5. Об откровениях (1/2)

И пусть на сад мой, отданный разбою,

не глянет ни одна душа чужая.

Мне только бы дождаться урожая,

взращённого терпением и болью.</p>

Ближайшие несколько минут и прошли в тишине — а потом Генрих сам, словно почувствовав, что отпущенное время подходит к концу, вздохнул и сказал:

— Уступаю. Спрашивай сначала ты.

Он так и не повернулся: лежал, устроившись на боку и лениво поглаживал продолжавшего обнимать его Белова по предплечью. А сейчас перестал, но не убрал руку, просто остановился. Весь он был какой-то неподвижный — уже можно было бы догадаться о причинах, но Белов предпочел не гадать.

— Генрих, — позвал он. — А кто был первым? Когда?

И ведь надо же было из всех разумных, правильных формулировок этого вопроса выбрать самую неудачную, невнятную — просто тупую! Все потому, что Белов так и не решил для себя, чью проблему — Иоганна или Саши — он принимает ближе к сердцу. Хотя это его, конечно, не оправдывало.

Иоганн изводился мыслью, что все могло произойти с Генрихом еще во время войны, а он ничего не увидел и не заметил, поглощенный другими делами. Даже малая вероятность того, что он допустил подобную небрежность, был так безобразно невнимателен, вызывала холодную ярость. Требовалось выяснить наверняка и, в самом скверном случае, признать, разобрать собственный промах, чтобы не допускать подобного впредь. Ведь такую информацию о важном человеке нельзя было считать бесполезным пустяком!

Иоганна больше занимал вопрос «когда?»

Сашу же грызла и мучила самая заурядная ревность, и несмотря на то, что он презирал в себе это чувство, побороть едкую обиду не получалось. «Все это пошлый эгоизм, — говорил он сам себе, — ханжество, глупость, мещанство!» У него не было никакого права ограничивать Генриха и тем более — рассчитывать, что Генрих стал бы ограничивать сам себя. В конце концов, еще в Риге про раскованного, избалованного и красивого Генриха Шварцкопфа поговаривали… всякое.

И все же Саше стало бы легче, если бы Генрих на вопрос «кто?» ответил легкомысленно, дал понять, что для него тот первый раз совсем не имеет значения.

Но Генрих ответил не легкомысленно, а неожиданно серьезно, снисходительно, ласково.

— Ты, дурак, — сказал он. — Только что. Я соврал насчет опыта.

Примерно так Белов на самом деле и думал, но подтверждение собственной прозорливости его не обрадовало. Выходит, он все отлично и правильно понял, но промолчал, все равно позволил Генриху солгать, чтобы самому ничего не решать и не брать на себя ответственность. А сейчас еще и обрадовался чему-то, как последний болван, и одновременно с тем — возмутился, ведь его, оказывается, обманули! Давно Белов настолько не запутывался в себе. И чтобы прекратить это, внести окончательную ясность, спросил:

— Но зачем, Генрих?

Генрих вздохнул, зябко повел плечом, сжал руку Белова, промолчал. Только после паузы произнес:

— Я слышал, это больно. А я хотел, чтобы тебе со мной было только хорошо.

Вдруг резко разболелись глаза, словно в них песка сыпанули, захолонуло сердце. Первый порыв — притянуть к себе Генриха, обнять крепче, как-то искупить свою бездушную прагматичность — Белов едва успел остановить. И то — только потому что отвесил себе мысленно оплеуху, носом ткнул в очевидный факт — двигаться Генриху было больно до сих пор. Чувство вины Белов растравил специально, оно и нужно ему было режущим, острым, способным помочь прийти в себя.

Потому что сваливать на Генриха еще и свое смятение — то есть, смятение человека, который в очередной раз воспользовался чувствами Генриха ради собственного удобства — было уже совсем запредельной подлостью. Этого бы даже Иоганн не смог, даже у него были пусть и извращенные, но все же представления о чести.

«Представления о чести офицера фашистских спецслужб, — холодно уточнил Саша. — Те самые, которые ему ничуть не мешают делать, но очень мешают признавать». Он аккуратно, чтобы не потревожить, прижался щекой к затылку Генриха, положил руку ему на грудь и ощутил, как колотится под ладонью сердце. Несмотря на сдержанный тон, спокойным Генрих вовсе не был.

