Суббота III (2/2)

— Александра пошла убить вашего мужа. Я, кажется, должен попытаться её остановить, а потому требую, чтоб вы заперлись и не открывали никому, кроме меня.

Лидия осеклась, миг глядела на меня огромными безумными глазами, от лица отхлынула кровь. Будто во сне, она отстранила рыдающего сына, шагнула ко мне, схватила меня за руку с нечеловеческой силой. С её синих губ сорвалось лишь:

— Кинжал!

И вдруг она зашлась смехом и рухнула на кровать.

Миша кинулся к ней, причитая:

— Мамочка, мама!..

Ещё одна обезумевшая. Что ж, я не Чиргин и не стану опрометчиво её утешать, а вот о безопасности всё ж придётся похлопотать. Мне нужен был ключ, чтобы надёжно их запереть. В двери ключа не осталось, я смахнул с изящного столика какие-то хрупкие вещицы, дёрнул пару ящиков… Потом обернулся к Лидии. В ту секунду я не остановился бы перед тем, чтоб обыскать её, но она, заметив, что я приблизился, вскинула руку и зашипела:

— Прочь! Прочь!

Она прижимала к себе сына так крепко, что тот едва мог дышать.

— Пустите его, ведь задушите!

— Уйди!

— Дайте мне ключ. Ради вашего же блага!

— Оставь нас!

— Я уйду, дайте ключ!

Я протянул к ней руку, а она взвизгнула:

— Кровь! Руки, руки в крови!

Я поглядел на свои руки. В полумраке все они, по локоть, показались чёрными. Сознание вновь затопил сверлящий звук…

— Боже! Уже шестой час!

Я покосился на изящные резные часики у зеркала, которые не успел разбить. Это они звенели тонким, переливчатым звоном, и спустя несколько секунд смолкли.

Во внезапной, глухой тишине со двора донёсся лай собаки. Мы разом обернулись к окну. Лидия ахнула, поднялась, одёрнула занавеси, и нас на миг ослепил мягкий закатный свет.

— Это Борис!.. — воскликнула Лидия, оглянувшись. Её сухие губы ещё что-то беззвучно шептали, взгляд метался. — Он привёз душеприказчика!

Она отвернулась обратно к окну, выпрямилась, рука судорожно сжимала тяжёлую ткань занавесей. В ней будто что-то решалось за считанные секунды. Даже мальчик затих. Она вздохнула и медленно разжала пальцы. Смятая ткань высвободилась, свет вновь приглушился.

Лидия чуть повернула голову, косо взглянула на меня.

— Ступайте. Мы должны собраться, все вместе.

— Ваш муж…

— Неважно. Уже всё. Ступайте. Мы скоро придём.

Она вновь обрела прежний прохладный голос, пусть сиплый от слёз, но в звучание его вернулся металл. Рука на подоконнике лежала покойно, и только пальцы собрались в кулак. В глазах угасло тёмное пламя, блеснула холодом сталь. По осколкам она собирала свою фарфоровую маску. Сын глядел на неё заворожено.

Я выругался и вышел вон. Я скорее направился к главной лестнице, с которой увидел бы тех, кто должен был вот-вот войти в дом. И тут на подоконнике возле большого окна я заметил знакомый предмет… Настолько я не ожидал его здесь обнаружить, что поначалу не поверил собственным глазам.

Это был пистолет.

Я схватил его поспешно, чуть к груди не прижал. Мысль, что теперь я не беззащитен, вскружила мне голову, и только спустя пару мгновений я задался вопросом, как же так вышло… Ведь я вынужден был отдать этот пистолет Аленьке, так что же она… Вероятно, просто не умела стрелять. Конечно, револьвер гораздо сподручней и легче, там уж всё наверняка. Но оставить пистолет вот так запросто на окне, точно второпях какую игрушку… Впрочем, страшно подумать, что творилось в голове безумной девушки. Пистолет оказался ей несподручен, вот она и избавилась от него, ничуть не заботясь, кто его обнаружит и как распорядится им после неё. Эта глупость приводила меня в почти исступлённое ликование, я ощутил небывалый прилив сил от осознания, что вновь вооружён... и тут-то меня застали голоса новоприбывших. Я быстро сунул пистолет за пазуху.

Вышло так, что я оказался на верхнем пролёте главной лестницы, и они заметили меня прежде, чем я сумел скрыться. Борис, чьего лица я не мог разглядеть в полутьме, кажется, с досадой клацнул зубами, а душеприказчик, низенький, дородный, с атласной шляпой, поспешил угодливо мне поклониться:

— Вечер добрый, с праздничком-с…

Я отчего-то не сомневался, что он принял меня за члена семьи и теперь разливался в приветствиях. Борис прервал его, шагнул ко мне ближе, на его лицо упал свет — и я увидел, что оно всё дёргается, точно в лихорадке.

— Где Саша? — только и спросил он, так спросил, что я один мог понять.

Мгновение — я желал ответить ему тем же, так, чтобы только он мог понять. Я бы сказал только: «Она пошла к дяде». Я загадал, как переменился бы он в лице, увидел бы, проймёт ли его столкновение с собственной виной, ужаснётся ли он, встретившись с последствиями? Мне так нравилось смотреть на этого человека с высоких перил, и я ощутил острое желание увидеть его замешательство, осознание, ужас от того, что он допустил.

Я хотел бы, чтоб его проняло до дрожи, до боли в костях: долго он игрался с огнём, и вот взметнулся пожар.

Но всего меня захватила усталая злоба. В конце концов, подумалось мне, отчего это всё должно иметь ко мне хоть какое-то отношение? Отчего я обязан бить в набат, брать баррикады, бросаться под пулю? В конце концов, какое мне дело, вцепятся ли они друг другу в глотки? Почему меня должна так трогать история девочки, потерявшей отца? Девочка эта сошла с ума и сама бросилась в бездну. Тот, кто давным-давно поклялся её спасти, оказался предателем и давно обрёк себя на погибель, в тот день, когда вздумал свести в могилу собственного брата.

Я понял: мне неважно, что они скажут друг другу, каким взглядом посмотрят. На самом деле, мне совершенно всё равно, кто из них больше страдал и на чьей стороне Божья правда. Лучше б они сплелись в объятьях и обратились в ту змею, что пожирает собственный хвост, и всем бы пришло облегчение.

