4. О смелости и смелости (1/2)

Мне страшно не вернуться к чудоцветам,

твоим глазам живого изваянья.

Мне страшно вспоминать перед рассветом,

как на щеке цвело твое дыханье.</p>

Пижаму Белов с собой не взял, но такой распущенности, чтобы лечь спать в одежде, он себе, конечно, не позволил. Убрал оружие, разделся, аккуратно сложил свои рубашку и брюки, постелил половину пледа на диван, лег и накрылся другой половиной. Это подобие спального мешка оказалось вполне удобным, в комнате было приятно тепло, обстановку можно было считать безопасной — до приезда Генриха он все вокруг проверил. И все же сон не шел к Белову, несмотря на то, что он расслабился, принял удобную позу, закрыл глаза и даже сделал дыхательную гимнастику.

Конечно, он мог заставить себя заснуть — как мог заставить себя сделать практически все что угодно. Но без весомого мотива это стало бы пустым насилием над собой, извращающим основной принцип здоровой самодисциплины. При наличии выбора, Белов хотел не спать. Белов хотел… как минимум, подумать.

Без Генриха размышлять о Генрихе получалось лучше. Его недавнее поведение казалось практически необъяснимым. Но Белов строго напомнил себе, что прежде чем хоть как-то охарактеризовать любое явление, нужно сначала систематизировать всю имеющуюся информацию о нем. И внимательно разбирая поступки Генриха, вспоминая их с учетом обстоятельств, восстанавливая во всех деталях, Белов вынужден был признать, что, возможно, серьезно ошибся в своих первоначальных выводах.

Расшатанное состояние нервной системы Генриха было очевидно. На это безошибочно указывали его злая веселость, сменявшаяся угрюмой меланхолией, вызывающее поведение и неуравновешенная реакция на самые простые слова или жесты. Сначала Белов решил, что проблема в нем, что Генриха раздражают напоминания об их когда-то близкой дружбе; такое объяснение быстро показало свою несостоятельность. Тогда он предположил, что Генриху неприятен любого рода физический контакт — но и эта версия не выдержала испытания практикой и новыми фактами.

Генрих вел себя не как человек, который избегал любых прикосновений. Генрих вел себя как человек, который некоторых прикосновений боялся. Но почему? В них же не было ничего грубого или фривольного… Тем более, раньше для самого Генриха и вовсе не существовало такого понятия, как «продиктованная приличиями дистанция» в отношении Иоганна Вайса. Да, прошло много времени; и да, Белов сам оставил Генриха, вероятно, перечеркнув этим поступком многое из того хорошего, что между ними было. Но если бы Генрих просто держался отстраненно! Он же сам тянулся к Белову. А стоило ответить, сделать хоть шаг навстречу — в ту же секунду отталкивал его.

Это оказалось для Белова неожиданно болезненным. Хотя природу собственных чувств он уже давно понимал: не замечать очевидное простительно, когда главное дело в жизни требует величайшего напряжения всех сил, но игнорировать его в иных условиях — свидетельство упрямой тупости. Белов признавал за собой только упрямство, а значит, должен был и предвидеть свою уязвимость, и продумать способ защиты. Он не сделал этого — и теперь странное поведение Генриха приносило ему тягостное осознание своей вины, причиняло глухую боль. Можно ли было допустить — пусть даже умозрительно — что Генриха одолевали схожие эмоции? Это бы многое объяснило.

Изначально Белов планировал присмотреться, выявить и утвердить для себя точку опоры, чтобы потом, собрав достаточно сведений, сличив свое мнение о действительности и саму эту действительность, решать, что ему делать со своими отношениями с Генрихом. Что делать со своим отношением к Генриху. Но сейчас он со всей отчетливостью понял, что подобные наблюдения — не что иное, как бессмысленное издевательство. И над собой, и, что хуже, над Генрихом.

Никакой качественно новой информации безучастное созерцание уже бы не принесло. Оставалось либо рискнуть, решиться на испытание собственных догадок, либо отказаться от всякой инициативы и ждать, пока что-нибудь как-нибудь решится само. Разумеется, Белов не мог даже подумать о том, чтобы выбрать второе.

Он откинул плед, выключил из розетки обогреватель и пошел искать Генриха. Планировка была не слишком запутанной, поэтому обнаружить в нужном направлении комнату, дверь в которую явно недавно открывали, не составило большого труда. Немного опасаясь, что спальня может оказаться заперта на ключ, Белов все же надавил на фигурную ручку и толкнул одну из створок от себя. Дверь отворилась мягко, беззвучно.

