Суббота III (1/2)

Мишенька всё искал медвежью шкуру, но нигде не мог её найти. Папа сказал, колдун оставляет шкуру у порога, чтобы показаться честным людям в человеческом обличье, но вот Миша обил пороги уже, казалось, всех дверей в доме, а ничего похожего на шкуру не находилось.

Вот же хитрая уловка, думал Мишенька, в шкуре ты — дикий зверь, даже ещё страшней, а сбросил — так сразу станешь как все, никто и не заподозрит дурного, впустит в дом, накормит, обогреет, развеселит и руку подаст. Совсем не подозревая, что в ответ ладонь сожмёт когтистая лапа.

… И что же тогда мама так потянулась к нему, если он стал, как все? Неужели всё дело в том, что у колдуна волосы были чёрные, а у папы — уже седые?..

От этих вопросов болела голова, а в груди скреблось крохотное чудище. Миша помнил, как папа предостерёг его, что рано или поздно, а чудище пробудится… Как быстро исполнилось отцовское предсказание! Но хорошо, что папа успел предупредить — иначе бы Миша ужасно перепугался. Теперь же он был спокоен, разве представлять, какое оно там, это чудище, было страшновато. Есть ли у него хвост? Оно всё мохнатое или наоборот, склизкое? Оно свернулось клубком прямо под сердцем? А если ему вздумается, переползет ли в живот?

От страха хотелось перекреститься, как учила мама, но мама… мама!.. Что ж она сама не крестилась, или ей не было страшно, когда пришёл колдун…

Чудище взвыло, забило хвостом, перебило дыхание. Хватит, хватит!

Папа сказал, с чудищем следует подружится, а дружбу принято начинать со знакомства…

«Как же тебя зовут?..»

А ведь мама звала колдуна ласковым именем, как никогда не обращалась к папе.

Миша зажмурился. Там, внутри, чудище бесновалось.

«Пожалуйста, прекрати! Мне очень больно, когда ты кусаешь меня за сердце!»

Но оно не унималось. Миша побежал со всех ног, думал — куда глаза глядят, а оказался у папы.

Папа уже был один и, конечно, давно его ждал. Миша, дрожа и путаясь в словах, подбежал к папе и никак не мог себя остановить:

«…Папочка, оно проснулось, оно очень гадкое, ну зачем, зачем оно у меня прямо под сердцем? Папочка, а шкура, я… Думаешь, мама очень расстроится?.. Папа, а с мамой всё будет хорошо? Он больше к ней не придёт? Она очень болеет? Я к ней хочу…»

Отец внимательно слушал его, как всегда слушал, до последнего сбивчивого словечка. И вздохнул тяжело, так, как не получилось бы у самого Миши: таким вздохом можно было бы сдвинуть с места огромную гору. Отец сел в своё кресло, на котором Миша уже стёр ткань на подлокотнике до блеска, так часто туда забирался, и в этот раз, не раздумывая, полез к папе на колени, прижался тесно, зная одно: отец всё объяснит и научит, как сделать верно.

Отец что-то тихо заговорил, стал повторять то, что сказал ещё утром:

«Мама очень устала и сильно больна. Дай ей отдохнуть. Ты же не хочешь, чтоб ей стало хуже, чтоб к ней привели доктора, который заставит её глотать горькие пилюли? Не ходи к ней сегодня и не докучай, а там, глядишь, она выйдет к ужину, пусть только наберётся сил. Её никто не потревожит, её дверь заперта крепко-накрепко».

Папа был, конечно, прав, с этим никак не поспоришь, но чудище внутри всё подвывало. Противно, канючило, голодное, что ли… Казалось, всё как-то не так. Миша сильнее вжимался в отцовское плечо, но не находил желанного успокоения. Всё словно сдвинулось с привычных мест, перевернулось, рассыпалось, он кидался подобрать осколки, соединить, но они кололи пальцы, сыпались, перемешивались безнадёжно. Почему мама больна? Что с ней случилось? Как ей помочь?.. Неужели ей станет лучше оттого, что его нету рядом?..

От бессилия хотелось плакать, но Миша сдерживался, как мог, кусал губу, и всё не мог расслышать, что же говорит ему папа.