Мой друг ошибался: мне не было до них никакого дела. Я ничуть не хотел их жалеть.

И я солгал Борису, когда чуть пожал плечами и сказал:

— Она ушла.

Я сам не узнал своего голоса, холодного, едва не насмешливого. Не знаю, почуял ли Борис, что я лгу, но… это было именно то, что он так желал услышать, он хотел поверить мне вопреки здравому смыслу, а потому казался непривычно растерянным, изумлённым. Будто сам себя не помня, он перескочил через три ступеньки, добрался до меня, схватил за локоть, надсадно дыша.

— Ушла?..

В груди я ощутил странное горячее покалывание, когда спокойно выдержал его пристальный взгляд. Кажется, это было чувство удовлетворения. Он мучился. Человек, который первый грозился, что без зазрения совести сделает из моего друга козла отпущения, теперь задыхался от беспомощности, разрываясь между желанием поверить и убеждением не доверять. Его, верно, сжирало дурное предчувствие, но он оказался беспомощен: власть, ошпарив ему пальцы, перешла в мои руки. Я больше знал; я знал достаточно, чтобы решить судьбу нескольких человек — и в груди моей разгоралось давно знакомое плотоядное чувство. Впервые я познал это чувство ещё раньше, на фронте, когда в пыли и копоти сражения, уже в свалке, лягаясь и кусаясь, насаживал на штык врага, ещё секунду назад убеждённый, что конец пришёл мне.

Жёлтое лицо Бориса исказилось, он сцепил руки так, как будто хотел сломать себе пальцы…

— Ушла?!

— Нижайше прошу-с, какие-то затруднения?..

Мы оглянулись. Снизу вверх на нас смотрел тот нелепый человечишка, душеприказчик, весь лоснящийся, елейный, но за круглыми очочками глазки так и шныряли. Он показался мне нарисованным, вырезанным из картона, фальшивкой, чужеземцем… Он, может, и дышал другим воздухом, не то, что мы здесь.

— Я позову всех, — сказал ему Борис, едва владея своим голосом, — Трофим пока проводит вас, располагайтесь.

— О, это не отнимет у вас и лишней минуточки, милостивые государи, — растянулся душеприказчик, — ни минуточки-с! Ваш брат, Борис Кондратьич, царствие ему небесное, приятенейше, приятнейше-с обо всём позаботился, а наше дело скромное-с…

— Ступайте!

Душеприказчик угодливо замолчал на полуслове, обернулся, и только сейчас я заметил, что всё это время позади него каменной глыбой стоял Трофим. От нас не укрылось, с каким любопытством покосился на нас душеприказчик напоследок, ничуть не смутившись под нашими суровыми взглядами. Борис не вытерпел, чтоб он наверняка ушёл — обернулся ко мне, стоило душеприказчику скрыться за углом, но, кажется, сам не знал, что с меня спрашивать, только губы кусал, и наконец вымолвил:

— Так как же… Вы сами видели?..

Сколько насмешек и угроз мы снесли от него, с какой ненавистью он не раз глядел на нас! Но теперь в его взгляде блестела безумная надежда, и он весь, низенький старик с высушенным лицом, казался мне жалким и вовсе смешным. Я не чувствовал ни малейшего стыда за то, что вожу его за нос. Я настолько его презирал, что едва не сказал ему: «Немудрено, что на вас-то пулей она поскупилась». Однако я сдержался и сказал что-то вроде:

— А что же такое?..

Да, я откровенно над ним издевался, а он понимал и ничего не мог поделать.

— А ваш приятель… как же?

По его лицу я понял, что ему известно многое — и задумался, как бы ответить, чтобы наверняка заставить его мне поверить. Я медлил, раздумывая, но вместе с тем на губах моих выступила дрянная усмешка, которая одна доводила его до белого каления, но он ничего не мог сделать против меня, и наконец я сказал:

— Они ушли вместе.

Я попал в яблочко.

Я рассчитывал, что он только это и желал бы услышать, а потому, измученный подозрениями, истерзанный сомнениями, доверится мне, врагу! именно сейчас (быть может, впервые в жизни), именно сейчас попадётся.

Он поверил мне; он только этого и ждал. Он привычно усмехнулся, но глаза сверкнули, и он, кажется, едва удержался, чтоб не провести рукой по лбу в облегчении — а тот и вправду блестел от испарины. Кивнул сам себе, в чём-то себя убеждая, сунул руку в карман, думая закурить. Но вспомнил обо мне и обернулся, старясь держать себя так, будто не готов был только что рвать на себе волосы по одному моему слову.

— Так, а вы, — он даже взял прежний свой тон, надменный и резкий, — на какую ещё кость с барского стола позарились? Не скатертью ли вам дорожка, Григорий Алексеич?

— Высокого же вы мнения о своей подопечной, — усмехнулся я, а он весь пожелтел, скривился. — А так, Севастьян Корнеич лично просил меня присутствовать…

— Вон! — рявкнул Борис, но мне его лай был ни к чему.

— …очевидно, чтобы не позволить вам снова свалить свою вину на других, — спокойно окончил я. — Больше я вам такого с рук не спущу.

Борис побагровел, как от пощёчины, и завёл руки за спину. Конечно, он ещё вчера понял, что я раскрыл его причастность к происшествию с Амальей, но если вчера его пьянила сила, он чувствовал свою власть, то нынче всё перевернулось, отчего-то случилась странная, глубокая перемена, которой никто не мог объяснить, но все её чувствовали: и теперь я мог прижать его ногтем, как вошь. Но он дёрнулся, показал зубы:

— На свои бы глядели.

Я осмотрел свои руки, точно они были чужими, внимательно, без малейшего чувства. Теперь, при свете, я вправду убедился, что на руках моих кровь. Откуда?.. А, точно… когда я бинтовал ему голову… кровь моего друга…

А Борис сам, верно, прежде выкрикнул, и только теперь пригляделся — и весь побледнел, отшатнулся, вскинул руку, будто думал кричать о невиданном злодействе на всю округу. А мне ничуть не стало стыдно, нет, мне лишь нравилось смотреть, как его снедает замешательство и страх.