«Ты еще поплачься перед ним, — неприязненно, с брезгливостью подумал Иоганн, — Или вообще извинись за свое грубое поведение. И пусть он — он! — тебя сейчас утешает».

Иногда на Белова находило болезненное, патологическое состояние: он становился будто сторонним наблюдателем за одним из своих альтер-эго, изредка — даже за обоими. Это случалось редко, в моменты наивысшего нервного напряжения; Белов читал, что такое можно объяснить работой психологического механизма самозащиты, и обычно не вмешивался. Но сейчас он оборвал безумный диалог Саши и Иоганна в своей голове и приказал себе успокоиться.

Нужно было во что бы то ни стало поддержать Генриха, а значит, и выбранный им искренний тон разговора. Найти, удержать идеальное равновесие, не скатываясь ни в безразличие, ни в сентиментальность, как бы самому ни было стыдно или горько. И Белову удалось.

— Было очень больно? — спросил он напряженно, но без отчаяния, с участием — но без жалости.

— Нет. Да. Не очень, — запротиворечил сам себе Генрих. Снова сжал руку Белова, будто искал поддержки, сердито воскликнул: — Не в этом дело! Понимаешь… Важно только то, что это был ты. Ни с кем другим я бы… Мне бы в голову не пришло. Я бы умер от стыда и отвращения. То есть сначала, конечно, застрелил бы того гипотетического другого, а потом бы уже умер с чистой совестью, — неуклюже пошутил он, а продолжил совсем иначе. Обессиленно, торжествующе, с облегчением: — Но это был ты.

Белов не стал себя на этот раз одергивать. Сделал, как хотелось: поцеловал Генриха в плечо, провел носом по шее. Продолжая обнимать его одной рукой, другую завел себе за голову, откинулся на спину — словно хотел подчеркнуть, что, оставаясь рядом, не будет удерживать.

— Я бы тоже хотел, чтобы тебе со мной было хорошо, Генрих. И если ты дашь мне возможность…

— Мне и было хорошо, — перебил его Генрих. — Ты же видел.

— Больно, но все равно хорошо? — нахмурился Белов; нет, он знал, что такое бывает, но Генриху эти пристрастия казались совершенно не присущими, неподходящими.

— Сначала больно. Потом хорошо, — раздельно, как будто маленькому ребенку, объяснил Генрих и фыркнул. — Ты анатомию себе представляешь вообще?

— Видимо, недостаточно, — озадаченно признал Белов.

Генрих вздохнул — с незабываемой, ничуть не изменившейся интонацией «ну почему ты такой безнадежный провинциал?!» — и сполз пониже, уперся затылком Белову в ключицу, перетянул его руку себе на плечо.

— Да, сначала было больно. Но потом как-то все поменялось, я не понял, когда. Во-первых, ты стал задевать, наверное, простату, и это оказалось… Не знаю, как описать. Не совсем так, как когда женщина массирует. Непривычно, непонятно. До оцепенения хорошо. Ну… представь себе, что ты все время как на грани кульминации, но без напряжения. И с каждым разом удовольствия все больше, хотя кажется, что лучше быть уже не сможет. А во-вторых, я будто прочувствовал, прислушался к этому ощущению… когда ты был во мне. И знаешь, мне было почти необходимо снова и снова испытывать то чувство заполненности, полного физического единения с тобой. А учитывая, что ты двигался, это желание то исполнялось, то разгоралось с новой силой. В общем, все вместе ощущалось невероятно хорошо и перекрывало всякую боль начисто.

У Саши горели уши, шея, щеки, даже лоб и кисти рук — и не просто горели, а казалось, уже оплавились, хотя он понимал, что на самом деле даже не покраснел. Только привычка к самодисциплине и натренированная сила воли помогли ему дослушать, не потерявшись в собственном жгучем смущении, в выворачивающей его наизнанку откровенности Генриха. Иоганн же прикрыл глаза и мысленно составлял конспект. Кое-где он оставлял в нем пустые блоки на будущее — чтобы потом добавить то, что требовалось уточнить, изучить, дополнить. В конце концов, Генрих предоставил ему достаточно материала для самообразования, а оставаться косным невеждой было не в его правилах. Ведь знание — это всегда оружие.