Белов сделал шаг вперед, потом другой. Комната казалась огромной и пустынной, прохладной и такой тихой, будто внутри никого не было. Воздух, прозрачный и неподвижный, немного пах сухой пылью; сквозняка не чувствовалось, даже по босым ногам ничуть не дуло. Половицы сложного наборного паркета не скрипели, но шаги все равно были слышны — мягко, тихо они отдавались слабым эхом от стен и высоченного потолка.

Когда глаза привыкли к темноте, Белов споро осмотрелся. Это была даже не комната, а просторная зала, примерно в тридцать или тридцать пять квадратных метров. На стенах — панели с лепными завитушками, глухо закрашенные в монотонный и темный то ли синий, то ли зеленый цвет. На другой стороне зала, напротив дверей, через которые он вошел, — почти неразличимые в полумраке такие же тяжелые двустворчатые двери.

Слева — четыре забранных плотными шторами арочных окна во всю высоту стены; между двумя центральными сиротливо стоял столик на изогнутых тонких ножках. Над ним, наверное, когда-то висело зеркало или картина, а сейчас выделялось светлое овальное пятно.

Справа — массивная старинная кровать с одинокой тумбой из того же гарнитура; развернутая изголовьем к стене, но не придвинутая вплотную. С дурацкими резными столбиками по углам, высокая, покрытая то ли парой перин, то ли чрезвычайно пышным одеялом, в котором тонули пухлые подушки, — она напоминала тарталетку с взбитым кремом или самодельный плот спасшихся после кораблекрушения. И почему-то казалась чужеродной, вставленной в эту комнату, как вырезанная из журнала картинка, наклеенная для украшения в семейный фотоальбом.

Такое ощущение складывалось, догадался Белов, потому что пространство вокруг кровати выглядело более-менее обжитым, а остальная комната оставалась заброшенной и пустой. С изножья кровати свисал небрежно брошенный свитер Генриха, рядом на полу кренились друг к другу две стопки пухлых папок с документами, на тумбе тускло отблескивала хрустальная ваза или, скорее, — пепельница.

От невероятно вульгарного вида кровати Белова мутило, словно своей пошлостью она обличала, выволакивала на поверхность его собственные безнравственные устремления. Генриха он не видел, но за этим нагромождением подушек можно было бы спрятать и человека намного более внушительной комплекции. Белов прошел еще несколько шагов — медленно, как будто пробирался сквозь воду. И как будто эта вода доходила Белову до груди, поэтому приходилось прикладывать усилия, чтобы преодолеть ее сопротивление.

Вода была воображаемой, а сопротивление — вполне настоящим. Он не привык получать все, что захочется, просто так, — Саша не привык, и, уж конечно, Иоганн тоже — и теперь Белов был твердо убежден, что там, впереди, его ждут неизбежные проблемы. Причем проблемы такого свойства, с которыми он не умел пока справляться.

Вариант остановиться или вернуться в «гостевую» Белов не рассматривал даже умозрительно. Он не любил бегать от проблем, мог разве что заставить себя силой воли, когда это было необходимо. И, конечно, он не стал бы бежать от Генриха, который, пусть и являлся первопричиной всех сложностей, заслуживал хотя бы возможности съездить Белову по физиономии, если та давняя ночь в горящем Берлине была для него случайным безрассудством, результатом нервного перенапряжения или — много лет назад позабытой ошибкой.

Но одно дело — не бежать от проблем, и совсем другое — хотеть их. Хотел Белов, наверное, все-таки Генриха — или хотя бы окончательно выяснить для себя, хочет ли он Генриха. Но насколько его желания согласовывались с действительностью, еще предстояло узнать. Негодуя на собственную медлительность, так неприятно напоминающую трусость, Белов решительно преодолел эти несколько метров до злополучной кровати и резко примял стеганое, оказавшееся на удивление тонким одеяло.

Генрих лежал спиной к нему, обняв подушку, и не очень напоминал спящего. Во всяком случае, раньше он спал беспокойно, разметавшись по постели: то скидывал подушки на пол, то сбивал одеяло к ногам. Конечно, это могло измениться.