— Душеприказчик уже здесь?

Мы обернулись. Показалась Лидия с сыном. Мишенька, притихший и бледный, прятался ей за юбку и избегал смотреть на нас. Лидия была такой же, разве свою измождённость пыталась обернуть отрешённостью. Платье она надела самое скромное, тёмное, волосы уложила в простой узел, а вид заплаканных глаз с тёмными кругами позволял предположить лишь воздействие глубокой скорби, которая в общем-то была предписана всем домашним.

Но кто б из них сейчас думал об умершем старике, чью шкуру они предвкушали, как разделить.

— Здесь, — сказал ей Борис, опомнившись. — Всем надо собраться.

— Так идёмте, — сказала Лидия глухо.

Борис отступил, пропуская её, а она коротко взглянула на него, на меня — и поняла, что он ничего не знает, поняла, что я всё утаил. Взгляд её метнулся. Она решила промолчать.

Положив белую руку на локоть Бориса, Лидия ещё раз кратко взглянула на меня, но ничего не сказала. Мы спустились; Лидия говорила с Борисом о чём-то незначительном, будто кому-то могло бы стать легче в последней попытке сойти за людей.

Я шёл бодрым шагом; такая остервенелая бодрость была знакома мне по войне. Я оправил одежду, которая оказалась в беспорядке, подумал, где б вымыть руки, но не хотел терять время и наскоро потёр их платком.

Мы пришли в трапезную, где уже ждал душеприказчик, там же — Трофим. Тут во мне шевельнулось сомнение. Я подошёл к старику.

— Вы уже позвали Севастьяна Корнеича?

— Севастьян Корнеич с утра просили не беспокоить.

Я замер, вглядываясь в его холодное лицо. Так значит, он сам тоже… решил не вмешиваться? Кто же мы все были… кто были мы друг перед другом в тот час?..

Я обернулся и окинул всех собравшихся взглядом.

Лидия держала при себе сына. Внешне бесстрастная, строгая, она слишком сжимала губы, а взгляд её совсем запал. Шевельнулось ли что-то во мне, когда я смотрел на эту женщину, что подгадывала гибель своего мужа, а я, очевидно, тому попустительствовал?

Нет, внутренне я был совершенно равнодушен. Задней мыслью подумал, что с тем же коварством она взялась бы обвинять меня в чьей-нибудь смерти, как задумывала против моего друга. Они все ополчились против нас, и я мог отвечать тем же.

Больше Лидия остерегалась смотреть по сторонам, разве глядела исподлобья, угрюмо, на душеприказчика, который как раз расположился напротив неё и, чуть смущённый её холодностью, списал всё на глубокую скорбь и нарочно понижал голос, когда обращал поток своих излияний к ней.

Мишенька подле был так же бледен и тих, но матери не оставлял и даже время от времени гладил её тонкую руку, и мне подумалось, что Лидия, верно, держится из последних сил, чтобы не закричать или упасть без чувств. Её корсетом был страх.

Почти над ней, опершись о соседнее кресло, стоял Борис. Он казался совершенным стариком, волосы окончательно потеряли цвет, борода будто поредела, а лицо, позавчера ещё холёное, моложавое, нынче казалось испитым, усталым, больным. Ничего не осталось от его насмешливых, надменных манер: он кусал губы, но вовсе не от алчности, какую можно было бы предположить в такой момент. Я точно вновь слышал его краткий, отчаянный возглас: «Где Саша? Саша!..»

А мы ему всё солгали.

Кажется, он едва сдерживался, чтобы не опрокинуть кресло и не прекратить грядущее лицедейство — но надежда держала его в узде, будто ненаглядная его подопечная всё же высвободилась из силков, которые он же ей и расставил, он, а вовсе не тот, с кого она в конце концов решила спрашивать за все свои беды.

Так Борис, единственный, кто стал бы действовать, пребывал в неведении, и мне казалось это полезным.

Душеприказчик спросился Липоньки — оказалось, они с Трофимом были свидетели, когда старик переписал завещание. Трофим её привёл. Она неловко обтирала руки о передник, оправляла косынку, и хоть едва ли она могла знать, что происходило в доме последние несколько часов, что всё висело на волоске, но стоило ей окинуть нас своим прозорливым взглядом, как она, видит Бог, что-то почувствовала и, как знать, всё поняла, но что она могла бы сделать? Разве в тревоге оглянулась на Бориса, но тот ответил ей знаком, который унял в ней сомнение, впрочем, он сам, мне показалось, едва не подался к ней за утешением, но и здесь сдержал себя, лишь крепче сжал спинку кресла, что пальцы его почти посинели.

— Мама, мама, когда же папа придёт? А Пташенька?..

Миша спрашивал мать уже не первый раз, а она молчала, кусала губы, поднимала дрожащую руку, чтоб пригладить ему кудри, но всякий раз будто не находила сил и шевельнуть пальцем. Наконец, Мишенька не стерпел и с возгласом: «Сейчас я позову!», бросился вон. Мы не успели его остановить: Лидии, кажется, изменил голос, а я проводил мальчишку равнодушным взглядом и мыслью: «Когда-то это должно произойти». Только спустя несколько глухих минут я подумал, чем это может быть чревато, и Лидии будто пришло то же опасение: она оглянулась на меня в немом ужасе. Я медленно поднялся, знаком предостерегая её от крика, и тут Борис заметил наше замешательство, в нём взыграло подозрение, когда Лидия попыталась поспешно встать…

Борис нагнулся и перехватил её запястье, а Лидия подняла на него испуганный взгляд, и я понял: сейчас она проговорится.

И в эту секунду двери распахнулись, мы все обернулись.

Это был Севастьян.

Раздался краткий, тоненький возглас, почти как всхлип — Лидия прижала к губам серую руку. В глазах её стоял тот же ужас, что я заметил, когда привёл к ней сына; казалось, ещё чуть-чуть, и она вцепится пальцами в свои волосы и будет драть их клочьями. Но она поспешно опустила взгляд, точно приговорённая.