А может, папа уже давно замолчал?.. И окаменел весь, точно и был той горой, которую поколебал вздох печали? Миша встрепенулся, задрал голову. Всё подтвердилось: лицо отца было каменным. Как он раньше не замечал?.. Захотелось кричать, но всё как во сне: ни звука не вымолвишь.

А папа сказал:

«Ну здравствуй, Аленька».

Миша оглянулся и ахнул. Пташенька!

Краткая радость блеснула искоркой: он давно мечтал, чтобы папа с Пташенькой сошлись поближе, сколько бы сказок они могли выдумать вместе! Но что-то было не так. Пташенька… замерла у двери, спрятав за спину руки, и Миша подумал, что никогда ещё не видел такого богатого платья, какое она нынче надела. Складки тяжёлого бархата укрыли её, точно лепестки мака, а как лежали по плечам её волосы, чистое золото! Но Мише стало не по себе от того, каким стало её лицо… тоже каменным.

Она ведь и не слышала его возгласа, если он всё-таки сумел окликнуть её. Она и не глядела на него, нет: они с папой смотрели друг на друга, и Мише показалось, что сам воздух вокруг окаменел.

«Так вы, дядя… — заговорила Пташенька не своим голосом. — Вы… узнали меня?»

А ведь её было бы сложно узнать сейчас, подумалось Мишеньке. Она вся не своя, чужая, и красота её страшная, неживая, так красива была царевна в хрустальном гробу.

«Узнал», — только и сказал папа.

«С самого начала… узнали?»

«Нет, — и снова папа вздохнул. — Вчера. Когда нашёл тебя в лесу почти бездыханную, — он вздохнул, и дрогнула гора, накренилась. — Я узнал тебя по глазам. Снова этот взгляд маленькой девочки, которая больше не хочет жить».

Пташенька покачнулась, рот её приоткрылся. Мише казалось, она очень хочет вздохнуть поглубже, как папа, но эти золотые волосы у ней на груди, точно цепи, они её душат. И руки за спиной, верно, скованы такими же блестящими кандалами — иначе она бы давно уже опёрлась о стену, так неровен был её шаг.

«И я вас… Поняла только сегодня, но взаправду узнала… тоже вчера».

Медленно она ступила ближе, и Мишеньке стало вконец обидно, что она ни разу не взглянула на него. Она глядела только на папу, и будто вовсе не видела даже, куда идёт; Миша подумал, что если б у неё под ногами горела земля, она бы всё равно шла, очень медленно, но неумолимо.

«Я всё думала, это был сон, но теперь я вспомнила явственно… Вы приходили, когда умер папа! Я тоже узнала ваши глаза».

Глаза отца — тёмные, бархатные, точно оленьи. Взгляд их мягок и ласков, разве что так часто печален.

«Вы смотрели на меня так, будто я уже умерла».

Она остановилась, не дойдя нескольких шагов, но ничего, кроме неё, Миша уже не мог видеть: она будто заполнила собою всё, невозможно отвести взгляда, переменить мысли. Папа тоже думал только о ней.

«А как ещё мне было смотреть на тебя?»

Пташенька глядела на папу во все глаза и произнесла надтреснуто, звонко, как звонят сломанные часы:

«Верно, дядя. Знаете, мне самой сколько раз думалось, что я давным-давно уже мёртвая, следом за папой, уж как мне хотелось, как бы так всем стало легче, а главное — мне!»

Отец чуть шевельнулся, его ладонь накрыла Мишенькин локоть. Ледяная ладонь.

«Ну, так зачем на этот-то раз? — тихо ахнула Пташенька. — Отчего вчера не оставили меня умирать, как тогда? На этот-то раз получилось б! У меня лопнуло бы сердце. Вы же знали наверняка!»

Отец недолго молчал.

«Да, знал».

«Так почему в этот раз?..»

И снова вздох. Миша видел: отец держит на плечах ту огромную гору, и осознал — если отец не удержит, она упадёт и придавит их всех.

«Присядь», — сказал папа Пташеньке.

И та, безмолвная, опустилась на краешек кресла, заступив каблуком красный подол.

«И что это за скверная манера, — Миша знал наверняка, что папа нахмурился, — вздумали попрать всё, что мне дорого. Ты — в платьях моей матери, он — в одежде моего брата…»

На миг щёки её, до желтизны бледные, вдруг залились краской, точно спелые яблоки.