На нем была темная пижама из какой-то глянцевой ткани; когда Белов протянул руку и прикоснулся к его плечу, оказалось, что это шелк.

— Генрих, — шепотом спросил Белов, — ты меня слышишь?

Генрих не шелохнулся.

— Генрих?

Ответа не было. Белов глубоко вдохнул — и опустил ладонь на плечо Генриха всем весом.

Генрих вздрогнул, но не обернулся, не отреагировал, только задышал чаще.

— Генрих? Ты спишь? — последний раз попытался достучаться до него Белов.

Генрих точно не спал и точно не хотел отвечать. Если бы он отдернул плечо или отодвинулся, Белов бы, наверное, остановился. Но он не сделал ничего такого, наоборот, позволял себя трогать, а когда Белов именно погладил его, вдруг коротко и жалобно застонал будто сквозь зубы.

Ужалила мысль, что ему, может быть, больно, но следующий стон и шумный прерывистый вдох камня на камне не оставили от этой версии — они были однозначно другой природы.

Белов повел ладонь дальше — дотянулся до ключицы, еще выше — смял воротник, коснулся обнаженной шеи. Генрих ощутимо вздрогнул, всхлипнул, выпростал из-под подушки руку и, не скрываясь, зажал себе рот. Он даже не пытался изображать спящего.

Белов не совсем понимал, что происходит и как теперь вести себя, но кожа Генриха была прохладной, гладкой, матовой, приятной на ощупь, к ней хотелось прикоснуться ещё — не просто хотелось, а казалось единственно правильным. И Белов прикоснулся ещё. Тронул светлые завитки волос на шее у затылка, перебрал мягкие прядки, погладил за ухом, сжал мочку, кончиками пальцев провел к виску.

Почувствовал, как глубже и резче становится собственное дыхание, услышал ещё один короткий и тихий то ли стон, то ли вздох, и решительно наклонился. Коленом опёрся на кровать — она оказалась ужасно мягкой, Белов чуть не завалился вперед, но все же удержал равновесие. Навис над Генрихом, накрыл его руку своей — и так отвёл от губ, потащил его послушную ладонь дальше вдоль линии челюсти. Щеки у Генриха были гладкими, как будто он побрился на ночь.

Белов отвернул его лицо от подушки, не дал уткнуться в нее снова и, не оставляя себе времени задуматься или остановиться, обжигаясь о взгляд распахнутых внимательных глаз Генриха, прижался губами к его губам.

Он почти ожидал, что Генрих остановит его, что-то скажет или сделает. И Генрих сделал, но совсем другое: приоткрыл рот, тронул верхнюю губу Белова языком и сам начал целовать его — жадно, торопливо, как если бы боялся не успеть. От этого голова шла кругом, а обдумывать происходящее стало и трудно, и бессмысленно.

Генрих развернулся к нему всем телом, высвободил руку, и, бегло и ласково огладив костяшки Белова, поменял их ладони местами. Теперь Генрих направлял его — заставил положить пальцы себе на шею, надавил, словно собирался задушить себя рукой Белова, гортанно застонал ему в губы и вдруг укусил — больно и быстро.

Белова как током ударило, он рванулся к Генриху, оттянул его подбородок вниз, удержал, чтобы избежать новых укусов, и протолкнул язык ему в рот.

Это был не тот поцелуй, который представлял себе Саша, но один из тех, что мучительно снились Иоганну. Влажный, глубокий, грубоватый, напрямую отправляющий импульс в пах, минуя мозги.

Генрих стащил руку Белова себе на горло и снова надавил — с такой силой, что Саша испугался, что останутся синяки, а Иоганна захлестнуло странным, злым и вязким, как патока, желанием. Он сам сжал пальцы на шее Генриха, сильно укусил его за нижнюю губу и снова толкнулся языком в его рот, заглушая очередной стон. Генриха под ним перетряхнуло, и в мире, данном Белову в ощущениях, стало как будто ещё темнее и слаще.

Внезапно оказалось, что у Генриха есть вторая рука, которой он вцепился в плечо Белова и тянул к себе, так что тот чуть не рухнул на него всем телом, отчего поцелуй, конечно, прервался. Белов хотел опереться на локоть, но перинная трясина оказалась совсем ненадёжной, и пришлось отстраниться, уже с ногами забраться на кровать.