Из-за спины Севастьяна показался Мишенька и, дёргая отца за рукав, спешил к матери, точно желая их воссоединить. Севастьян приласкал сына и даже не взглянул на супругу. Та опустила лицо в ладони и застыла, казалось, не дыша. Борис пытливо глядел на племянника, словно почуял неладное, но так ничего и не сказал.

Признаюсь, я был изумлён. Едва ли я скрупулёзно обдумал возможные исходы, но я едва ли уже думал видеть Севастьяна живым, настолько не верил в наивные надежды Чиргина, будто Аленьку что-то усмирит. Но тут вновь я обнаружил в себе поразительное безразличие — мне было всё равно, как они пришли к тому, что теперь он спустился к нам живой и здоровый, свершилось ли чудо прощения или же он её вновь обманул, заговорил, переубедил… Впрочем, Севастьян сам, приблизившись, ровным голосом рассказал мне:

— Я сделал то, о чём мы условились.

Как-то он угадал, что Чиргин посвятил меня в их уговор. Конечно, слово его означало, что он убедил её уйти. Мне было совершенно наплевать, как он извернулся: всё же подобный исход был лучшим из всех зол, уж точно лучше, чем если бы она его пристрелила, как надеялась Лидия. Я, кажется, чуть кивнул, а он сказал негромко, веско:

— Григорий Алексеич, я полагаюсь на вас.

Тут меня точно облили ледяной водой. Их дьявольский сговор…

Чиргин выторговал у Севастьяна обещание, что тот убедит Аленьку уйти прочь от проклятого дома, ценой ложного признания, будто бы во всех преступлениях, свершившихся за время нашего пребывания здесь, повинен он, так и расписался (я уже ничуть не сомневался, что в той толстой книге, будто справочнике, Севастьян искал сведения о подлинном имени моего друга, под которым тот и написал повинную, и нашёл ведь!). И Севастьян такой сделкой удовлетворился сполна: а значит, он вполне принял как данность, всё, что выдумал Чиргин… значит, поверил, будто тот, что же, причастен к гибели старика… и Амальи… и Макара?..

Я попытался припомнить, как отозвался Севастьян на столь неожиданный поворот дела. Кажется, если он и был удивлён, так разве тем, что отыскал в той книге нужное имя. А ведь Чиргин должен был предстать в глазах Севастьяна убийцей его отца — и что же, тот не повёл и бровью… Вновь потрясение, душевная холодность? Севастьян не был тем человеком, за которого говорило бы сердце. Лучше сказать, Севастьяна такой расклад удовлетворил. Я понял вдруг, что едва ли он желал правды, пусть речь шла о его родном отце — нет, ему нужен был предлог, под которым удалось бы сохранить семью.

И теперь в нагрудном кармане у него лежит эта безумная повинная, и в любой момент он без колебаний может предъявить её душеприказчику — хоть бы тогда, когда тот обнаружит, что из обозначенных в завещании наследников едва ли половина присутствует.

И ещё он посмел говорить мне, что полагается на меня… Он давно уже отошёл, приняв моё молчание за согласие, а я всё стоял, и в голове бушевала кровь, до тошноты.

Только я радовался, что мой друг надёжно укрыт, и никто не доберётся до него, да и сам он не причинит себе большего вреда… Нет, нет, он сам подвёл себя под нож, а они ведь… не отступятся! Они всё ещё вольны оклеветать его и подставить, и как бы тягостны ни были их семейные распри, а всё же они наступят своей гордости на горло, чтобы сплотиться и сокрыть свои преступления, пусть купив себе свободу чужим честным именем.

Схватка только начиналась. Я здесь, чтобы защитить моего друга. И защитить его, значит защитить правду, а правда, единственная доступная мне правда, была в том, что он невиновен, что хоть его руки чисты. И я должен отстоять эту правду перед ними, так, чтоб больше они ввек не покусились, а там пусть творят, что им вздумается…

Эта цель стала ясна мне как день. В голове смолк гул, унялось сердце. Я оглянулся.

Севастьян всё это время наблюдал за мной через весь стол. Он опустился в широкое кресло, которое уже сколько дней пустовало — последним в нём восседал старик, когда в свой смертный час собрал вокруг себя всю семью, чтоб обрушить на них проклятье.

Сын его это проклятье презрел, когда, расположившись в кресле отца, кивнул душеприказчику, приглашая начать. Когда окинул всех взором спокойным, даже терпеливым, снисходительным к нашим глупым ведь, право, подозрениям, расчётам: он, разумеется, прекрасно всё про нас понимал, как мы уже похоронили его в наших мыслях, но слишком уж большой честью для нас стала бы его досада.

Ему не требовалось нас прощать — он даже не подумал обидеться.

Душеприказчик, уже изрядно сконфуженный параличом, что сковал нас, уставший от сцен, которые казались ему вконец нелепыми даже для причуд людей, пресыщенных жизнью, прищёлкнул каблуком, что-то ляпнул, заискивающе подмигнул Мишеньке, достал портфель, щёлкнул застёжками, достал плотный запечатанный конверт (как тот не вспыхнул прямо у него в руке от одного только пламенного взора, который обратила на него Лидия), хмыкнул, прокашлялся, и окинул нас взглядом из-за очков:

— Позвольте-с, почтненнейше, а все ли собрались?

Этот невинный, больше любезный, чем толковый вопрос, повис над нами, словно топор. Лидия и Борис переглянулись. Я поднялся. Севастьян вскинул руку.

— Верно, прежде следует кое-что прояснить. Наш гость, Григорий Алексеич, — он указал на меня, — взялся разрешить возможное недопонимание, которое привело бы к некоторым затруднениям.

Душеприказчик обернулся на меня. Все обернулись на меня. Что было в их глазах? Настороженность? Недоумение? Насмешка? Ненависть? Я будто оказался в дремучем ночном лесу, и из чащи на меня вышла стая волков.

И я понял, что следует сделать.