«Да, — сказал папа, и Миша знал, что папа чуть улыбнулся, — конечно, мне он тоже… несколько напомнил… И даже не столько сам облик, сколько…»

Теперь её щёки пылали, и, несомненно, очень больно жглись, вот она и вскрикнула:

«С чего бы вам знать!»

Папа ничуть не обиделся. Он никогда не обижался, если кто повышал при нём голос, а только лишь усмехался — но заговорил он печально:

«Ты думаешь, что знала его лучше всех. Но это не так. Ты едва ли его застала и, конечно, никак не смогла бы его узнать и понять. Никто не знал и не понимал его так хорошо, как я. И если думаешь, что только ты любила… Ты и представить не можешь, как любил я».

Она поднялась, возвысилась. С ней что-то сделалось: так исказилось её лицо, так разгорелись глаза.

«Любил! Боже мой! Боже! Он ведь вас ждал, ждал, до последнего ждал вас и звал! Но вы его предали, вы отвернулись, вы пришли слишком поздно, вы дали ему умереть!»

«О, он был не из тех, кто спрашивает разрешения».

Она озиралась по сторонам, будто искала кого-то, кто дал бы ей добрый знак, но они остались одни.

«Вот как, — из неё вырвался сиплый смешок, точно каркнула птица, — значит, там, издалека, вам было проще простого убедить самого себя, будто чистые у вас руки…»

«Да что ты… — отозвался отец, утомлённо: — Я никогда не думал, что чистые у меня руки».

Руки отца — холодные, тонкие, по ним тянутся синие вены, но всегда очень мягкие, бережные. Разве на ладони старый глубокий ожог, и кожа там до сих пор тёмная.

А Пташенька всё держала руки за спиной, и Миша подумал, что они скованы там золотой цепью, иначе она давно бы уже расправила крылья и смогла бы взлететь. И он собрался духом и окликнул её:

«Пташенька! Что ты там прячешь, что ты нам принесла?»

Он осёкся, потому что ему стало ещё страшней, когда она обернулась к нему, и он не увидел и крохотной искорки света и ласки в её глазах. Они совсем поблекли, эти чудесные глаза, в которых, он готов был поклясться, порой отражалось чистое небо. Сейчас она смотрела на него, будто повстречала впервые, и крикнула папе:

«Отошлите ребёнка!»

Ребёнка! Вот как она с ним! Глупая Пташенька… Неужто и она станет надменной и строгой, как прочие взрослые, которые привыкли распоряжаться им, как только вздумается: поди поиграй… Миша собрался поставить её на место, и уверенности ему придала дрогнувшая отцовская рука, которая на миг прижала его ближе, крепче.

Пташенька вскрикнула, ахнула:

«Будете прикрываться собственным сыном! Отошлите… Сейчас же!.. А, впрочем… Что мне мешает… В конце концов… А знаете, ведь он умер у меня на глазах!»

Миша почувствовал, как папа вздрогнул и прикоснулся щекой его лба. А Пташенька миг посмотрела на них, с глаз её будто спала пелена, и тут губы её дрогнули, брови взметнулись, разрезали лоб глубокими морщинами, и Миша подивился, как ещё не брызнула кровь.

«Нет, не выйдет! Потому что вы счастливый, вот ничего и не выйдет!.. Живой и беспечный… Обнимаете своего сына… В отчем доме… Конечно, счастливый! Да как же мне заставить вас мучиться сильнее, чем мучился он!»

Миша не мог отвести взгляда от её красного лица. Когда так надрываются, обычно плачут, но Пташенька не пролила и слезинки, и почему-то от этого стало жутко. Зачем она говорит о мучениях? С чего ей так кричать?

Миша попросил её:

«Не плачь, Пташенька, ну не плачь!»

Хоть всем стало бы легче, если б она смогла плакать.

«Почему вы не приехали, когда он вас звал?.. — заговорила она тихо, глухо. — Ну, скажите, что вас что-то задержало. Что вы слегли в горячке. Что поезд сошёл с путей. Что угодно, скажите, что это было невозможно, что это случайно так вышло, что он умер, а вы живой!»

И всё-таки сорвалась на крик. Она смотрела на отца так ищуще, так жадно, будто от его слова зависело что-то очень важное, самое важное, что есть на свете… И Мише тоже очень захотелось, чтобы папа сказал верное слово, и тогда, может, они узнают, что же может быть самым главным, что на самом деле удерживает над ними тот чёрный камень?..

