Пятница V (1/2)

Я крепко держал мальчика за руку. Ему это не нравилось, пару раз он пробовал вырваться, но я не уступал и даже строго сказал ему что-то — он насупился и, видно, обиделся, но что я мог сделать?

Выстрелов не было слышно уже давно; впрочем, я потерял счёт времени. Пока я пытался приладить к очкам осколок разбитого стекла и искал нужный путь почти что на ощупь, мне казалось, что я блуждаю впотьмах часы. Когда я нашёл Мику, я обрадовался — что встретил живую душу, и тут же мне сделалось ещё страшнее — теперь и он в опасности, теперь и его надо защитить, а как я могу?

Взять ребёнка на руки и искать дорогу к дому? Но не за тем ли я ринулся в лес, чтобы прекратить дикость, зверство?.. Я должен отыскать их, но что я теперь смогу сделать, с ребёнком, сам хромой и разбитый, почти слепой? Как быстро я сам сделался жалким и беспомощным. Как скоро сам себе стал обузой…

Сердце давно унялось. Вместо лихорадки погони пришла тягостная неподвижность. Даже шаг пришлось замедлить — мальчик не поспевал за мной. Всё, что оставалось мне, так это вслушиваться в покойное дыхание леса, изо всех сил, что вот-вот из ушей хлынет кровь, но — ничего. Всё смолкло, застыло, и лишь изредка мне чудилось, будто эти горделивые сосны, надменные липы гортанно посмеиваются над нами, муравьишками, и клонятся ближе друг к другу, чтоб скорее на землю пала тень, и мы бы навсегда заблудились.

Мальчик спрашивал у меня что-то, поначалу бойко, о чём-то щебетал, но вскоре устал, понял, что я — вовсе не тот, на кого можно положиться, и, наверное, испугался, поник, стал тихонько проситься к маме, и я боялся той минуты, когда ему вздумается заплакать навзрыд.

Нам удалось выйти на какую-то тропку, но она петляла, виляла и завела нас в ещё большую глушь — или это солнце зашло и резко стемнело? Хотелось присесть отдохнуть, но я не мог позволить себе остановиться — тогда пришлось бы признать, что я уже ничего не могу и не знаю, что делать.

Зачем она это сделала? Зачем завела к самой трясине? Зачем обманула? И… зачем забрала револьвер?.. О последнем я думал с ужасом. Но не могла же она уметь с ним обращаться. А впрочем, как знать, чему её обучил со скуки или потехи ради беспутный брат… Но зачем же она, для чего?.. И там, под ужасом, во мне скреблась глупая, но очень горькая обида. Разве я не пытался помочь? Всем им? Экая во мне открылась подлость! Когда они поначалу приласкали Чиргина, а после разом от него отвернулись, я задней мыслью нашёл, что и поделом ему, сам не без греха ведь, но вот про себя я же так был уверен, что нельзя меня попрекнуть и перед ними я честен — пусть не любят меня за эту честность, но разве был я с ними несправедлив? А они меня предали. Хотелось бы сказать: потому, что такие они, изуверы. Но вместе с отчаянием и беспомощностью пришла безнадёжная мысль: а может, потому что и мне поделом?

Но где я ошибся? Когда сплоховал? В чём был неправ?

Мика захныкал, и я притянул его к себе ближе. Вышло слишком грубо. А я ещё и что-то сурово гаркнул. И сам себе опротивел. Но иначе я не умел. Вот если бы здесь был Чиргин! Он бы не отчаялся так скоро. Занятно, по жизни он часто был мрачен и циничен, но всякий раз, когда у меня приключался чёрный день, он находил слова утешения, и глумливая его усмешка сменялась доброй улыбкой. В редкие минуты, когда он бывал искренен, он говорил без утайки о самом главном запросто, свободно, и сразу становилось легче.

Он мог вслух молиться, ясно и коротко, но и очень… сильно, как это бывает, когда исходит из глубины сердца. Я только так и узнал, какое у него на самом деле сердце: большое, махровое, знатно потрёпанное, но горячее, и бьётся оно гулко, вспугивая крикливых ворон.

А ведь он не мог не пойти за нами в лес, вдруг подумалось мне. Такой переполох — как бы он остался в стороне? Быть может, он уже ищет нас… Или… Мне вновь сделалось страшно, до боли в груди.