Пока Белов сражался с периной, Генрих вывернулся из-под одеяла. Оказался рядом, мягко толкнул в грудь. Заставил лечь и принялся раздевать его; стащить с Белова трусы и майку оказалось делом недолгим. Свою пижаму Генрих снимать не торопился, и это почему-то показалось обидным, несправедливым. Но Саша не стал возражать, особенно когда Генрих начал гладить его по ноге, целовать плечи и ключицы. От воспоминания об этих губах на собственном члене окатывало таким острым возбуждением, что можно было уже наверняка утверждать — Генриха он со всей определенностью хотел. Без разночтений.

Но едва Генрих попытался сползти ниже, Иоганн решительно потянул его обратно. «Это мы уже проходили», — подумал он и перекатился, подминая Генриха под себя.

Они так и не сказали друг другу ни слова, но почему-то оказалось очень трудно молчать, когда Генрих замер, пристально и с непонятным выражением глядя ему в глаза. Чтобы избавиться от выматывающей потребности что-то сказать или как-то объясниться, Белов снова взялся за подбородок Генриха, запрокинул ему голову, открывая взгляду стройную шею, на которой билась жилка и — действительно расцветали бледными пока пятнами будущие синяки.

Он почувствовал укол странного чувства — одновременно стыдился и был как будто омерзительно горд собой. Поэтому вместо того, чтобы поцеловать, ощутить губами чужой пульс, Белов сердито отвел глаза и уперся взглядом в обшитый по краю кантом воротник. И сразу понял, как страшно его раздражает эта неуместно роскошная, какая-то мещанская пижама Генриха.

Потянулся было расстегнуть ее, снять, но оказалось — неудобно; пришлось поменять позу. Он сел на колени между ног Генриха, устроил их на собственных бедрах, подтянул его к себе и упёр ладонь ему в живот, удержав так. Аккуратно начал расстёгивать пуговицы — с самой верхней до самой нижней, потом потянул завязку на штанах и, повинуясь невесть откуда взявшемуся вдохновению, погладил Генриха через шелк.

Реакция его поразила: Генрих выгнулся навстречу ласке, шумно вдохнул — словно ахнул, сжал бедрами его бока, закусил пальцы… Белов хотел дотронуться до его кожи, но, похоже, столь зримый, яркий отклик вызвало именно то, что Генрих не мог почувствовать прикосновение напрямую. И Белову понравилось то, что он, оказывается, способен с Генрихом сделать. Он продолжил гладить, прижимать, через влажную уже ткань обводить пальцами головку и, дурея сам от этих прикосновений, от раскинувшегося перед глазами зрелища, потёрся о скрытые шелком ягодицы Генриха.

Генрих вдруг с силой вскинулся, легко стряхнув руку Белова, попытался стащить с себя штаны, как будто не понимал, что в такой позе все равно не сможет от них избавиться. Белов сглотнул, перекинул через себя его ногу, помог Генриху выпутаться из пижамы и отшвырнул ее на пол, подальше. Снова накрыл Генриха собой, приподнялся над ним на руках и прижался своими бедрами к его, своим возбуждённым членом — к такому же твердому члену Генриха. Пересохло в горле, кружилась голова, в ушах шумело. Прохладные, ласковые пальцы Генриха невесомо коснулись его лопаток, Белов зажмурился, подался вперёд — очень хотелось снова его поцеловать…

И похоже, он сделал что-то не так. Потому что Генрих вдруг отодвинулся, ускользнул, принялся гладить его по щеке, зашептал: «Подожди, подожди», — и непривычно назвал Сашей.

Только странное звучание собственного имени, произнесенного голосом Генриха, с мягким остзейским акцентом Генриха, — заставило Белова послушаться. Он все-таки остановился, сдвинулся в сторону, но это потребовало от него серьезного, мучительного волевого усилия.

— Я быстро, — сказал Генрих и поднялся с кровати. — Быстро, — повторил он и направился куда-то к дальней стене.

Саша проводил его растерянным взглядом; Иоганн пожалел, что в комнате так темно.

— Если ты сейчас уйдешь, то можешь больше и не возвращаться, — неожиданно четко, строго, почти холодно предупредил Генрих, но не обернулся.

Он как будто открыл стенную панель — врезанную в эту панель маленькую дверь, понял Белов — и скрылся за ней. Щелкнул выключатель, светящаяся линия по контуру двери обрисовала невысокий прямоугольник, зашумела вода. Вероятно, там была ванная.