А отец… отец долго молчал, пока не сказал очень тихо и грустно:

«Потому что так было лучше для всех».

Миша зажмурился. Ему будто послышалось… глухой, необъятный звук, без свиста, без грохота, но исполненный ужаса. Вот и Пташенька пошатнулась, Миша вспомнил, совсем как вчера — мама, когда папа ударил её по лицу.

И Мише вдруг захотелось оттолкнуть её, спасти, вытащить из-под камня. Он вспорхнул с коленей отца и бросился к ней.

Она обернулась прежде, чем он до неё добежал, выставила руку, запрещая ему приближаться, а он и не знал, что он собрался делать, неужто обнять её, как он обнимал маму и папу, так запросто, без спросу? Он совсем не хотел обидеть её или напугать, но вместо гнева в её поблекших глазах ему на миг показалась, как прежде, добрая, ласковая, хоть очень печальная мысль.

«Миша, тебя ищет мама».

Миша приоткрыл рот, а Пташенька кивнула раз, два, повторила:

«Иди к ней. Она попросила меня, чтоб ты к ней пришёл. Она тебя ждёт, ну же!»

И он сам не заметил, как кинулся вон, позабыв о тех, кого надо жалеть. Только папа окликнул его у самых дверей — и Миша застыл, испугавшись, что отец ему запретит, потому что снова окажется прав.

Но папа протягивал ему ключ, Миша знал, от маминой спальни. Заполучив ключ, Миша не успел удивиться, не успел взглянуть на отца, чтоб хоть по глазам понять, так ли уж это всё правильно — потому что, раз мама его звала, ничего больше уже не имело особого смысла.

Миша бросился опрометью через весь дом (он никогда не задумывался, отчего столь странно, папа с мамой живут друг от друга так далеко?..). Вот-вот он увидит маму, по которой страшно скучал. О которой сильно тревожился. Которую не видел всю ночь и всё утро, и ему сделалось жутко от мысли, что с ней могло статься за всё это время, ведь пусть она заперлась накрепко, но колдун тот ещё умелец ходить сквозь стены!..

И тут Мишенька понял… Ему пришло на ум то, о чём он совсем не хотел вспоминать: когда мама в тот грозовой вечер впустила колдуна к себе… впустила бы она его, будь он похож на медведя?.. Нет, она впустила его потому, что он прикинулся таким же, как они все. Потому что он сбросил шкуру на пороге её спальни.

А мама бережно её подняла и аккуратно сложила, ущипнув уголки, как складывала Мишенькины рубашечки стопкой на полочку.

«Мама?..»

Мама лежала на кровати и плакала. Миша едва узнал её лицо, прекрасное белое лицо, теперь оно пошло пятнами, всё дрожало, тряслось, ещё немного — и порвалось бы по швам, так мама страдала.

Папа был прав. Мама очень, очень больна, и Миша не знал, что же делать.

«Мамочка, тебе больно? Мамочка, что с тобой? Он обидел тебя? Он тебя напугал! Мама, почему ты плачешь? Мамочка?..»

Мама ничего не сказала, только потянулась к нему, прижала к груди крепко-крепко, но в её объятьях стало ещё страшней: он слышал, как надрывается её сердце и что-то хрипит в груди. Чем сильнее она его обнимала, тем ужасней становился тот хрип.

Миша вырвался.

«Мамочка, мама! Папа сказал, к тебе нельзя, я совсем не хочу, чтоб ты болела, я сейчас уйду, ты только скажи… Я позову папу!»

Мама ахнула, и лицо её исказилось, точно его изнутри вспорол нож. Она схватилась за шею, словно хотела себя задушить:

«Не говори мне о нём, никогда больше не говори мне о нём!»

Голос её был дрожащий и чужой, Миша испугался, что в ней кто-то сидит и за неё говорит… Он закрыл уши, пока слёзы обожгли глаза, и всего его заполнил страшный рёв. Это чудище вновь очнулось и встало на дыбы. Оно требовало своего.

«…Шкура у тебя? Мама! Отдай мне шкуру, мамочка! Я её сожгу…»

Он сам себе захлопнул рот, ужаснувшись тому, что сказал. Так он наверняка страшно напугал маму, вот она откинулась на подушки, сама вся синяя, точно полог кровати, и только судорожно дышала.