Почему я не молился? Сквозь зубы срывалась лишь брань и строгие понукания ребёнку. Наверное, для меня молитва всегда была равнозначна признанию собственного бессилия. А я боялся этого больше всего на свете. На войне самым страшным был не пыл сражения, не кровь, не боль, не зной степи, не голод и не болезнь, но плен. Связанные за спиной руки и тупое бездействие.

Сейчас за мою руку держался маленький мальчик, а мне казалось, будто к запястью прикована цепь.

— Мама, мама!

— Мы идём к ней, идём…

— Нет, там! Мама!

Я обернулся, заслышав хруст веток, высокий возглас, мальчик кинулся от меня прочь, и наконец я разглядел: он очутился в объятьях матери. Лидия бросилась к сыну на колени, прижала к груди, спрятала лицо в его шею, и я видел только, как растрёпаны её волосы и как дрожат плечи.

— Мишенька, Мишенька мой, сыночек…

Я не слышал раньше такого её голоса, высокого, надорванного. Она плакала, её лицо всё было в слезах, и как она посмотрела на меня!.. Я не мог бы представить, что в ней столько любви и счастья.

— Вы нашли его! Вы его спасли! Господи! Мишенька, милый мой…

Она, кажется, рассмеялась, а может, это были рыдания. Улыбаясь, она чуть отстранила от себя сына и принялась разглядывать его, прибирать ему волосы, что-то ворковать, а Мика в ответ рассказывал свои небылицы:

— Мама, они выбрали меня царём! Мама, я взял Йозика, но он глупый, он убежал, он испугался, что нас задавят деревья… Мама, ну зачем ты плачешь, мамочка!..

Лидия качала головой, целовала и крестила сына. На меня она больше не взглянула и едва ли вообще заметила, что моя одежда вся в грязи, очки разбиты, а руки порезаны до крови…

Выстрел и отдалённый крик. Я бросился к Лидии, распахнув руки.

Когда схлынула оторопь, я понял, что крик не смолкает, и это не крик даже, а зов. Кажется, кто-то аукал и звал: «Сюда, сюда!». Я рванулся, но меня крепко схватили за руку.

Лидия так и стояла на коленях, прижимая к себе ребёнка, но вот с мольбой и страхом глядела на меня.

— Я должен идти.

— Нет, пойдёмте домой.

— Вы идите, а я должен…

— Нет, нет, как я одна! Прошу, уйдём отсюда, уйдём!

— Я не могу.

Лицо её исказилось: то ли заплачет, то ли закричит. Мальчик встревожился.

— Мама, ну что ты?.. Мама…

Я, конечно, не мог их так запросто бросить. Но ведь кто-то сейчас, как знать, в большей опасности. Я рассердился.

— Там может быть что-то очень дурное, но не можем же мы их бросить!

— Да пропади они пропадом!

Оскалилась, точно волчица.

Но тут же поникла, замотала головой, крепче прижала к себе сына.

— Господи, Господи, почему это, почему это с нами…

— Мама! — она слишком его сжала, ему стало больно, он высвободился. — Мама, пойдём! Там кто-то зовёт… — Мика поглядел на меня горящими глазами. — Это охота! Они загнали вепря! Мама!

Лидия закусила пальцы и поднялась, не отнимая руки от плеча сына. Я сухо кивнул.

— Скорее.

Зов не стихал, но был очень глух и далёк, звуки переливались, таяли. Я шёл наудачу. Чтобы не сойти с ума от догадок, кто это мог быть и зачем зовёт нас, я стал напевать про себя какую-то затасканную песенку.

Ещё я думал о том, какие мы уязвимые. Я еле различал, что вокруг, в половинку разбитого стекла очков, нога предательски дрожала: мало того, что от усталости обострилась хромота, так я ведь ещё её подвернуть успел. И с голыми руками, хоть палку бери. А позади — женщина на грани истерики и глупый ребёнок, который по любопытству сам нарвётся на…

Я вновь одёрнул себя и чуть не вслух пропел куплетик.