Я медленно кивнул и направился к душеприказчику, словно желая пожать ему руку в честь знакомства. И я действительно пожал ему руку, совершенно не заботясь о его имени, сказал пару ничего не значащих фраз. Я всё ещё ощущал на себе жжение волчьих взглядов, а уши вновь заполнил тот странный назойливый звон…

Я кивнул душеприказчику и стал обходить вокруг его кресла, будто готовясь начать речь. Руки мои окоченели, словно я держал их в ледяной воде. Когда я стал против его затылка, я занёс руку и ударил его масляную голову небольшим, но увесистым подсвечником, который присмотрел на каминной полке. Душеприказчик охнул и упал лицом на стол.

Звон в моей голове вспорол жалобный крик — это Лидия, закусив до крови руку, чуть не перевернулась с кресла. Из своего угла запричитала Липонька, залаял пёс. Кто-то, кажется, кинулся что-то сделать, но я рявкнул, да так, что все оторопели; я не видел даже их потрясения, но чувствовал его почти кожей. Они боялись меня. Теперь я мог делать, что задумал, но слова пока не шли с языка, а в голове всё звенело, звенело…

Мне почудилось странное движение, я резко обернулся. Миг я не мог отвести глаз от окна. Там, где колыхнулась белая занавесь, я отчётливо видел Савину. В вечернем сумраке её белая фигура казалась призрачной. Прижавшись к стеклу, она таращила глаза и беззвучно скалилась. Поймав мой взгляд, она усмехнулась и пригрозила мне пальцем; я едва удержал себя, чтоб не сорваться к ней, но прежде моргнул — занавесь взвилась — и Савина исчезла.

Отдалённо я слышал какие-то звуки, раздражающий шум. Мне пришлось отвести взгляд от окна и вернуться к тем, с кем мне предстояло разделаться. Для верности я опустил подсвечник на стол с глухим, грозным ударом, и Лидия снова вскрикнула, Борис, за её креслом, вконец побелел. Они не могли оторвать от меня потрясённых, почти испуганных взглядов, а мне впервые не было до них никакого дела.

— Он жив, — сказал я, и голос мой совсем не дрожал. — А нам действительно стоит кое-что прояснить. Но следует сделать это приватно. Чтобы всё осталось лишь между нами.

Лидия отняла трясущиеся руки от бескровного лица, в ужасе оглянулась на Бориса, на мужа — настороженных, притихших…

— Да что же вы… — воскликнула она, но голос её от страха сел, — что же вы!.. Он ведь… Господи!

— Я вполне в себе, — сказал я, усмехнувшись. — И не намерен вам угрожать. Разговор желателен нам всем, необходим. Открытый и честный разговор. Будьте же благоразумны.

— Вы сошли с ума, — проговорил Борис и решительно двинулся, но я оправил полу пиджака, и он замер — увидел, что при мне пистолет.

— Будьте благоразумны, — повторил я.

Лидия ахнула и прижала к себе сына.

— Не желал бы прибегать к последнему аргументу, — я позволил себе усмешку. — Однако вы должны понять, что разговор этот необходим. Вы выслушаете меня.

— Выслушаем, будьте так добры, — подал голос Севастьян.

Я мельком покосился на него. Он казался воплощением хладнокровия.

— Григорий Алексеич, голубчик! — воскликнула Липонька. — Да что ж ты творишь, батюшка! Помилуй, не губи!..

— Григорий Алексеич старается ради общего блага, — сказал Севастьян, будто совершенно серьёзно. — Мы его выслушаем.

— Боже мой! — не унималась Липонька. — Да что же делается! Господи! Дайте хоть бедненькому рану приложу…

Она сорвалась ко мне, я инстинктивно положил руку на рукоять пистолета; Борис так же мгновенно подался к Липоньке, закрывая её плечом. Отчего-то меня это позабавило. Вот теперь они горазды разыгрывать из себя человечность! Липонька охнула, больше испугавшись Бориса, который крикнул мне в бешенстве:

— Подлец!

Я пожал плечами и указал на бесчувственного душеприказчика:

— Прошу, позаботьтесь о бедолаге. Положите его вон там и следите, чтоб он не побеспокоил нас раньше срока.

— Да как ты смеешь… — зашёлся Борис, а Севастьян молча дал знак Трофиму и Липоньке, и те похлопотали о душеприказчике. Они уложили его на небольшой диван у камина, Липонька взялась было причитать, но я резко окрикнул её, и они присмирели в своём углу. Борис вновь вскинулся, но я лишь усмехнулся.

— Присядьте, Борис Кондратьич, — сказал я ему, — поговорим обстоятельно.

— Иди ты к чёрту.

— Сядьте! — сорвалась Лидия и прижала ко рту дрожащие пальцы.

Борис глядел на меня в ярости. Даже если бы захотел, он не смог бы броситься на меня — меж нами был широкий стол, а он всё же не сомневался в моей сноровке.

Да, я был не тем артистом, то выходит на сцену в финальном акте и читает проникновенный монолог. На моём месте должен был бы стоять кто-то другой, хоть мой друг, но что бы он сделал — он бы их обличил, а затем бы пожалел. А может, даже обличать бы не стал. Сам бы принялся просить у них прощения. Да вот только за что бы ему перед ними каяться?

Нет, я никогда его не понимал. Да и не играть мне его роль. Всё это время я играл свою пьесу и вот должен был заставить их поверить мне в последний раз.

Я опёрся на стол и вздохнул глубже.

— За минувшую неделю в вашем доме погибло три человека. А если учесть прошлое, то не для кого уже не секрет, сколько призраков заперто в ваших подвалах. Мне бы не было до того никакого дела, не будь я тем, кто я есть. Вы знаете, кто я. Я следователь. И то, что я наблюдал за эту неделю в вашем доме, привело меня к определённым выводам. Шила-то в мешке не утаишь, вы сами это прекрасно понимаете. И вот вознамерились спасти свои шкуры, подставив невинного человека. Да, я знаю, что вы готовы сделать — оболгать моего друга и выставить его виновником ваших преступлений.

Лидия и Борис переглянулись.

— Ваш друг сам принял ответственность, — сказал Севастьян.

— Что?.. — ахнула Лидия.

— Утром он передал мне бумагу, в которой обстоятельно изложил…

— Я докажу, — заговорил я, — что всё, изложенное им, никак не может быть правдой. Он мог сочинить это, потому что я посвящал его во многие детали, которые обнаруживал по мере расследования. По зову сердца он проникся к вам жалостью, — я взглянул на Лидию, белую как полотно, — и вообразил себе, будто вы достойны такой жертвы. Но мы не станем рассуждать об идеалах. Времени у нас немного.