Но как раз потому что Иоганн отвлекся распланировать эти «записи» — запомнить их, как Саша запоминал любимые книги, а раньше — учебники, как сам Иоганн запоминал пусть хоть раз виденные документы, карты, схемы, — он не отследил, когда тишина стала… заметной. Не отследил, никак не исправил это, но еще и позволил Саше исправиться самому.

— Ты так рассказываешь, Генрих… — сказал он, как будто Генрих ему пересказывал какой-то увлекательный фильм или делился впечатлениями от поездки. — Я хочу сам попробовать в следующий раз.

Генрих усмехнулся, пару раз успокаивающе хлопнул Белова по ладони.

— С ума сошел? — и прошептал невнятно что-то вроде «какой еще следующий раз, Саша».

«Какой ещё Саша! — зло подумал Иоганн. — Не Сашу же ты звал, и не Сашу просил двигаться…» Его вдруг до дрожи пробрало этими благотворными для его самолюбия воспоминаниями, он даже улыбнулся мечтательно, почти по-человечески. Белов усмехнулся этой метаморфозе — даже у Иоганна Генрих вызывал шквал эмоций спектром от ярости до восторга — и деловито поинтересовался:

— Я был совсем плох, поэтому следующего раза не будет?

— Не поэтому, — уклончиво ответил Генрих; хоть и не отодвинулся, но отстранился. — Я же уже все объяснил: что мне понравилось. Учитывая, что я вообще собирался терпеть, даже не рассчитывал на какое-то удовольствие…

— Почему тогда нет?

— Потому что я не верю тебе, — просто сказал Генрих. — Ты не тот человек, который стал бы развратничать без всякой цели, тем более, со мной. Значит, тебе опять что-то нужно от меня, просто ты пока не говоришь, что.

— Я говорю, — возразил Саша и легко, ясно улыбнулся. — Я только что сказал, например, что мне от тебя точно нужен следующий раз. Чтобы попробовать… наоборот. Ты же сам раньше хотел этого, Генрих, разве нет?

Генрих извернулся, приподнялся на локте, прижал кончики пальцев к губам Белова и покачал головой:

— Не надо.

И Белов понял, что действительно не надо. Возражать Генрих прекратил, и пока это было лучшее, чего от него получилось на данном этапе добиться. «Ему нужно время», — предположил Саша. А Иоганн подумал, что он, объективно, совсем не такой раскрепощенный красавец, как Генрих, и мало что может предложить. Его потрепанная физиономия, седые виски и общий непримечательный облик, беспроигрышно выгодный для работы, едва ли могли пробудить в ком-то пылкую страсть. А тот факт, что раньше, по молодости, Генрих хотел его — тоже молодого — сейчас мог уже ничего не значить.

— Ты курить хочешь? — вдруг спросил Генрих в темноте

— Нет, — курить и впрямь не хотелось.

— А я хочу. Зверски. Но в горле пересохло, а пить нечего.

— Что же ты не подготовился? — беззлобно поддел его Белов. — Давай я принесу из ванной. Там есть стакан или кружка?

Генрих помолчал, почему-то нахмурился, но пить ему, видно, и правда хотелось, поэтому после паузы он кивнул и отодвинулся, позволяя встать.

Белов был рад, что можно прервать дурацкий спор. Он быстро поднялся, сходил в ванную. Там действительно обнаружился на раковине пластмассовый стакан от мятного полоскания для зубов; Белов сполоснул его и наполнил холодной водой. Бросив взгляд на душевую лейку, укреплённую в стене, он подумал, что неплохо было бы ополоснуться самому, но решил особенно не задерживаться. Намочил край висящего на бортике ванны полотенца, обтерся им и этим удовольствовался. Душ можно будет прекрасно принять с утра.

Когда он вернулся, Генрих уже в некотором роде обустроил окружающую среду. Вернее, он привел в порядок кровать и в беспорядок — комнату. Спихнул на пол какие-то скомканные салфетки и перепачканное стёганое одеяло, оказавшееся на поверку покрывалом и до сего момента скрывавшее под собой настоящее одеяло — белоснежное и пышное. «Одеяльная рекурсия», — невесело хмыкнул Белов; думать о чем-то серьезном не хотелось.