«Иди, сыночек, иди, поиграй… Твоя мама больна, мне нужно… мне нужно побыть одной… одна, я одна… Господи, тебе нельзя меня видеть…»

Бедная мама… Она ничего не понимала, с ней случился припадок, так это называется? Или?.. Миша не знал, не мог представить, но чувствовал: есть что-то ужасное, что люди могут делать друг с другом, что-то хуже побоев и даже выстрела в лоб. Она заколдована, она не может проснуться. Колдун, это колдун с ней сотворил, он её запер, не то чтобы в спальне, а словно в самой себе, она сама себе стала клеткой, ей страшно и больно… как же её спасти?

Убить колдуна. Немедля!

Как поехал же князь Михайло

Во чисто полечко погуляти

Со своими князьями-боярами,

Со советничками потайными,

Со причетниками удалыми.

Его добрый-ет конь споткнулся.

«Что ты, добрый мой конь, спотыкаешься?

Али слышишь ты невзгодушку,

Али чувствуешь кручинушку?

Али дома у нас нездоровится?»

Воротился князь Михайло тут

Он к себе-то во в высок терем.

Как встречали его домашние,

Они бросились на широкий двор,

На широком двору крепко плакали,

Все кричали громким голосом:

«Обо еси, великий князь!

Уж мы скажем те, проговорим,

Как случилася невзгодушка:

Княгиня-то наша матушка

Ума-разума лишилася,

Она бросилась во в синё море,

Во в синё море, к желтым пескам!»</p>

Итак, это был стук в дверь, а не грохот моего сердца.

— Мы заперты! — повторил я и бросился к двери, точно надеялся проникнуть сквозь стену и схватить за руку того, кто там стоял. — Ключ потерялся, — говорил я, боясь, что тот человек, кто бы он ни был, уйдёт, — откройте…

Снова стук… нет, на этот раз — у меня в голове. Но вот, кажется… голос…

— …я мигом!

И топот маленьких ножек. Так это был Мишенька!

Краткая радость, настигшая меня, была так же безумна, как доселе — жуткое возбуждение, страх. Я мотнул головой и осознал, что у меня в руке до сих пор шприц, а Чиргин всё полулежит в кресле со своей разбитой головой, в беспамятстве. На миг меня вновь охватило смятение, дрогнуло раскаяние, но я себя оборвал. Раз уж я взялся… нельзя отступать. Да если через несколько минут здесь кто-то будет!..

Я отбросил шприц, переложил Чиргина на кровать и принялся бинтовать ему голову, стараясь не смотреть на его лицо. Под моими руками он весь горел, его била судорога, он то и дело вздрагивал, словно пытаясь высвободиться от невидимых пут. Он тихо стонал, по лицу бродила тень, и кровь из раны всё капала, медленно, вязко. Два голоса твердили мне, каждый в своё ухо: «Что ты наделал!» и «Ты всё сделал правильно». Пусть так, думал я, пусть! Какие бы кошмары не обступили его сейчас, это лучше того, что он себе уготовал!

Тут меня прошиб пот — бросив бинты, я кинулся к его пиджаку и стал выворачивать карманы… Он ведь нарочно сказал Севастьяну, что есть ещё копия, а где надежнее спрятать, как не на себе? Безумец, чёртов безумец! Язык у меня так и горел, больно хотелось обругать его как похлеще, это ж надо было до такого дойти… Самая неимоверная глупость, какую только видел свет! Влюблённый дурак.

Он мог говорить «об этих людях» сколько угодно, но я видел достаточно, чтобы знать лучше него самого — всё это исключительно ради той, которая и так предала его уже трижды.

А ведь написал он эту глупость ещё засветло. Значит, предполагал, куда приведёт нас нить, И будто заранее знал, что мы окажемся по разные стороны… И отдал мне на откуп своё разочарование!

Ну! Раз уж на то пошло, он первый предал меня. Когда стал их жалеть и всячески покрывать. Сколько уже он препятствовал мне, сколько сбивал меня с толку! Он ведь солгал мне ещё давно, когда я спросил его, сразу ли он встретил Аленьку в вечер чёртовых поминок, когда кто-то исхитрился отравить чай… Да, он-то давно переметнулся и знал, что я буду преследовать, а он… сделает всё, чтобы дать ей уйти от меня.

