Пятница VI (1/2)

Нам навстречу шёл Трофим. Вероятно, ему уже всё рассказали, но если он и позволил себе какое-то чувство, то выразилось оно лишь в поспешности, с которой старик приблизился к нам. Впервые я был рад его видеть — меня вконец одолело желание бросить всё и ринуться в дом, чтобы столкнуться с тем, что есть, лишь бы не терзаться дальше догадками и подлым страхом. Трофим, подойдя, не задал ни одного вопроса, не издал ни единого вздоха сокрушения или печали. Он только оглядывал на нас чуть дольше, чем бы пристало, а потом посмотрел на Севастьяна, строго, почти сурово. Тот ответил ему таким же странным долгим взглядом. За пару секунд молчания они будто сообщили друг другу больше, чем сумели бы за час разговора.

Трофим лишь доложился:

— Все уже дома-с.

— Пока не все, — зачем-то сказал Севастьян.

Я без лишних слов оставил их.

Только отойдя порядочно, я спохватился, что ничего не спросил у старика. Чего мне стоило? Всё бы уже разрешилось. Но у меня и мысли ведь не возникло обратить на себя его стеклянный взгляд, не то что услышать от него хоть слово. Я дёрнул себя за волосы и заметил, что у меня дрожат руки. Напряжение, страх, отчаяние — всё достигло предела и вот-вот бы вырвалось, и я побежал до дверей, как будто спасаясь от взрыва, забыв, что снаряд бьётся и клокочет в моей собственной груди…

— Господи, Гриша!

Он стоял на пороге, глядел на меня во все глаза, и вот слетел ко мне по ступеням. Я сжал его так, что кости затрещали, и меня самого начало колотить…

— Живой!

Он что-то просипел, я его выпустил, а меня всё трясло. Он сжал моё плечо.

— Да с тобою сейчас припадок сделается. Господи, да что там, что…

— Ты-то сам… Ты подумай, мы встретились… она ко мне, давай выпрашивать, я думал, она о нём, а она о тебе! Только помянула и ну рыдать. Что я должен был подумать!

Я очень плохо видел его лицо: совсем стемнело, очки почти развалились. Но я будто почувствовал, что он побледнел, когда сказал очень тихо:

— То же, что я думал о вас. Но ты сказал, она…

Как дрогнул его голос!

— С ней всё… Она ведь уже дома, разве ты…

Он молчал секунду, а мне показалось — целую вечность, прежде чем он заговорил:

— Я только услышал, что кто-то вернулся, я… Господи…

Не знаю, он меня или я его повёл в дом, поддерживая на крутых ступеньках крыльца, придерживая дверь, знаю только, что мы оба глубоко дышали и стискивали друг другу локти. Он сразу завёл меня куда-то, кажется, на кухню, дал мне воды, я залпом выпил кружку и умылся; в голове наконец прояснилось, хоть руки ещё тряслись. Я отдышался и кое-как приладил очки и наконец разглядел его лицо.

— Чёрт!

Ладно он был как всегда дико бледен, с тёмными кругами под глазами, но теперь поперёк лба шла белая повязка, и он тяжело опирался о стол, не сводя с меня горящего взгляда.

— Что с тобой? Я так и знал. Это он тебя? Как это? Ради Бога, не молчи!

Он перехватил мои руки, когда я уже потянулся к повязке, и слабо улыбнулся.

— Да чепуха это всё, я только простить себе не могу, что так долго провалялся…

— Глубоко? Он стрелял? Да ты едва стоишь. Я позову…

— Да уймись ты! — гаркнул он. Я оторопел. Он мотнул головой, чуть зажмурившись. — Старушка обо мне похлопотала, видишь же, живой, раз уж Богу угодно. Это ты едва стоишь. Пойдём-ка, я…

Мы вышли вон в ту секунду, когда на пороге показались Севастьян и Трофим. Чиргин замер. Я тронул его за каменное плечо.

— Пойдём, — позвал теперь я.

А он всё не мог двинуться с места. Вдруг раздался грохот и глухой возглас. Мы все опомнились, обернулись. Вдалеке показалась Липонька, кажется, она уронила вёдра. Я зажмурился и силой потянул Чиргина за собой. Свидетельствовать ещё одно горе я был не в силах.