Но лечь на сухое оказалось приятно. И случайно коснуться плечом горячей руки Генриха, пока он жадно пил воду, — тоже. Только он сразу отодвинулся, потянулся за пепельницей, взял откуда-то с тумбочки портсигар. Щелкнул кремень зажигалки — Белов отвел глаза от огня, а Генрих прикурил и откинулся на подушку. Уголек сигареты красными отсветами обрисовал его непроницаемое лицо; Генрих был сейчас похож на человека, которому зачитывают смертный приговор, — и на статую древнего божества, бесстрастно взирающего, как ему приносят человеческие жертвы.

«Ему очень плохо», — вдруг понял Саша.

— Ну что ж, — сказал Генрих. — На твои вопросы я, кажется, ответил. Моя очередь. Пусть ты и не признаешься, я все-таки спрошу. Что тебе нужно от меня? Мои связи? Я тебя познакомлю с кем скажешь. Золото Вилли? Тебе — отдам. Меня ты уже получил, с этим не может быть никаких неясностей. Еще что-нибудь? — поинтересовался он безразлично и доброжелательно, как официант в ресторане.

Голос его звучал идеально ровно, будто запись с пластинки. С запаздывающим удивлением Белов заметил, что приходится отслеживать свои реакции — чтобы не сжать кулаки и не стиснуть зубы.

— Знаешь, Генрих, за эти слова мне хочется тебя ударить.

— Так ударь.

Иоганн понял его сразу и правильно, но Саша нахмурился и все-таки спросил, зачем. Генрих затушил недокуренную сигарету и неопределенно выдохнул в темноте.

— Я устал жить без тебя. Не мог, а пришлось, — он говорил буднично, как если бы задался целью пересказать прогноз погоды. — Поэтому я старался все чувства отодвинуть как можно дальше. Чтобы было не так… — сделал паузу, будто подбирал правильное слово, но, не найдя его, ограничился максимально нейтральным. — Плохо. После многолетней привычки к этому у меня все эмоции притупились. Иными словами, меня не пугает сильный раздражитель. Так что, если тебе хочется…

— А тебе? — перебил его Белов.

Генрих задумался, ответил только после паузы — так же спокойно:

— Мне хочется, чтобы ты сделал со мной все, что сам захочешь. Потому что это ты, это твои желания, твои поступки — чем больше их будет связано со мной, тем больше тебя будет в моей жизни… Я соскучился, Иоганн.

«Только зачем же, соскучившись, лепить из человека негодяя?» — хмуро подумал Саша, а Иоганн ловко отвел разговор от ненужной ему сейчас темы нездоровых отношений между людьми, небрежно уточнив:

— Но ты же понимаешь, что момент для такого раздражителя уже в любом случае упущен?

— Он может наступить снова, — Генрих повернулся и легкомысленно улыбнулся ему; влажно сверкнули светлые зубы. — И тогда ты будешь во всеоружии. Уверен, ты поймёшь, когда это будет уместно. Я тебе доверяю.

— Но не веришь?

— Конечно, не верю. Это разные вещи.

Белов на него не злился, пытался понять. Казалось, Генрих говорит с ним так не для того, чтобы побольнее уколоть. Его порывистая искренность, которая Белову всегда так нравилась, никуда не делась, но от доверчивой готовности подчиняться достаточно сильной чужой воле не осталось и следа. В этих условиях искренность Генриха превращалась в острый нож; он и пользовался ею теперь, как ножом.

Белов не позволил себе вздохнуть, только облизнул сухие губы и попробовал отнестись к ситуации, как к логической задачке.

— А если я захочу сделать что-то, что тебе будет все-таки неприятно?

Генрих покачал головой, сполз ниже по подушкам и простодушно, доверчиво ткнулся лбом Белову в плечо. Чужое теплое дыхание донеслось до кожи, показалось ласковым прикосновением. Наскоро сооруженная логическая задачка вспыхнула и сгорела синим пламенем.

— Этого можешь не опасаться, — сказал Генрих. — Просто когда выйдешь за папиросами, чтобы исчезнуть навсегда, лучше предупреди меня заранее. Я не стану тебя останавливать, обещаю, но и мучиться лишние несколько дней не хочу.

Белов скривился, нахмурился так, что стало почти больно. Протянул руку к гладко выбритому подбородку Генриха, силой заставил поднять голову.

— Ты это не всерьез, — убежденно сказал он.

Генрих молча улыбнулся. Он научился улыбаться мягко и неуловимо; наверное, именно о такой улыбке красиво рассуждали в статьях про Джоконду искусствоведы.