Я чуть прошёлся взад-вперёд, ослабив галстук. Руки мои были точно каменные.

Господи, шевельнулось под сердцем, помоги мне… Помоги мне против них!

— Две недели назад мне в руки попало странное письмо. Отчаянная мольба о помощи. Мольба женщины, «супруги и матери», которая боится за жизнь своего мужа, над которым, по её убеждению, нависла угроза быть убитым, ведь он — старший сын и наследник, а отец его — на смертном одре. Прочие домашние — коршуны, а она радеет о будущем своего ребёнка, и надежда её лишь на стороннее вмешательство. Это было письмо Лидии Геннадьевны.

Судя по всему, последней каплей послужило появление в доме некоей особы, известной нам под именем Александры Антоновны, подопечной Бориса Кондратьича, которую Корней Кондратьич приблизил к себе, отдалив всех прочих домашних. Это обстоятельство привело Лидию Геннадьевну в отчаяние, и она пишет это сумбурное, почти истеричное письмо, которое, впрочем, произвело на меня впечатление.

Чтобы сообщить напрямую властям, не хватало оснований, тем более могло повредить семье. Потому я решил самолично отправиться сюда, поскольку рассчитывал, что мой опыт позволит мне понять, каково в действительности положение дел.

Чтобы не ставить в неловкое положение Лидию Геннадьевну, мой друг назвался её давним знакомым, и так мы вошли в ваш дом. Лидия Геннадьевна, к слову, встретила нас холодно. Ведь, как выяснилось, её страх за мужа сменился разочарованием и отчаянием иного рода: когда ещё мы были в пути, Корней Кондратьич вдруг решает изменить завещание. Теперь Севастьян Корнеич, очевидно, больше не главный наследник своего отца. Почему это произошло? Мы вернёмся к этому позже. Как оказалось в дальнейшем, Лидия Геннадьевна зря посчитала, что страх за жизнь её супруга оказался беспочвенным.

Возможно, Корней Кондратьич предвидел, что его смерть повлечёт за собой ожесточённую борьбу за наследство, и возложил надежды на присутствие двух посторонних людей — что это не даст свершиться непоправимому, по крайней мере, до оглашения завещания. Увы! Мы не смогли полностью оправдать его надежд, однако я довольно быстро напал на след тех тёмных дел, которые творились под крышей этого дома.

Прежде всего, я установил, что Корней Кондратьич ушёл не своей смертью. Старый, больной, умирающий, он был отравлен в собственной постели.

На след меня натолкнул флакончик со странной подписью, который попал мне в руки. Содержимое оказалось отравой, которой морят ос. Для чего же кому-то понадобилось сделать запас отравы, замаскировав его под флакон с лекарственным порошком? Всерьёз обеспокоенный, я обследовал тело покойного и установил, что он был убит.

Более того, при кровати я обнаружил склянку с лекарством для облегчения кашля, в которой также была подмешана та же отрава. Я установил, что Корней Кондратьич каждую ночь перед сном выпивал чашку горячего молока, в которое и замешивалось это самое лекарство. Очевидно, что Корней Кондратьич был отравлен именно так.

Проходит пара дней, и в вечер поминок скоропостижно погибает Амалья Петровна. То, что думали списать на нервный припадок, на проверку оказалось насильственной смертью. Мне удалось установить, что отрава на сей раз была подмешана в чайник, с которого Амалья Петровна разлила себе чай. Примечательно, что чайник был подан для Севастьяна Корнеича, и при желании услышать его распоряжение мог бы всякий, и кто-то так желал ему зла, что рискнул и жизнью его сына, который чудом не распил с отцом чаю в тот вечер. Однако по стечению обстоятельств отец и сын к чаю так и не притронулись — его выпила Амалья Петровна.

Поскольку, обстоятельства приняли серьёзный оборот, я доложил о положении дел Севастьяну Корнеичу, требуя призвать власти. Севастьян Корнеич воспротивился, не желая ставить под удар честь семьи, а также опасаясь, что под подозрение могут попасть невиновные. Однако в ту же ночь происходит ужасное происшествие, явно устроенное, чтобы помешать расследованию. Тело Амальи Петровны поспешно хоронят, чтоб доказать насильственную её гибель стало крайне затруднительно.

Самое гнусное в этом происшествии — то, что всех собак повесили на безутешного Макара Корнеича и на моего друга. Якобы они, в подпитии, дошли до такого бесчинства. Однако теперь установлено, что это был Борис Кондратьич. Очевидно, он опасался вмешательства властей и пошёл на последнюю подлость. Ведь вина, в которую вы все повесили на Макара Корнеича, довела его до безумия. Он теряет власть над собой, нападает на Александру Антоновну, на моего друга, гонит её в лес…

И в лесу оказываются все домашние. Севастьян Корнеич и Лидия Геннадьевна разыскивают своего сына, Борис Кондратьич как раз встречается с братом Амальи Петровны и лжёт тому о положении дел, убеждает не вмешиваться. В тот час Макар Корнеич погибает. Выглядит это как самоубийство, однако… Не будем забывать, что в лесу находились те, кто мог бы счесть смерть обезумевшего юноши… лучшим разрешением ужасного положения.

Итак, во всех трёх случаях возможность нанести удар был у каждого. Подмешать яд, спустить курок. Вокруг — никого, или же свидетель из домашних, тот, кто скорее солжёт и прикроет, чем выдаст, да кому — мне, заезжему чужаку, который грозит вынести ваши гнусные дрязги на всеобщее обозрение! Неудивительно, что вы сплотились против меня и против моего злополучного товарища. С теми препонами, которые вы строили мне всё это время, я едва ли имел возможность добраться до истины, однако скрупулёзная работа и наблюдение человеческой натуры даёт нам понимание мотивов — а это не главное ли, когда речь заходит о преступлении?

Что может подвигнуть человека преступить через саму свою суть? Не только пожелать смерти, но собственными руками… Либо лютый, животный страх за собственную жизнь или жизнь близких. Либо невыразимая мука от обиды, которую разрешит, как кажется, лишь смерть обидчика.