Наконец мы добрались до наших комнат. Я тяжело опустился на кровать, а Чиргин остался стоять.

— Как это? Как?..

— Кажется, покончил с собой.

Я уже встал, надел запасные очки, нашёл коньяка, глотнул сам, усадил Чиргина, протянул ему… Он всё был словно в забытьи, лицо какого-то серого цвета. Я всерьёз испугался, что он сейчас лишится чувств и заставил его сделать пару глотков. Щёки его чуть порозовели, он поднял на меня прояснившийся взгляд.

— Как же так!

— Пей, пей. И ложись.

А он отмахнулся и воскликнул с горечью:

— Вот, отлежался!

— Он в тебя стрелял, да? — вырвалось у меня, а он думал снова отмахнуться! — Не отвертишься, я слышал выстрел. Она закричала, а потом… Я и бросился, но уже в окно их увидел, как они в лес.

Чиргин со стоном схватился за голову.

— И какой чёрт вас всех туда понёс! Это всё я…

— Глупости не говори. Так ты…

— Я… — он осёкся, закусил синюю губу. — Я, признаться, думал, уже всё. Я его просил…

— Просил!..

Я приказал себе молчать. Как это было похоже на Чиргина, ей-богу… Пытался заговорить дикому зверю зубы, вместо того, чтобы…

— Я попытался у него отобрать револьвер, а он меня рукояткой здорово огрел… Впрочем, мы квиты, я его, он меня, разве рука у него тяжелее… Не знаю, сколько я там провалялся. Помню лишь, открываю глаза, муть кругом, и вижу только — рядом старушка на коленях стоит и молится. Плачет и молится, знаю, за нас всех. Я тоже стал молиться. Чуть-чуть, в два слова, как мог. Там и в голове прояснилось. А как полез страх, как там, что, сразу боль и тьма. Пару раз думал её окликнуть, хоть спросить, вызнать, но сразу точно судорога — и так и понял, что лучшего мне ничего не придумать, кроме как вслед за ней…

— Ну, Бог миловал, — сказал я.

— Нет, — отозвался он. Во мне шевельнулось что-то, когда я на миг встретил его взгляд — потухший. — Бог не миловал, Бог осудил. Ведь он мёртв.

— Не строй из себя… — во мне вспыхнул гнев как от спички. — Ты… Ты видел, что он пытался сделать… что он… Господи, не можешь же ты всерьёз…

— Я молился, как мог, за всех, и за него тоже, — говорил он, будто в забытьи, — но ты прав. Во мне, верно, было слишком много гнева и страха, чтоб вышло искренне. Я кривил душой. На самом деле я… Но бедняжка Липонька, всё на ней-то держалось, уж разве в ней-то мало было любви, мало мольбы?.. Почему же всё так обернулось?

— Если б мне удалось нагнать его, если б я увидел его пред собой, я ни секунды, слышишь, ни секунды бы не колебался! Я бы пристрелил его как собаку, потому что он и стал как зверь, дикий зверь! И я не понимаю, как ты вообще мог за него молиться, ведь он…

— Ничуть не хуже нас с тобой, раз мы так же желали ему смерти, как и он нам.

Я молча глядел на него, внутри кипел гнев, и только непомерная усталость не позволяла мне сорваться. Я отвернулся, негодуя, но меня ещё тревожил этот его взгляд, будто ослепший. Господи, что с ним творилось? Неужели он и вправду выдумал себе, будто это могло кончиться как-то иначе? Я-то, дурак, благодарил судьбу, что всё обошлось малой кровью и виновника, как там, поразила молния?.. Впору было бы уверовать в грех и воздаяние, а он, поглядите-ка, придумал сокрушаться… Меня так и подмывало бросить ему в лицо, что если бы он не был столь мягкосердечен и сразу бы покончил со всем, раз ему выпала доля вмешаться во всё ещё в самом начале, а не бросался бы в ноги чудовищу, вымаливая пощаду, то сколько зла удалось бы избежать! Ей-богу, его-то руки не чище наших, уж кому и брать бы на себя такое дело, то ему, а он вздумал строить из себя чёрте что, и сам едва не поплатился. Но остатки порядочности заставили меня прикусить язык.