Однако зов вроде бы усиливался. Но за воодушевлением приходил ужас, скапливался в груди тягучей патокой, и дышать становилось всё тяжелее. Что мы там найдём?.. Вместе с тем, уже темнело. Ночью в лесу всегда жуть берёт, а нынче… Я подумал, каково, должно быть, Лидии. Но, правда, что, я бы отпустил её одну с ребёнком искать дорогу к дому?..

Она вскрикнула.

Я шагнул вперёд них, чтобы хоть как-то оградить от чего бы то ни было, и только потом вскинул голову, пригляделся, а ей уже вторил другой возглас, такой же тонкий, ломкий, вот-вот оборвётся от страха.

Невдалеке показались две фигуры: очень высокая и совсем маленькая (я только тогда заметил, какая же она маленькая), мужчина и женщина, он держал её под руки, а, приглядевшись, я заметил: почти что нёс на себе, так она была слаба и разбита.

Но хоть живая!

Заметив нас, Аленька встрепенулась и несколько пришла в себя. Узнала меня и бросилась мне навстречу — и чуть не рухнула предо мной, только я успел её подхватить.

На белом лице — огромные, вытаращенные глаза, мечутся, как вспугнутые птицы, губы дрожат, истерзанные.

— Где он? Что он?..

Я сказал ей что-то, чтоб успокоить, перехватил её под локти, взглянул поверх растрёпанной головы…

— Папа!

Мика побежал к отцу. Севастьян нагнулся, подхватил сына, и тот обнял его за шею.

— Папа, ты тоже охотился?..

Севастьян ответил что-то, точь-в-точь как я только что — Аленьке, чтоб успокоить, а мне послал мрачный, тревожный взгляд. Я понял: ещё ничего не кончено, и мы, как знать, в ещё большей опасности.

— Что он? Что!

У Аленьки почти пропал голос: срывался хриплый полувскрик, она висла у меня на руках, цепляясь за мою одежду мёртвой хваткой. Она чего-то доискивалась у меня, я понял по запавшему взгляду.

— Он больше вас не тронет, — сказал я. — Вы теперь в безопасности. Держитесь меня.

Она замотала головой:

— Нет, пусть, ах, что с ним?..

У меня шевельнулось что-то под сердцем, но я продолжал твёрдо и сухо:

— Мы скоро будем дома. Уже всё.

Я оглянулся на Севастьяна, раздумывая, не поручить ли ему женщин и ребёнка, как Аленька вскрикнула:

— Ваш друг, я о нём, о нём, скажите только, он ведь… Боже, Боже!

Из её глаз полились слёзы, она стала задыхаться. Подошёл Севастьян.

— Так с ней сейчас снова будет припадок. Я нашёл её в беспамятстве…

Я хотел что-то ответить, но поперёк горла встал ком. Руки похолодели. Я наклонился к ней, чтобы выискать крупицу смысла в отчаянном взгляде, и сказал уже сам:

— Что…

Выстрел.

Мы все вздрогнули, пригнулись, скучились друг к дружке. Севастьян первый вскинул голову, огляделся. Точно ему в ответ, донёсся призыв, уже чётко и громко:

— Сюда! Сюда!

Я как раз нашёл слова, чтобы спросить у Аленьки то, отчего у меня до сих пор не получалось глубоко вздохнуть, как она вздрогнула, вскинулась:

— Это дядя! Дядя зовёт!

Она бросилась вперёд, но вся так дрожала, что тут же оступилась — я подхватил её, и все мы ринулись туда, откуда доносился зов Бориса и — как стало слышно за гулом разошедшегося сердца — лай собаки.

Мы увидели Бориса посреди небольшой поляны. Он ходил из стороны в сторону с дымящимся ружьём, под ногами носился пёс и истошно лаял, вторя выкрикам хозяина. Не знаю, много ли мы наделали шума, я уже мало что слышал и понимал, но Борис обернулся на нас резко, вскинув ружьё, и Лидия вскрикнула, прикрывая сына. Но Борис уже опустил ружьё, и лицо его вдруг изменилось: сначала встревоженное, озарилось удивлением и тут же опалилось яростью.

— Саша! Что вы с ней…

Он кинулся к нам, и на секунду я уверился, что он убьёт меня прикладом. Ведь я держал Аленьку грубо, точно куклу соломенную, а она в моих руках вся расхристанная, в порванном платье и с разбитым лицом…

Но она сама вырвалась, шагнула к дяде, а он её подхватил, откинул волосы с лица, но Лидия ахнула, и мы все обернулись, куда она показывала.