Едва ли старый немощный старик мог представлять для кого-то угрозу. Как и его старший сын, уже лишённый отцовского расположения. Но оба покушения состоялись, оба ознаменованы жертвами. Так кто же затаил глубокую обиду?

Это сделал один и тот же человек. Тот, кто знал про яд, кто заранее его заготовил, кто узнал, что яд оказался у меня в руках, и кто рискнул выкрасть его у меня из-под носа, чтобы снова им воспользоваться. Тот, кто имел и к Корнею Кондратьичу, и к его сыну свои давние счёты.

Тот, кого до сих пор отвергали, потому что очень боялись признать — претензии этого человека имеют своё основание, и обида его поистине глубока. Для этого нам стоит обратиться к прошлому. Я долго не считал нужным углубляться в подробности давней трагедии, которая свершилась в вашей семье, когда Корней Кондратьич утратил своего старшего сына, однако постепенно оказалось, что и там сокрыта ещё одна подлая тайна, которая стоила не одной жизни.

Много лет назад Корней Кондратьич жестоко рассорился со своим старшим сыном, прогнал его из дому. Впрочем, быстро остудившись, стал искать воссоединения, однако сам Антон Корнеич поначалу сам упорствовал и не желал идти на примирение, а после, когда нужда и ребёнок на руках заставили его образумиться, он попал в ловушку. Человек, которому он доверял больше, чем отцу, убедил его, будто Корней Кондратьич всё ещё гневается. Что он не примет блудного сына, а скорее спустит собак на него и на его внебрачного ребёнка. Конечно, Антон Корнеич побоялся возвращаться. Но чем дальше, тем больше он нуждался. Тяжело болел. Состояние его стало совсем плачевным. А тот, кому он доверял, кому доверял и Корней Кондратьич, лгал обоим о том, то примирение невозможно; Корнею Кондратьичу тот человек так и вовсе сказал, что старший сын его уехал заграницу, а позже там и умер — и Корней Кондратьич поверил. Для Антона Корнеича пришедшая весть, что отец объявил его мёртвым, стала лучшим доказательством, что тщетно стремиться домой. Он уже умирал в нищете, от болезней. И тогда единственное, о чём он попросил того, кому так доверял — это позаботиться о его дочери. К счастью, Антон Корнеич попросил о том же и своего дядю, Бориса Кондратьича. И Борис Кондратьич принял обязательство перед своим старшим племянником, что позаботится о его дочери — и действительно взял под опеку девочку, на которую ему указали в приюте, где та оказалась после смерти отца. Вышло так, что Борис Кондратьич раньше успел похлопотать о ребёнке, а тот, кому все эти годы так доверял Антон Корнеич, приехал поздно и решил, будто девочка умерла вслед за отцом.

Итак, долгие годы Борис Кондратьич держал сироту в неведении, впрочем, похлопотал о её образовании и устройстве. Однако в нынешнем феврале Корней Кондратьич заболевает чахоткой; для всех очевидно, что дни его сочтены. И тогда Борис Кондратьич решает ввести в семью ту, которую можно счесть за дочь погибшего Антона Корнеича.

Встреча Бориса Кондратьича и его подопечной оказывается омрачена: в ту ночь, по совпадению, в её квартиру забрался вор и придушил её соседку. Борис Кондратьич уговорил её молчать и бежать; а чтобы опустить концы в воду, он обезобразил лицо убитой.

Продержав свою подопечную где-то в уединении, Борис Кондратьич сполна настроил её против семьи, с которой сам всегда враждовал, убедил, что в смерти её отца, под которым он сам подразумевал своего племянника, виноват Корней Кондратьич

Ни Борис Кондратьич, ни тем более его подопечная не знали, кто на самом деле виноват в том, что судьба Антона Корнеича сложилась именно так. Однако, та, кого отныне называют Александрой Антоновной, встречается с умирающим Корнеем Кондратьичем и проводит у его смертного одра долгие ночи, а он кается перед ней, просит простить и уверяет, что действительно верил, будто его старший сын погиб, и не где-нибудь, а на чужбине. А это совсем не сходится с истинным положением дел.

От деда она узнала, что тот был обманут. Не смог спасти своего старшего, любимого сына, даже если хотел. Но удержало ли это её? Её не остановило даже наше присутствие, а ведь мы уже были знакомы.

Мы познакомились при странных обстоятельствах: её, как она сказала, будто выслеживал, даже преследовал незнакомый человек, назвавшийся её дядей; она же сколько себя помнила, считала себя сиротой, и объявившийся родственник внушил ей опасения. Она искала помощи у властей, но за недостатком оснований не получила её, а потому обратилась ко мне. К сожалению, я не успел помочь ей — в ту же ночь на квартире у неё произошло несчастье, и я, как и многие другие, был уверен, что она была убита грабителем. Теперь мы знаем, как обстояли дела в действительности, знаем о причастности Бориса Кондратьича.

Нам важно, что, встретившись со мною теперь, она знала, с кем имеет дело, а потому пошла на всевозможные ухищрения, повела чтобы с одной стороны выставить всё так, будто её хотят оклеветать, а с другой, добиться своих целей у меня под носом.

Она отравила деда, потому что, по собственному же признанию, не могла дать ему умереть спокойно — она желала, чтоб тот мучился так же, как некогда мучился его несчастный сын.

Дед, может и не указал ей прямо на того, кому он так доверял, а тот его предал. Однако она уж смогла понять, что к чему. Она вновь заполучила яд: я установил, что с первого же дня нашего приезда она знала, как проникнуть в наши комнаты, и не раз обыскивала мои вещи. А потом ей на руку сыграл случай: Севастьян Корнеич сам назначил ей укромный разговор — и она решила воспользоваться случаем. Едва ли она задумывалась о том, чтобы обезопасить себя: как знать, она была готова выпить отраву на пару с Севастьяном Корнеичем, лишь бы свершить свою месть. Она покинула компанию вистующих и пошла к Севастьяну Корнеичу. Но не застала его — он как раз ушёл укладывать сына спать. Однако чайник уже стоял на столе, и она отравила его. Потом она, не дождавшись Севастьяна Корнеича, пошла его разыскивать, но её встретил мой друг и занял разговором. И она передумала погибать в тот вечер: Севастьян Корнеич, в ожидании, выпил бы чай, и всё бы свершилось даже без её присутствия, отвело бы подозрения. Но, как известно, под удар попала Амалья Петровна.