Я отправился умываться и переодеваться. Методичные действия возвращали мне самообладание. Только один раз Чиргин окликнул меня:

— Так ты сказал, с ней всё…

— Она жива.

Я не хотел смотреть ему в глаза. Но и молчание было слишком жестоким. Поэтому я принялся сухо пересказывать всё, что со мной произошло, чуть оскорбившись даже, что он не спешит меня о том расспросить. Под конец рассказа я уже вошёл в деловой тон:

— Итак, все оказались в лесу. Никто никого не видел, не встречал. И вот, Макар — с простреленной головой.

— А почему ты сказал, что «кажется», будто он…

— Всё вроде бы указывает на то. В руке он сжимал револьвер, а учитывая его состояние последние несколько дней — какой ещё, казалось бы, исход? Однако нельзя упускать, что кто-то подумал так же и решил, что никто ничего не заподозрит, если…

— Нельзя же так! — воскликнул Чиргин. — Это было совершенно непредсказуемо, он сорвался, он потерял себя, как можно видеть здесь расчёт…

Мне очень хотелось резко его осадить, но он так разволновался что я испугался за его здоровье: повязка-то была сделала на совесть, но я едва ли удовлетворился его скупым рассказом и заверениями, что всё благополучно. Он слишком резко бледнел и то и дело прикрывал глаза, когда, наверное, голова начинала кружится, и я уже жалел, что завел разговор и лишний раз его тревожу. Но… я не мог найти себе места, тем более не мог думать о сне — тот снаряд в груди лишь чуть-чуть унялся, но всё ещё искрил, и мне нужно было выговориться.

— Пуля не вышла, без врача не обойтись. Но важно и количество выстрелов. В лесу звуки накладываются друг на друга, но я подсчитал почти наверняка: их было девять. А оружие было у кого? У Бориса — ружьё, он стрелял, когда звал нас на помощь. А из револьвера Макара можно сделать шесть выстрелов, если он не перезаряжал, то… Да сейчас и проверим…

Я бросился к своей грязной одежде, молясь, чтобы Чиргин не спросил меня, неужели я бросился в погоню безоружным. Впрочем, он-то сам решился остановить Макара голыми руками, и, вероятно, допускал подобную храбрость (или безрассудство) и во мне. На самом деле я и сам запрещал себе думать о том, что был ещё мой револьвер и…

— Чёрт.

— Чертей тут и без твоего предостаточно.

Я обернулся на него в досаде и еле совладал с собой, чтобы не выругаться:

— Я положил револьвер Макара в карман сюртука. А сюртук я отдал…

Внутри нас, ручаюсь, всё похолодело, когда мы услышали глухой крик истошного ужаса.

Мы кинулись вон, не глядя друг на друга, но снова придерживая друг друга за локти. В тёмном коридоре не было ни души и, казалось, больше ни звука, кроме топота наших ног. На миг я готов был поверить, что от изнеможения нам уже послышалось, но стоило унять дыхание, как до нас донёсся тоненький плач — где-то совсем рядом.

— Сюда! — указал я на нужную дверь и с силой рванул ручку. — Заперта! — я заколотил по двери: — Вы там? Откройте, мы уже здесь!

На миг рыдания чуть смолкли, но тут же зашлись с новой силой. Я снова рванул дверь, но она была очень тяжёлая и толстая, никак не выбить. Меня потеснил Чиргин и склонился над замочной скважиной. Я заметил, что у него дрожат руки.

— Сейчас, сейчас! — прокричал я.

Замок щёлкнул, и мы ринулись внутрь.

Мы уже были здесь однажды — спальня покойной хозяйки. Всё такая же скорбная, укрытая тяжёлым бархатом, безмолвная, а потому так странно было видеть здесь живое существо — в углу, на полу, скорчившись, обняв колени руками, в одной ночной сорочке, простоволосая, очень несчастная Аленька. Она стонала, как от зубной боли и всё будто пыталась от чего-то закрыться, спрятаться, и даже не сразу заметила, что мы вошли. Я окликнул её, она обернулась, подняла на меня загнанный, вымученный взгляд, но — миг — и вся переменилась, ахнула, выпрямилась, опираясь о стену, и во взгляде осталось лишь изумление и какое-то ещё неведомое чувство.