Пёс всё ещё лаял, до визга, до хрипа, а в траве, высокой, вот мы и сразу не заметили, не дали себе отчёта, был Макар, он лежат там, раскинув руки, широкой грудью к небу, где качались верхушки тонких берёз, и хоть я не видел его лица, я уже знал, что он мёртв.

Лидия отшатнулась, прижала сына к юбке, зажмурилась.

Севастьян подошёл первым, опустился на колени и хотел взять брата за плечи.

— Нет, не трогайте, — сказал я.

Севастьян обернулся на меня с невидящим взором.

— Он мой брат, и мне не трогать его?

Я подошёл.

— Не надо, не трогайте.

Тогда он всё-таки чуть отстранился. Не вставая с колен, и провёл рукой по белому лбу. Там остался тёмный мокрый след.

Я наклонился и убедился: всё кончено. Из холодной руки я забрал револьвер и положил себе в карман. Чтобы осмотреть ранение, я повернул голову Макара лицом к нам. Глаза его остались широко распахнуты.

— Нет, — услышал я голос Бориса, — нет, не смотри!

Но Аленька уже стояла за моим плечом. Я посмотрел на неё. Её лицо было, казалось, мертвее, а глаза… точно такие же. И как я раньше не замечал такого явного сходства?

— Он такой же… — прошептала Аленька. Заворожённая, она глядела на мертвеца. — Такой же… Такой же!

Не отрывая взгляда, не моргнув, она поднесла руки ко рту, но не смогла сдержать истошный крик.

— Сашенька…

Борис схватил её, попытался сдвинуть с места, а её заколотило, когда она повторяла:

— Такой же. Такой же!

Наконец, Борис обнял её, силой прижал её голову к своему плечу, принялся убирать волосы с лица, и я заметил, как дрожат его руки.

— Саша, Сашенька… Тише, девочка, тише.

— Такой же! Дядя, он такой же!

— Саша, Сашенька… Господи, Господи!

Я видел, что он сам почти плачет и заглядывает в небо. Аленька зарыдала и наконец обмякла на его руках. Её платье совсем порвалось, плечи, в ссадинах, обнажились, и я накинул на неё свой сюртук. Борис благодарно кивнул мне и укутал её, словно маленькую. Теперь она, почти в беспамятстве, приникла к его груди, и только рот всё раскрывался в немом крике.

Ей вторил тонкий детский плач. Лидия хоть и держалась в стороне, отчаянно загораживая сына, но тот то ли углядел, то ли понял всё, не умом, так сердцем, и, наверное, очень испугался.

— Да что мы стоим! — голос у Лидии сделался непривычный, высокий, визгливый. — Сколько можно! Пойдём домой! Домой!

Она смотрела на мужа, лицо её всё дрожало, но она больше злилась и кричала громче:

— Хватит с нас! Хватит!

Севастьян поднялся с колен и пошёл к ней, но пока он приближался, она злилась пуще и кричала на него:

— Это невозможно! Зачем вы нас сюда привели! Нам нельзя здесь… Невозможно… Зачем… Боже мой! Хватит, я говорю, хватит!

Севастьян остановился рядом с ней. Мишенька потянул к нему руки, но Севастьян, точно в оцепенении, глядел на жену.

— Он снова мёртв, — сказал он тихо.

— Да хоть трижды! И поделом! И слава Богу! Он стал зверем, он помешался, он мог убить моего сына, он бы убил нас всех, поделом, поделом! Да хоть заройте его здесь под кустом, как его мамашу…

Она пошатнулась, осеклась, поглядела скорее изумлённо, чем яростно: да и мы изумились, так хлёстко, жёстко муж наотмашь ударил её по щеке.

Даже мальчик затих.

— Уведи ребёнка.

Как холоден бы его голос… как пуст взгляд.

И Лидия испугалась. Отступила на шаг. Тень пробежала по её лицу, щека пылала, и я был уверен, что она заплачет, беспомощно, жалко, как и пристало напуганной, обиженной женщине.

— Дядя, — позвал Севастьян Бориса. Тот кивнул и направился прочь, почти неся на руках Аленьку, которая беззвучно тряслась от рыданий и, кажется, уже ничего не сознавала.

— Идёмте, — сказал он Лидии, едва обернувшись.

Я хотел уйти с ними. Я уже шагнул следом, потому что всё ещё не мог толком вздохнуть, потому что так и не задал Аленьке вопрос, от которого у меня всё обмёрзло внутри. Но меня окликнул Севастьян.

— Уже почти стемнело. Помогите мне.

Я оглянулся. Он снова опустился на колени рядом с братом.

— Зачем вы сказали не трогать его?

Я отупело смотрел на него.

— Вы что-то заметили? — говорил Севастьян, убедившись, что прочие скрылись за деревьями. — Что-то странное?

— Разве это не странно, когда человек лишает себя жизни? — вырвалось у меня.

— Нет, — сказал Севастьян после недолгого молчания. — Ничуть.

Он отвёл взгляд и сказал глухо:

— Я всегда боялся, что так оно кончится.

Он наклонился и поцеловал брата в лоб. Только после закрыл ему глаза.

Севастьян взял Макара за плечи, я — за ноги.

— А вы знаете, куда идти? — зачем-то спросил я.

— Мы на самом деле не очень-то далеко от дома, — сказал Севастьян. — Нам повезло, что не ушли совсем вглубь. Я никогда не любил лес. Вот дядя знает здесь все тропы.

Он хотел ещё что-то сказать, но осёкся. Мы шли молча, в совершенной тишине, темнота уплотнялась вокруг.

— Как только здесь оказался Миша, — заговорил вновь Севастьян.

— Я его встретил.

— Вы?..

— Говорит, он взял собаку, какая-то охота, вепрь, дичь…

— Надо же. Да, он мог бы вообразить себе что-то увлекательное, для чего нужно было отправиться в лес, непременно в одиночку. Дети живут в выдуманных мирах. Он постоянно просит меня придумывать ему сказки. Впрочем, мы уже вместе… сочиняем.

Он, кажется, чуть улыбнулся. А меня так и подмывало спросить, какую сказку он расскажет сыну о том, почему его младший брат лежал в лесу с простреленной головой.

— Стойте, — сказал Севастьян. Он смотрел за моё плечо. Я обернулся.

Там была Савина. Невесомая, тоненькая, шла к нам лёгким шагом, чуть поводя по воздуху руками, а её белое одеяние будто светилось в вечернем сумраке.

— Ходят, бродят, — говорила она нараспев, на лице — разве толика любопытства. — Весь лес перепугали. Охотнички! Кабы в трясину провалились! Трясинка-то голодная.

Нужно было бежать от неё. Скрыться, чтобы всё скрыть, чтобы она никогда не узнала. Но Севастьян стоял, будто нарочно ждал, пока она приблизится.

— Маковка!

Она поднеслась стремительно, удивлённо поглядела на нас, на брата…

— Савина, — тихо окликнул её Севастьян. — Не буди его, он спит. Мы несём его домой.

Савина мгновение глядела на него в изумлении.

Я зажмурился.

— Господи, помоги…

На губах Савины проступила лёгкая улыбка. Она покачала головой и заговорила брату:

— Что ж ты так притомился, Маковка? Куда понесли тебя ножки резвые? Загнал ты её, подколодную, потешился? Зря только не размозжил её голову. Почто сестрицу не послушался?

Она наклонилась к нему, положила руку на грудь, поглядела на Севастьяна:

— Пусть Севашенька отпустит Маковку, Маковке с сестрицей быть, Савина братцу песню споёт, чтоб спалось слаще.

Севастьян подал мне знак, чтобы идти дальше. Савина нахмурилась, пошла следом.

— Братцу с сестрицей быть! Куда уходят! Куда уносят тебя? Маковка, очнись, очнись! Скажи им, чтоб не трогали…

— Не буди его, не буди, — строже сказал Севастьян.

Савина только нахмурилась, наконец что-то заподозрив; она одним прыжком кинулась брату на грудь, обвила его руками, принялась целовать его лицо, и губы её становились чёрными.

— Маковка! Маковка, милый, погляди на свою Вишеньку! Погляди!

Она тянулась к его глазам.

Я бросил его ноги, подбежал к ней, схватил поперёк и оттащил. Она забилась, закричала:

— Пусти! Пусти!