клубнику с тарелки с сыром и медом, оставаясь голодным. Ганнибал тоже наблюдает за происходящим и, похоже, чувствует то же самое.

«Ты должен остаться, – говорит Ганнибал, – по крайней мере, ты можешь решить так, если тебе приятно здесь находиться. Мне было бы приятно видеть, как ты возвращаешься к тому, кем ты всегда был, вместо того чтобы вежливо скрывать это. Здесь не из-за чего сомневаться – никаких обязанностей перед обществом или друзьями. Надень самую печальную маску. Спи в любой из кроватей. Дом, как и стулья, принадлежит мне и моей сестре, и тебе здесь рады».

(Ты мог бы спросить.)

Уилл облизывает губы и кислый сок на них.

(Ты мог бы спросить – в каком-то смысле, ты и спрашиваешь.)

«Покажешь ли ты мне тогда все, если я останусь?» – тихо спрашивает Уилл. «Прекратишь ли танцевать по краю? Покажешь ли не только то, о чем я уже догадался. Ты назвал меня сторонним наблюдателем, когда мы встретились – хочешь ли ты всё ещё знать, что конкретно я думаю?»

Темные впадины на лице Ганнибала становятся потайными уголками шкафа из детской, или оконными шторами, заслоняющими свет фонарей, или уютными тенями самых дальних уголков леса. Тонкий рот, острые зубы во всей полноте его широкой улыбки, уверенность и решимость монстра в сельском уголке родной страны. Этот одаренный демагог заключает в себе все, от чего Уилл старался держаться подальше. Ему нельзя доверять.

Однако он столь же красив: он цепляется за клубок предсердий Уилла даже без остроты скальпеля или охотничьих ножей. Уилл не чувствует, что его принуждают к этому. Уилл чувствует, будто знает Ганнибала уже очень и очень давно.

«Я покажу тебе всё завтра», – говорит Ганнибал со странной радостью, поднимая руку к голове Уилла. Он проводит тыльной стороной пальцев по вспотевшему лбу к ямке на челюсти – туда, где течет кровь, – задерживается там на секунду, словно хочет дотронуться до синяка под воротником. Он отклоняется, на ходу вытягивая один ландыш.

«Всё в своей полноте, – обещает Ганнибал, – как того требует самый длинный день в году».

Он исчезает подобно Эбигейл: быстро, но вежливо удаляясь из толпы. Кушак мелькает, как повязка охотника – помечая его настоящим человеком, а всех остальных – добычей.

Уилла потряхивает, отчасти из-за тревоги, отчасти из-за обжигающе ледяного холода, дошедшего до его костей; березовые листья гремят у него в ушах.

---

Уилл находит Марго до того, как ужин превращается из приятных разговоров насытившихся гостей в полуночное веселье изголодавшейся молодёжи – до того, как венцы из всего цветущего и растущего начнут падать с незамужних лбов в новые руки и в озерную воду. Есть что-то особенное в сияющих лицах и в их коронах из красных, белых, желтых и нежных фиолетово-голубых цветов на фоне порозовевшей кожи и белой одежды. Даже Алана, отдающая предпочтение мягко окрашенным и декорированным вещам, кажется прекрасной королевой в молочно-белом хлопке рядом с великолепным желтым платьем Марго – ангела Благовещения. Они встречают его с такими же широкими улыбками, как и у всех остальных, и обступают с двух сторон.

(Ты припоминаешь нечто подобное однажды: Беверли и Алана, затертый бар где-то в округе Арлингтон, какое-то дешевое шоу с басистом – парнем Беверли, – Алана, которой еще не опротивела реальность отношений с тобой. «Мы твои напарники», – говорят они, и ты, зажатый между ними, оказываешься в безопасности на какое-то время – становишься частью целого; ты помнишь, насколько счастлив был в тот момент, даже если не помнишь названия группы, или бара, или как долго это длилось, хотя ты обычно всё всегда помнишь. Происходящее сейчас говорит тебе, что это может повториться. Ты можешь стать частью более масштабной, красивой картины.)

Они наливают ему еще выпить. Они спрашивают, не видел ли он Ганнибала. (Да.) Они спрашивают, не чувствует ли он себя

лучше. (Нет.) Они не отходят от него, пока не проходит ещё час, и в его голове и руках не оседает что-то вроде спокойной усталости: он сидит как можно ближе к мини-костру, не обжигая ног. Он ждет предлога, чтобы уйти, но вместо этого Беверли отводит Алану в сторону, и у Уилла появляется возможность задать вопрос наследнице Верджеров.

Есть ещё кое-что, о чем Ганнибал не может поведать ему. Не из-за недостатка стараний или отсутствия философской базы, – просто Уилл не думает, что такое ночное существо – как Миша описывает своего брата – пускается в долгие размышления после того, как решило для себя, кто является «своим», а кто «пищей». У хищников нет чувства вины. Гордым первенцам и охотникам её тоже не хватает.

Он поворачивается к Марго и землистой свежести ее венка.

«Тебя беспокоит тот факт, что теперь это не твой брат?», – спрашивает он без лишних слов и подготовки. Лучше получить честный ответ. Даже молчание было бы честнее, чем нечто расчётливое и взвешенное.

Она старательно держит непроницаемое лицо. Из нее получился бы отличный игрок в карты, поскольку она привыкла к нервирующим вопросам, которыми все швыряются в неё, как гранатами. Ганнибал, должно быть, думал, что она настоящая находка. Уилл почти гордится ею – острота её разума не притупилась за безопасностью от самой большой угрозы.

«Не то чтобы это было обычным делом, – говорит он, – трудно было бы объяснить, почему такое количество людей приезжает, но не выезжает отсюда, – а на этой вечеринке достаточно тарелок, тебе не кажется?»

Если Уилл и ожидает, что Марго будет раскаиваться, этого не происходит. «Тебя бы это беспокоило, если бы взамен ты почувствовал себя желанным? Необходимым?» – спрашивает она в ответ. «У меня этого никогда не было. У большинства из нас этого не было».

У Уилла тоже. Вот почему он все еще здесь. Он больше никому не рассказывает, потому что жизнь менее редкий товар, чем всё это. Уилл не лишен морали, и у него есть вопросы поверх прочего, однако они опасно ускользают из поля зрения перед лицом принятия. Он заламывает руки от осознания этого, и, судя, по взгляду зеленых глаз Марго, она тоже это видит.