— Живой! — выдохнула она и так и застыла.

Я оглянулся и обнаружил, что Чиргин рядом со мной точно так же обмер. И взгляд у него сделался такой же, изумлённый, и я наконец распознал это чувство — небывалой радости.

Однако мне было не до сентиментальности. Я ещё раз окинул комнату взглядом, подумав, что и в шкафу, и под кроватью, и за шторой может прятаться недоброжелатель, напугавший Аленьку до полусмерти.

— Что такое?

Мой резкий, грубый голос разбил ту тонкую радость, от которой мы все совершенно отвыкли. Аленька перевела на меня взгляд и тут же по её лицу прошла рябь.

— Боже мой… я просто хотела лечь спать…

Она закрыла лицо руками и с глухим стоном осела прямо на пол. Мы оба кинулись к ней, но в последний миг Чиргин замешкал, и мне даже пришлось потеснить его, чтобы наклониться к Аленьке, тронуть её за плечо. Она резко дёрнулась и зарыдала громче.

— Устала, я так устала, я больше не могу…

— Ты глянь-ка!

Чиргин стоял над кроватью с покрывалом в руках и таращил глаза. Нахмурившись, я подступил и, ничуть уже не сдерживаясь, выругался: под одеялом копошились полудохлые бабочки.

Аленька застонала и вжалась в стену.

— Она их боится, — пробормотал я.

— Боится? — спохватился Чиргин. — Бабочек?..

— Да, чёрт возьми, боюсь! — взбеленилась Аленька.

— Успокойтесь, вам так нельзя, — пробормотал я, едва владея собой. После стольких напастей эта неприятность была смехотворной, и меня так и подмывало расхохотаться во весь голос, но Аленька казалась такой несчастной и измученной, что я подумал, а ведь для неё и сущая нелепость может стать последней каплей...

— Они ведь красивые, — столь же растерянный, протянул Чиргин. Это Аленьку доканало:

— Да идите вы к чёрту! Насмехаться пришли, да? Идите к чёрту, к чёрту!

— Как же, нет! — воскликнул Чиргин, очень смущённый. — Простите, я… Гриша, посторонись, я сейчас превращу их в одуванчики!

Тут я не выдержал. Я захохотал так, что бока прихватило. Кажется, мой приступ сначала их встревожил, но через пару секунд я услышал, что и они тихонько посмеиваются, особенно Аленька, размашисто утирая слёзы и держась за грудь.

— Открой окно, — наказал я Чиргину.

Пока он возился, я скатал простынь в куль, завязал и, под визг Аленьки, пронёс к окну и выкинул подальше.

— Вот тебе и одуванчики.

— А если они выберутся! — воскликнула Аленька. — Боже, нет, я не могу…

Она готова была снова разрыдаться, а я, как назло, всё ещё хватался за бока.

— Гриша, принеси коньяку, — распорядился Чиргин. В его голосе мне послышалась редкая строгость. Я еле сдержался, чтобы не поддеть его как-нибудь, повернулся к Аленьке:

— Успокойтесь и постарайтесь заснуть. Простите за смех — у меня самого уже… Мы за вас перепугались, а тут… Лучше ложитесь спать, как и собирались.

Аленька вспыхнула и резко скрестила на груди руки, осознав, что стоит перед нами в одной ночной сорочке. Я поджал губы: раз ещё может краснеть, значит, пока не при смерти. А насчёт коньяка Чиргин прав — в лечебных-то целях… всем нам не помешает.

Я кивнул и пошёл к нам, но коньяк не желал отыскиваться; я перевернул вверх дном весь свой саквояж, а потом только вспомнил, что уже поил Чиргина — и зашёл к нему. А там большое окно во всю стену с раздвинутыми занавесями, напротив уже взошла луна и освещала крышу северного крыла. То, что я увидел, чуть не сбило меня с ног.

Я подбежал к окну, не веря своим глазам — быть может, то был лунный мираж, но нет — по крыше, по самому краю ступали босые ножки. Черные волосы дымились на ветру. Я не мог отвести взгляда от белой фигуры, парящей на узком каменном карнизе.