Это поколебало Александру. На миг, как знать, заставило ужаснуться, одуматься. Беседа, которая состоялась меж нами, была на грани признания с её стороны. Я почти уверен, что Борис Кондратьич, переживая о своей подопечной и смутно догадываясь о том, на что она могла пойти, и похоронил самолично Амалью Петровну только для того, чтобы оградить свою подопечную от возможного преследования. Он видел, как близко я к ней подобрался, а сама она уже готова сознаться. Но в пятницу на неё напал Макар. Она чуть не погибла. Кто не проникся к ней жалостью в тот миг?

А тем не менее, я хоть не берусь утверждать наверняка, но не исключено, что она причастна и к гибели Макара — пытаясь защитить себя, разумеется. Разве могла бы она убежать от него? Конечно, он её нагнал, а там… Ей могло повезти — она бы отобрала у него оружие. Никто не видел, а если б и видел, не выдал бы её, не так ли?

Как бы то ни было, то происшествие почти сломало её. Я, признаюсь, ожидал, что она сознается сама, если вообще выживет после перенесённого потрясения. Но… обида за отца в ней так глубока и жестока, что даже сегодня, измученная, чудом избежавшая гибели, она не собиралась отступать. Обманом заполучив оружие, она направилась свести счёты с тем, кто предал её отца. И это её решение, конечно, является самым весомым доказательством её вины.

Три смерти… Убеждён, Корней Кондратьич, узнав от Александры, кто я такой, надеялся, что моё присутствие остановит её, но просчитался. Я не был расторопен, признаю, я медлил, допускал промашки. Она же со своей стороны всячески втиралась мне в доверие, а ведь ей сложно было не посочувствовать, тем более глядя, как её отвергают те, кого бы она желала назвать родственниками, как её не принимает семья, которую она так чаяла обрести.

Мой друг, чего скрывать, проникся к ней сердечно. И теперь вы можете понять, что толкнуло его на столь странный поступок — взять вину за случившееся на себя, хоть это на проверку, как вы сейчас убедились, не выдерживает никакой критики. Но он очень хорошо понимал ваши настроения. Вы готовы обвинить любого, лишь бы обезопасить себя.

В тишине я сосредоточил свой взгляд и наконец разглядел их перед собой: встревоженного, растерянного старика, молчаливого, утомлённого мужчину, напуганную, разбитую женщину с ребёнком на руках. Под окном, я знал, совсем близко, замерла полоумная, осиротевшая девушка. В углу — согбенные годами старик со старухой, давно ослепшие от своих горьких слёз. Вот и всё, что осталось от семьи.

— Но она виновна! — воскликнула Лидия. — А старик, конечно, завещал всё ей! И просто так оставить это?

— На самом деле, официально, она уже три месяца как мертва, — сказал я. — Если она сама заявит о себе как о наследнице, или вы захотите возбудить против неё дело, вам придётся разворошить то, старое. И вас, Борис Кондратьич, уже ничто не спасёт. А если потянуть ту ниточку, то раскроется и вся правда о судьбе Антона. И там уж вашей семьей не избегнуть позора и порицания, — я перевёл тяжёлый взгляд на Лидию, которая вздрогнула и крепче прижала к себе сына. — Всей вашей семье.

Лидия поджала губы, выдерживая мой взгляд.

— Как мы видим… — продолжил я, — она всё же не смогла довести дело до конца. Не в четвёртый раз. Севастьян Корнеич сумел уговорить её уйти. Полагаю, — я потрудился достать часы и взглянуть на время, и вправду позднее, — сейчас она уже добралась до города и скоро уедет.

Лидия ахнула.

— Сейчас она ушла… Но если вернётся? Она ведь безумна, мы все это знаем! Как… как вы могли её отпустить! — Лидия переводила озлобленный взгляд с меня на мужа. — Как можно доверять…

Тогда я пресёк её:

— Нужно сказать, что она тяжело больна.

— У неё очень слабое сердце, — негромко сказал Борис. Взгляд его совсем потух. На минуту он опустил голову, точно чтобы перебороть в себе что-то, и обратился ко мне: — Вы сказали, они… они ушли вместе, — он тяжело вздохнул, не нуждаясь в моём подтверждении, так упоённо он мне поверил. — Она не вернётся, — он обернулся к Лидии и Севастьяну, повторил твёрже: — Раз сумела уйти, значит, уже не вернётся. А у неё… у неё очень слабое сердце.

Он закрыл лицо сухой, пергаментной рукой.

— Севастьян Корнеич, — позвал я. — Отдайте мне ту бумагу, которую сегодня утром дал вам Юрий Яковлич.

Севастьян чуть склонил голову и без единого слова протянул мне уже знакомую бумагу. Я взял её чересчур поспешно, развернул, чуть не порвав, и убедился: это то, что мне нужно.

Пока я бегло читал, в глазах защипало. Куриный почерк Чиргина разобрать было делом нелёгким, но изложил он всё крайне обстоятельно, по всем правилам, подписавшись подлинным своим именем, и выдумка его была так искренна, запальчива, что я бы и сам поверил, не будь посвящён во все обстоятельства. Только теперь мне открылось сполна, как же мы рисковали, как близок он был к тому, чтобы и вправду взвалить на себя вину и понести полагающееся наказание.

За окном уже давно стемнело, Трофим поставил только пару свечей перед нами на стол. Я взял одну и поднёс к ней бумагу.

Они все молчали. Я оглядел их вновь. Борис так и стоял, будто скрюченное ураганом дерево, не отняв руки от лица. Лидия, хмурясь и кусая губы, смотрела на пепел, что остался от записки моего друга, и гладила оробевшего сына по голове. Севастьян сидел, совершенно спокойный, но невероятно усталый. Трофим и Липонька, привыкшие молчать, замерли безмолвными тенями.

Им всем оказалась удобна моя немилосердная ложь.