Впрочем, к чему это, «от меня»… От правосудия. От правосудия, чёрта с два!

Я чуть не расхохотался в голос.

Я обшарил уже все карманы, чуть не растерзал чёртов пиджак, но ни клочка бумаги не обнаружил. Тогда я кинулся вновь к нему, подумав, а не спрятал ли он чего на груди, и вновь спохватился, что до сих пор не перевязал ему раны.

Руки мои тряслись. В голове шумело, или это ветер бродил за окном, а время утекало сквозь пальцы, я был никчёмен, растерян и зол, за что бы я ни брался, ничего не мог довести до конца, всё валилось из рук, мне чудились шаги вокруг, будто сначала один, потом двое, а там дюжина, целое стадо топталось и прыгало вокруг меня, а кровь на белом лбу Чиргина уже казалась мне чёрной.

Меня кто-то позвал. В суеверном ужасе я обернулся, но тут услышал скрип в замке — да, верно, это Мишенька, добрый, беспечный мальчик, пришёл вызволить нас… Он и звал, о чём-то щебетал…

В мгновение ока я кое-как перетянул Чиргину разбитую голову, укрыл его одеялом, и успел только подняться, броситься к двери, когда та наконец-то открылась.

Миша глядел на меня на редкость угрюмо, но, верно, сам облик мой его испугал — он вжал голову в плечи, впрочем, и шагу назад не ступил, хоть я, кажется, принялся тут же его прогонять.

— Спасибо, Мишутка, ну, беги…

Точно голодный волчонок, он быстро огляделся, пусть я загораживал почти весь проход и нарочно теснил его вон, но Миша проворно юркнул у меня под рукой.

— Что это с к… с дядей Юрой?

— Ему нездоровится.

— Мама тоже заболела, — сказал Мишенька, и голос его был недетский, чужой.

— Как это? Что с ней?

— Я вам не скажу.

Чиргин как назло вновь застонал. Миша шагнул к нему ближе со странным любопытством на тонком лице.

— Ему больно? Это потому что Маковка ему голову разбил? Маковка очень сильный, он раз кочергу в узел связал, так что конечно, больно, очень больно, очень!

Разве мог детский голосок исходить таким лютым холодом?

— Ничего, он оправится, только не дело сейчас…

— Тревожить его? — Миша поднял на меня ясный взгляд. — Папа тоже сказал, не тревожить маму. Он просто не знает, что она плачет. Если б знал, он бы утешил её, и я её утешал, но она всё равно плачет.

У меня сердце ухнуло. Неужто свершилось?.. Но был бы слышен выстрел!

— Почему твоя мама плачет?..

— Папа сказал, она заболела, она с утра заперлась, папа сказал её не тревожить, я к ней и не ходил, но потом пришла Пташенька и сказала, что мама меня зовёт, и папа меня пустил, но мама всё равно плачет, и мне она тоже сказала, иди, поиграй… Все вы меня поиграть отсылаете, все!

Щёки его вспыхнули, он топнул ножкой в досаде. А мне хотелось взять его за плечи и хорошенько встряхнуть.

— Так твой отец…

— Папа там с Пташенькой… И зачем она надела такое красивое платье днём? Ещё рано ведь переодеваться для ужина, мама никогда бы… Но когда я на ней женюсь, я ей разрешу ходить в нарядных платьях, когда ей захочется, а захочется — я на неё надену соболью мантию, как у императрицы. А где ваш револьвер? — вдруг спросил он и запоздало вымучил заискивающую улыбочку. — Вы мне обещали! Маковка обещал, но не дал, так вы мне дайте, ну пожалуйста, дяденька!

Я оторопел.

— Что ты ещё выдумал, зачем тебе револьвер!

А он скривился и огрызнулся:

— Так вы сами, дяденька, сказали, оружие нужно, чтобы защищаться от врагов!

— Да кто ж тебе враг, мальчик!

Он стих, и я мог бы всё прочитать в его взгляде. Его врагами стали мы. Бессовестные пришельцы, которые разрушили его тихий мир.

Но тогда я лишь негодовал и считал его гадким, капризным ребёнком, тяготился им и едва сдерживался, чтоб не отвесить ему оплеуху.

Тут он поморщился, обернулся на Чиргина.

— Как будто собака скулит! Я как-то Йозику хвост прищемил, вот он так же заныл!