Я бросился вон, не помня себя, выше, выше, по узким лестницам, через тесный чердак, и выбрался наконец из затхлой тьмы дома под тьму свежую, звездную, чистую. Крыша дома была относительно пологой, а на заросшей лишайником черепице невозможно было поскользнуться, и я без опаски ступил на неё. Но все равно меня била дрожь: я видел Савину, окутанной облаком своего белого одеяния, почти прозрачного в ярчайшем свете луны. Она шла неспешно, поводя руками по воздуху, покачиваясь на узкой грани между жизнью и недолгим полётом к гибели.

Первым моим порывом было окликнуть её, но я тут же оборвал себя: не дай Бог она от неожиданности оступится! Надо было незаметно подобраться к ней и оттащить от края, и я, перебарывая страх, медленно стал приближаться к ней.

Она обернулась ко мне, когда я меньше всего ожидал того — мне оставалась буквально пара шагов. Слова успокоения замерли на губах, вскинутые в примирительном жесте руки застыли — потому что я увидел ее глаза.

Совершенно пустые. Они были обращены на меня, но я знал, что она ничего не видит. Она спала.

Сомнамбула. Вся во власти луны.

Я стиснул зубы — нельзя, нельзя было будить ее, иначе ведь она окончательно повредиться рассудком… Иначе упадёт.

— Когда шепчет ветер… Когда птицы поют о тебе.

Я еле сдержал возглас, а она всё говорила, тонко, нежно, с пустым лицом, слепым взглядом, обращалась к кому-то, кого не было посреди нас.

— Савина полетит к тебе, соколик мой, перья на луну прорезаются, я полечу к тебе, Маковка, лишь бы ветер меня до тебя донёс.

Она взмахнула обеими руками высоко над головой, и я рванулся и перехватил её, прижал к сердцу, взял на руки, а она неожиданно крепко прильнула ко мне, голова свесилась к земле, из неё вышел долгий, тоскливый стон. Я поспешно отошёл подальше от края, а она вздрогнула в моих руках, воскликнула уже совсем иным голосом, в котором смешались испуг и надежды:

— Маковка! Ты это?

— Нет, — мягко ответил я и добавил бессмыслицу: — Это я.

Она обернулась на меня, медленно моргая, ещё в забытьи провела по волосам. Взгляд прояснялся. Пару мгновений мы смотрели друг на друга. Я поймал себя на мысли, что мне совсем не тяжело её держать, но страшно не то что уронить, просто на ноги поставить, что она так легка и хрупка, будто и вправду в ней птичьи кости…

— Но где Маковка?

— Он… ему пришлось уехать.

— Он всегда так говорит. Пришлось, пришлось… Будто неволит его что. Будто там у него какое сокровище, от которого глаз не оторвать. Но ведь сам говорит, мне тебя, сестрица, никого дороже нету. Так зачем уходит? Зачем?

Я бережно опустил её, а она стояла, склонив голову, и только взгляд беспокойно метался.

— Сестрица пыталась за братцем последовать, затаилась, следом кралась, а потом искала, кликала, но точно под землю провалился. Но раз по земле мне его не сыскать, то отчего б не по воздуху? Птицы далеко летают и всегда знают, куда возвращаться. Ах, обернуться б птицей-голубицей, тогда-то ему никуда не скрыться!

Вдруг она отбежала в сторону, распахнув руки, да так стремительно, что я испугался — не сбросится ли она с края, и крикнул:

— Не смей!

Она остановилась и удивленно поглядела на меня. Я ступил ближе.

— Не нужно тут… Пойдём-ка вниз. Все очень о Савине тревожатся, не нужно Савине тут ходить.

— О Савине тревожатся? — вторила она эхом и рассмеялась тихонько. — Глупенький, никто о Савине ввек не тревожился. Всем бы покойней стало, если б Савина навсегда в лесу сгинула.

— Нет, — резко сказал я. — Не стало б. Мне не стало б.

Савина долго смотрела на меня. И зачем-то я сказал:

— Я очень испугался, когда остался один. Савина меня провести через лес вызвалась, а сама в глушь завела и бросила. Зачем?

Она будто смутилась. Поглядела исподлобья, покачала головой.

— Не нужно было… Страшно всё. Зачем все в лес пошли? Шуму наделали, зверей, птиц распугали. Лес гневался! Зачем все разом топтать его вздумали!

— Савина кого-то ещё видела? — взяв её за руку, шаг за шагом я отводил её прочь от края и спрашивал, стараясь скрыть нетерпение: — Когда, где?

— Видела… Лидонька сыночка кликала, убивалась. Севашенька сквозь туман пробирался. Видела… Бориска с братцем маменькиным встретились. Братец маменькин всегда на Савину косо глядит, нос морщит, а маменьке с ним одна радость над Вишкой полоумной потешится.

— Что они делали? — воскликнул я. — О чём говорили?

— Толковали о чём… — Савина пожала плечами. — Бориска как бы ему воспрещал. Иди, говорит, своей дорогой. Нечего тебе тут. Про маменьку говорил… будто не померла она, а что-то выдумал. И всё гонит его, гонит. Разругались они на чём свет стоит.

Так значит, Хобот прибыл в город. Опоздал на похороны, но уже здесь. Хотел попасть в дом, к сестре, но Борис то ли обманул его, то ли запугал…

— Убрался он восвояси.

— Чёрт.

На что я надеялся? На слабовольного Эдика, который продал собственную сестру ради своих честолюбивых стремлений? Как можно такому человеку вообще подать руку, не то что полагаться на его помощь… Неудивительно, что даже такому мерзавцу как Борису удалось запросто его запугать. Можно надеяться только на себя. Иначе не выберемся.

— А револьвер зачем забрала?

Савина вздрогнула, да и я не ожидал, что вообще стану с неё о том спрашивать, а голос мой прозвучит так жёстко и сурово.

— Савина за Маковку боялась, — заговорила она после недолгого молчания. — Чужаки… навели шуму. От вас над домом дым коромыслом стоит, уж какой день! С тех пор, как она из вас первая пришла. Маковка верно её погнал. Припугнуть её надо было. Гореть-то она ещё будет, но Маковка верно её погонял, верно.

— Верно?! Он её чуть не убил! Она чудом жива!

— Такова её доля. Зря пришла, зря. Поделом ей, поделом.

Я вспомнил, как кричала Лидия над мёртвым Макаром. Поделом, поделом!

— Значит, ты не хотела, чтоб я ему помешал…

— Поделом, поделом… Маковка мой! — вдруг вскинулась она. — Для Савины родился, для Савины и умрёт. Никому не отдам моего Маковку. А что сбежать всё хотел — так по глупости, глупенький он, не разумеет, что только с сестрицей ему быть.

Дурная мысль закралась мне в голову. Эта вспышка безумной жадности неприятно меня поразила. Я снова подумал о том, чему мог со скуки обучить брат сестру и до чего доводит слепая ревность, и сказал резко:

— Где мой револьвер?

Она подняла на меня чистый, чуть удивлённый взгляд. Мне стало стыдно и за тень подозрения, но всё же…

— В болото кинула.

Я не сдержал тяжёлого вздоха, но вместе с тем пришло крохотное облегчение: она и не думала стрелять, нет же? Лишь боялась, что стану стрелять я, в её брата...

А она наклонила голову и заговорщески прошептала:

- А на болоте ночью огни загораются. Поглядим?

Она тронула мой локоть, мягко, ласково. Я отозвался, радуясь, что наконец-то сведу её со страшной высоты, и, не задумываясь, подал ей руку. Я дико устал и был совершенно разбит, но не мог же я оставить её на произвол судьбы, как все прочие? Что ещё взбредёт ей в голову, если вновь накатит на неё ужас и скорбь? Нет, я должен быть рядом, должен позаботиться о сироте.

И словно в награду моей решимости пришло отдохновение: мы спустились в сад и направились в лес. Тишина и покой накрыли меня с головой, совсем как вчера, когда я тоже шёл через лес, и вела меня Савина… А она шла и вновь напевала своим неземным тонким голосом чудные песни:

Поехал гулять добрый молодец,

По зеленым лугам по муравчатым.

Захватили молодца жары жаркие, всё петровские,

Лютые морозы всё крещенские,

Глубокие снежочки всё рождественски,

Захватили молодца-то во чистом поле.

Как кричал молодец громким голосом — не докликался,

Соловьем свистал — даром свист пропал,

Часовые-то казачушки не пробудилися.

Услыхала его красная девица,

Дочь отецкая, княженецкая,

Надевала она сапожечки на босы ножечки,

Кунью шубочку нараспашечку,

Брала в руки красна девица золоты ключи,

Отмыкала замочки немецкие,

Отворяла ворота железные.

Она брала молодца за белы руки,

Повела его красна девица во высок терем…</p>

Время точно остановилось. Очень легко было представить, будто мы до сих пор в том дне, когда ничего ещё не случилось, когда о боли и страхе ещё можно забыть, а совесть — заглушить. Я больше не хотел думать ни о чем, кроме того, что ночь сегодня на редкость дивна. Что сирень и яблоня оглушительно цветут, и что луна светит ярче солнца. И поют соловьи — сразу несколько, и вторят им сверчки и шелест травы с листвою. И лесная нимфа ступает неслышно подле меня, льётся хрустальная песня, и вместе с нею дышит весна.

Это было её царство. Никто не смеет отобрать этого у неё. Это она забрала: мою боль, усталость, ярость, что клокотала внутри. Тот снаряд в груди затих, потух, и даже тяжесть его вполне не чувствовалась. Я мог дышать. Пусть же все эти хлопоты, немыслимые кошмары, подозрения, сомнения, останутся там позади, уделом всем остальным! А с меня хватит, отпустите меня отдохнуть, хоть немного, чуть-чуть… Была б моя воля, я бы упал в ночную росу и вечно смотрел бы в небо, где мирно сияют тысячи звёзд. Для них ничего не случилось. Они были спокойны.

Савина тронула меня за руку. Я, кажется, уже очень долго стоял, запрокинув голову, не мог оторваться, но вот посмотрел на неё. Оказалось, в её глазах тоже блестела алмазная россыпь.

— Звёзды правду говорят. Братец к сестрице не воротится, — на губах её цвела робкая улыбка, а в глазах стояли слёзы. — Он так и хотел. Томился он здесь. Убежал. По земле его не сыскать, по небу не углядеть, верно, под землёю он от меня схоронился. Я знаю, знаю.

Я смотрел, как слёзы льются по её лицу без единого звука. Она продолжала неотрывно глядеть на меня. Я не понимал, что с ней творится. Ей самой, кажется, было жаль себя, и она в немой мольбе просила меня помочь ей понять саму себя. Но я не собирался. Пока она не знала мук совести, она могла жить.

Тут она тронула меня за руку.

— Но теперь он не помешает. Угомонился братец, сестрицы больше не неволит. Счастье моё, что ты ко мне пришёл.

Она запрокинула голову, чтобы видеть мое лицо, и дыхание её донесло до меня одну простую истину: «Ко мне. Но не за мной».

— Теперь мы будем здесь вместе, — продолжала она, вкладывая в мою ладонь свою узкую ручку — таких я смог бы удержать сразу четыре. — Маковка всегда прочь рвался, долго его никто усмирить не мог, но ты не будешь, ты не уйдёшь.

Я хотел огрызнуться, воспротивиться: «С чего ты взяла, девочка!» — но в горле пересохло.

А ведь она никогда не пыталась обмануть меня. Она всегда говорила то, что думала, делала то, что хотела — как и сейчас, когда брала меня за руку и улыбалась, и уже не найти было на лице её недавних слез. Она придвинулась ближе, чтобы зашептать мне на ухо:

— Со мной чудное что творится. Никогда прежде так не бывало, но нынче… Ведомо мне нынче, как сердце так разгорается, как заходится, как на волю просится!

Она вмиг оторвалась от меня, побежала, закружилась, а я глаз не мог оторвать и едва мог на ногах устоять от тех слов, что взлетали над нами высоко и ломко:

— Полюбила, полюбила! Сердце огнём горит, больно, больно, а на губах — точно мёд, то слово заветное: полюбила! Меня будто в воду ледяную окунули, дрожу вся, как при смерти.

Она ступила обратно, ко мне. Приподнялась на мыски, воздела руки, коснулась моего лица:

— А он, дело ли, весь точно огнём пылает. Так значит, и у тебя — как у меня ли — сердце разгорелося?..