— Миша…

— Он, что плачет? А папа никогда, никогда не плачет!

— Слушай, Миша, — я встал перед ним, но он лишь нахмурился и попытался выглянуть из-за меня, чтоб и впредь сверлить Чиргина взглядом, — мне нужно идти, очень нужно повидать твоего отца. Дай мне ключ, а сам иди к маме…

— Вы оставите своего друга тут одного?

— Да, ему нужен покой.

— А! — Миша вдруг вскинул голову, и я поразился, как разгорелись его глаза. — Я только что понял! «Покойник» это потому, что в смерти — «вечный покой подаждь рабу твоему»? Это из молитвы, меня Липонька учила… А всем мертвецам — покой? А есть такие, которые и по смерти беспокойные? Если там им в аду черти пятки щекочут, как тут будешь покойником-то?

Я схватил его за руку, чтоб уже выдворить вон:

— Миша, сейчас не время…

И тут заметил, что руку-то он усердно прятал за спиной, и оказалось, что в ней он держал шприц, который я так неосмотрительно выкинул.

— Зачем ты это взял? А ну брось.

Он ловко выкрутился, глаза его вспыхнули нехорошим блеском.

— Брось!

А он взглянул на меня, отбежал в сторону и, точно какой зверь, наспех разделся с добычей: переломил иглу в тот миг, когда я уже настиг его и выхватил шприц.

— Да что ты творишь! Поцарапался?..

Но он будто не слышал меня: словно зачарованный, смотрел на Чиргина, который вновь издал какой-то особенно тяжкий вздох.

— Он умрёт?

Если и было во мне какое слово, оно застряло в горле, и всякая мысль испарилась.

— Что ты… с чего ты взял!

Я не мог отвести взгляда от лица Мишеньки. Совсем ещё маленький же, с ноготок, щёчки пухленькие, но лоб весь будто покрытый изморозью, и тот же холод, волчий, жестокий — в глазах, которые были у него как у матери, большие и синие.

— Он не умрёт, — услышал я голос, свой ли, глухой и безвольный. — Не всегда люди, когда даже сильно болеют, умирают, тем более пока молодые.

— Но ведь ему шестьсот сорок лет.

— Что ты себе выдумал…

— Я знаю. Я нашёл шкуру! Это днём он всем нравится, его все жалеют, а ночью у него угли вместо глаз! Я видел, и мама видела, это он маму напугал, вот она и плачет!

Он уже кричал на меня, надсадно дышал. А сам я, разве дитя малое, препираюсь с ребёнком, довёл до слёз… А время шло, сколько уже я потерял впустую!

Выбранившись, я схватил Мишу за локоть и выволок вон. Запер дверь, не отпуская мальчишку ни на шаг, а он взбунтовался, думал вырываться, начал канючить и царапаться, но я наконец дал себе волю, схватил его за плечи и рявкнул:

— Я отведу тебя к матери.

Он плакал и лягался:

— К маме нельзя, нельзя, вы её напугаете!

Я сам плохо понимал, зачем трачу время на ребёнка, но оставить его просто так я не мог, уж после того, что я видел… Снова он обременил меня собою, как — неужели! — вчера, в лесу, когда он так же повис на мне, а я блуждал, отчаивался и не мог ничего сделать. Сейчас я утешал себя разве тем, что выстрел мы все бы услышали… А вдруг… Безумная надежда Чиргина оправдалась… и они там… простили друг друга?..

Я дошёл до покоев Лидии, рванул дверь, даже не постучав. В комнате шторы оказались задёрнуты наглухо, будто в спальне умирающего, и в первую секунду я ничего не увидел, только услышал растерянный, испуганный вскрик:

— Боже мой, что вы!..

— Со мною ваш сын!

Я обернулся на голос и, не церемонясь, толкнул мальчика к ней.

— Мишенька!..

Тот прижался к матери и уже безудержно рыдал. Я поглядел на Лидию внимательней и нашёл, что она и вправду сама не своя: простоволосая, едва ли не в ночном платье, лицо всё испещрённое слезами, дрожащее, красное, она показалась мне старухой, куда только делась её стать и красота! Она открывала рот, о чём-то сетовала и боялась меня, требовала, чтоб я ушёл, а я был не прочь, но отчего-то ощутил потребность жестоко сказать ей: