Пятница II (2/2)

— Что сталось с вашим племянником? — спросил я. — С Антоном?

И Борис, и Чиргин подняли на меня изумлённые взгляды.

— Вам лучше отвечать, Борис Кондратьич.

Он потянулся за портсигаром.

— До сих пор не уведомлён, с какой стати я должен развлекаться столь посредственным зрелищем как ваше нахальство. Если всё, на что вы способны — так это на громкие, грубые слова, то…

— Против вас есть свидетельство, — ровно отвечал я, с любопытством оглядывая обстановку. — Вы первый подозреваемый в жестоком убийстве неизвестной, с которой особа, знакомая присутствующим под именем Александры Антоновны, делила комнаты три месяца назад.

Мой бесстрастный тон сыграл свою роль. Даже не глядя на Бориса, я чувствовал, как он обескуражен; более того, изумлён был и Чиргин, и мне очень не хотелось, чтобы он всё испортил. Я заговорил громче:

— Обойдёмся без лишних препирательств. Это известно и доказано, что вы были на месте преступления в ту ночь. Положение ваше весьма шаткое. Я в очередной раз призываю вас к благоразумию.

Краем глаза я увидел, как он перекладывает портсигар из руки в руку. Пытается успокоиться. Я не спешил.

— Она уже была мертва, — наконец сказал Борис, тоже стараясь звучать бесстрастно. И у него почти получалось. — Когда я пришёл, она уже была мертва, та девушка.

— Конечно, мертва, — как можно небрежнее сказал я. — При всём вашем прослужном списке, я сомневаюсь, что вам хватило бы воли бить по живому.

Борис поджал губы. Чиргин замер.

— Чтобы похитить одну девушку, вам надо было, чтобы другую приняли за неё. А всё же едва ли они были схожи как две капли воды. Быть может, вы ещё и платье с неё снимали, чтобы надеть чужое…

— Нет! — Борис осёкся. Закрыл лицо жёлтой рукой. Тяжело вздохнул. — Я сделал, что должно, чтобы обезопасить Сашу! — процедил он, не открывая лица. — Она сказала потом, что её выслеживали…

— Конечно. Вы разве не поняли? Это были вы. Она всё нам рассказала. Она приняла вас за преследователя, маниака, потому и обратилась ко мне. Вы сами же подпилили сук, на котором сидели!

Борис пожелтел с досады. Мотнул головой.

— В любом случае, к ним на квартиру забрался грабитель и придушил её соседку, — огрызнулся он. — Этого никак нельзя было предвидеть… и предотвратить. И даже хорошо, что я её, получается, напугал, и в тот вечер она пошла к вам! Ну а уж после... Пришлось действовать по обстоятельствам.

— Вот как это называется, — едва сдерживая гнев, проговорил я, — изуродовать лицо мёртвой девушки и похитить едва живую, это теперь называется «действовать по обстоятельствам»!

Борис наконец отнял руку от лица. Я вгляделся в это лицо, пытаясь осознать, что он действительно это сделал — и после этого, я видел, мог улыбаться, острить, угощаться конфетами, выслушивать признания, чесать собаку и женские пальчики целовать: в общем-то, представляться обыкновенным человеком. Изменилось ли как-то это лицо, когда пришло воспоминание о том, что лишало его права человеком зваться?

Он разве что чуть побледнел.

— Расскажите о судьбе вашего племянника, Антона.

Всё-таки я чувствовал, что он мне не откажет. Разве чуть поломается:

— Если вы возомнили, что располагаете против меня компрометирующими сведениями, это не должно затмевать ваш рассудок и плодить фантазии, будто я в свою очередь осведомлён обо всём, что могло бы вызвать ваш больной интерес. Неужели тех нескольких дней, которые вы пользуетесь нашим гостеприимством, не было достаточно, чтобы вы узнали о судьбе моего несчастного племянника всё возможное?

— Разумеется, — согласился я, — но лучше было бы сказать, «всё дозволенное». Меня же интересует нечто большее. Меня интересует правда.

— Правда у каждого своя, — судорожно улыбнулся Борис.

— На этот раз весьма заинтересован услышать вашу, — не уступил я.

— Он умер, — процедил Борис. — И хватит об этом.

— Память о вашем племяннике священна, — подал голос Чиргин, — и уже превращена в миф, нарочно. Посягнуть на неё значит поколебать то, на чём стоит ваша семья. Но стоит-то она на костях.

Борис скривился и с гадливостью посмотрел на Чиргина. Тот выдержал его взгляд и добавил:

— Ложь слишком долго душила вас всех. Неужели вы не понимаете, как это губительно? То, что много лет всех устраивало, больше не может сдерживать напасть.

— Верно, ваш племянник мёртв, — заговорил я сухо. — Но девушка, которую вы выдаёте за его дочь, утверждает, что погиб он иначе, чем считалось последние двадцать лет. Мне нужно понять, она лжёт, потому что сама это придумала, или же потому что вы ей это подсказали? Склоняюсь ко второму. Кто она?

Борис презрительно смотрел на меня.

— Быть может, та, кто знает правду и не боится говорить о ней вслух?

— И что она знает! — воскликнул я. — Что в раннем детстве лишилась отца, а тот имел привычку развлекать её басенками о лучшей жизни? Всё остальное — тщательно продуманная легенда, которую ей внушили, и нам известно, что это сделали вы. Несколько месяцев вы потчуете её ложью и почти довели её до помешательства. Чем скорее мы услышим достоверную историю вашего племянника, тем вернее удастся предупредить девушку от необдуманных поступков. Её нездоровье всем уже очевидно, она едва ли способна отвечать за себя. Нам крайне повезло, что мы познакомились с ней ещё до того, как вы похитили её — да, забыл добавить, что похищение также на всех основаниях может быть вменено вам в вину.

— Она пошла добровольно, — Борис мотнул головой, — верно, она очень испугалась, от страха с ней сделался приступ, но через несколько дней…

— И ещё несколько месяцев вы держали её где-то взаперти, смущая её разум всяческими россказнями, которые она рано или поздно приняла на веру. Вы расшатали ей нервы, лишили общения с другими людьми, запугали и заставили считать себя человеком с другой судьбой и, вероятно, другим именем. Каков ваш план в деталях — об этом ещё представится случай поговорить, но за основу вы взяли историю вашего племянника — и эта история настолько совпала с прошлым бедной девушки, что ей оказалось легче лёгкого поддаться на вашу уловку. Вы, конечно, следили за ней, нарочно выбрали ту, у которой никого нет…

— Что ещё вы сочините, чтобы убедить меня в вашей феноменальной тупости?

— Не завидуйте, — улыбнулся я. — Вы не смогли сочинить достаточно правдоподобную легенду, чтобы убедить своих же родных в том, что эта девушка — ваша кровь, тогда что говорить о властях? Или вы до сих пор живёте в сказке, где по одному слову вашего брата любое затруднение разрешается высочайшим повелением? Ну-ну. Ваш брат перед смертью… проявил себя так, что впору засомневаться в его душевном здоровье. Был ли он способен принимать трезвые решения? Судя по тому, чему я стал свидетелем, едва ли. А ещё слишком хорошо известно, что он был не в себе уже давно.

— Да, — развеселился Борис, — деревенские расскажут, что брат мой был упырь, а у меня рога растут.

— Смейтесь-смейтесь, — пожал я плечами. — Для человека вашего возраста и положения вы на редкость легкомысленны. Все давно уже уяснили, что эта неделя дана на откуп капризам старого, больного человека и фантазиям безумной девочки, но уже завтра вопрос станет ребром.

— Если вы думаете, что её (как и меня) тревожит лишь, признают ли её как наследницу, то вы ещё более ограничены и глупы, чем можно было бы надеяться, — Борис уже не удостоил меня и взглядом. — Если вы думаете, что мои родственники признают её, только если появится какой-то волшебный документ или расписка о том, что так оно и есть — опять же, вы смешны. Человеческое предубеждение не разрушить росчерком пера.

— Вот именно, — в волнении заговорил Чиргин. — А если она пойдёт дальше, а если не сможет себя сдерживать и…

Я громко кашлянул, бросая ему суровый взгляд. Как же он был не сдержан! Неужели мне придётся пожалеть, что я взял его с собой?..

— Ваш брат попался на приманку, — жёстко сказал я Борису, — и принял в семью человека, который не в состоянии подтвердить свою личность и, что хуже, пугает всех угрозами — а тем временем ваш брат и его супруга погибают скоропостижно и насильственно… — я тяжело вздохнул, подавляя желание стукнуть кулаком по столу. Вместо того я налил себе с графина и про себя отметил даже, что вкус превосходен. — Интересно, она уже поняла, что в любой момент вы готовы избавиться от неё, как от сломанной игрушки? А может, вы намерены свалить на неё убийство, и не одно? Возможно, у вас бы получилось, при хорошо выстроенной защите.

Раздался возглас — я обернулся на Чиргина. Потрясённый, он смотрел на меня, и я всё-таки пожалел, что вообще взял его с собой. Придать ему уверенности, унизив Бориса, выходило плохой идеей — он, кажется, совсем ничего не понимал.

Борис, конечно, заметил наше нестроение, и это дало ему краткую передышку. Он наконец открыл портсигар и достал папиросу.

— Вы не первый и не последний, кто готов придумать любую чушь, лишь бы не верить очевидному. С чего вы взяли, что я буду выслушивать весь этот бред? Или что ваши сомнения вдруг покажутся мне стоящими того, чтобы их развеять?

— О, вы приложите все усилия, чтобы убедить меня в обратном, либо сразу согласитесь, что время дорого, и признаете мою правоту. Вы сознаетесь, какой замысел вынашиваете, какую роль должна сыграть ваша подопечная, но, прежде всего, вы расскажете нам о судьбе вашего племянника. Ведь вы были ему ближе всех. Вы стали ему дороже отца.

— Кто же берёт на себя смелость утверждать такое, — искренне удивился Борис, явно сбитый с толку.

— Вы сами.

Чуть поколебавшись, я достал старое письмо.

— Вам знакомы эти бумаги?

Борис протянул руку. Я поднёс ему листок. Мне показалось, или Борис чуть побледнел.

— Видимо, для вашего приятеля запертая дверь, как и законы гостеприимства — пустой звук, — сказал он наконец. — Вы рылись в моих бумагах…

Я обернулся к Чиргину, чтобы хоть как-то взбодрить его:

— Вы слышали? Борис Кондратьич признал своё авторство.

Чиргин рассеянно мотнул головой:

— Я не пробирался в ваши комнаты…

— Это письмо нашлось в личных вещах вашего покойного племянника, — добавил я.

Борис совершенно побелел. В следующую секунду он поднялся и в ярости отбросил портсигар.

— Вы посмели…

— Не прикрывайтесь праведным гневом, — попросил я его. — Это письмо…

— Я узнал это письмо, — резко оборвал меня Борис. — Очень жаль, что вы используете его своих гадких происках. Оно очень личное — чего вы, учитывая полнейшее отсутствие в вас чести и щепетильности, конечно, не могли понять, — и затрагивает фигуры других людей…

— Ныне покойных, — спокойно сказал я. — Им это письмо повредить уже не может.

— Но в своё время повредило изрядно, — сказал Чиргин глухо.

Я испугался, что Борис разъярится, но он с неожиданным спокойствием, даже как-то вяло посмотрел на Чиргина, потом отвернулся к окну. Долго молчал, и я уж не знал, чего ждать. Наконец он сказал тихо:

— И зачем вам это? Что вы, бабы базарные? Всё на исподнее наше взглянуть хотите. Наш стыд, нашу боль… пережевать и выплюнуть? Зачем?

Этот тон что-то сделал со мной. Отступили неприязнь и гнев — прорезалось что-то живое, горестное… То, что заронило в меня это печальное письмо в робком приступе рассвета.

— А зачем вам было писать юноше о смерти матери так, чтобы оскорбить её память, — воскликнул я, — привести его к помешательству от горя и гнева? Вы могли бы объединить семью, но вы сделали всё, чтобы её расколоть!

— Да, — отозвался Борис и закурил. — Всё ли?.. Только ли я?..

Это праздное размышление вновь озлобило меня.

— Вы взбаламутили воду, — сказал я. — Тогда, давно, и вот сейчас. Ваш племянник рано умер, что принесло вашему брату безутешную скорбь, и ничего лучше, чем доконать его подлым обманом, вы не придумали. Ваш замысел — выдать девушку за дочь Антона и посеять смуту. Я от вас исповеди не жду. Я вашу причастность и вину утверждаю.

— Такая ли уж вина, — усмехнулся Борис, — способствовать воссоединению семьи. Быть может, я раскаиваюсь, — он кивнул на исписанные листы, — быть может, я захотел всё исправить. Но ведь я не демиург. Откуда мне было знать, что все так окрысятся на неё? Что отвергнут саму возможность?.. И что брат на радостях вконец помешается и только всё испортит? И что она…

— …не склонна будет прощать?

Чиргин подошёл к нам, взволнованный и бледный. Тревожно он смотрел на Бориса и был словно в забытьи — мне показалось, что он сейчас положит тому руку на плечо или сделает какой-нибудь другой нелепый, неуместный жест. Борис же снова отвернулся к окну. Прозвучавшие слова он пережёвывал вместе с папиросой.

— Вы распалили её, — продолжил Чиргин своим срывающимся, тихим голосом. — Не исправить вы хотели — нет, разворошить, разломать, разрушить! Она была в вашей власти столько времени — и вы могли говорить ей, что угодно, но вы говорили только то, что привело её к ненависти. Ведь если бы история вашего племянника была такой, какой мы её узнали, не нашлось бы и повода, благодаря которому вспыхнула бы в ней эта вражда!

— Бросьте, — я рассердился. — Всем ясно, что всё это спектакль. Одинокая, впечатлительная, внушаемая девушка… Которую вы запугиваете, при страшных обстоятельствах похищаете… Мне мерзко думать, какое ещё насилие вы над ней совершили, чтобы окончательно смутить её душу, но всякий непредвзятый человек скажет, что она в плену безумных фантазий и едва ли уже различает реальность и сон…

Борис вдруг рассмеялся.

— Ей-богу, Кальдерон! Как же, а я злостный Клотальдо… Сейчас мой Сихисмундо порешит всех домашних, а потом я снова закую его в кандалы и скажу, ну-с, душенька, всё то был сон, а теперь будь-ка паинькой<span class="footnote" id="fn_30039985_0"></span>…

К моему раздражению, Чиргин тоже усмехнулся мимолётно, но быстро помрачнел и порывисто наклонился к Борису.

— Я верю, что она говорит правду, — заговорил он сбивчиво. — Я никогда не знал вашего племянника, но я верю, потому что она любит его, я вижу, как она его любит. Мне достаточно этого, но оглянитесь — все другие приняли её в штыки. Любовь не убеждает их, потому что они давно равнодушны. Её боятся, что раззадоривает её, её чураются, что её оскорбляет, и она думает, что только силой и яростью добьётся своего. Но… если она оступится? Или кто-то выразит свою неприязнь более решительно? Если случится беда и кто-то не устоит — как вы будете отвечать на это? Умоете руки, как и с Амальей…

Борис весь пожелтел. Что-то задело его особенно глубоко, как даже невозможно было подозревать.

— Я забочусь о ней! Как и все эти годы… Я попытался сделать лучше — время признать, что я ошибся, но попробовать стоило! Я держу своё слово, хоть никому не обязан, и мне тесно в том амплуа, которое вы мне прописываете…

— Почему же вы до сих пор ничего не сделали? — Чиргин тоже вышел из себя. — Ведь вам известно — верю, что известно, иначе она не пошла бы за вами — что-то, что могло бы убедить и всех прочих. Быть может, что-то постыдное и горькое, но разве не должно отречься от предубеждения, раз речь идёт о семье? Ведь если бы вы все приняли её с радостью, она бы и думать забыла о своей обиде… — он осёкся.

Признаюсь, в этот миг я гордился им. Он переживал всё куда глубже и больнее, чем я. Его страх обнажил и тревогу, и искреннюю заботу, которая не могла не тронуть Бориса. Да и другого чувства было с избытком в этой беспокойной, порывистой речи…

А он вдруг выпрямился и сказал сурово:

— Но никто из вас, да и вы сами не можете принять её с радостью, потому что она — напоминание вам всем о большой ошибке, которую вы совершили, о жизни, которую вы не уберегли.

Борис побелел. Чиргин продолжал:

— И вернее будет говорить, не какой была история вашего племянника, а каким был он сам. То, что восстало в ней сейчас, могло быть посеяно ещё при нём, вам оставалось лишь напомнить. А мы знаем, каким он был… — неожиданно властным жестом он вырвал у меня письмо и заключил громко и скорбно: — Каким вы его сделали.

Впервые Борис выглядел по-настоящему потрясённым. А потом на его лице промелькнула счастливейшая улыбка.

— Он обожал меня. Когда я сбежал воевать в шестнадцать, Антоше было шесть. Он родился на моих глазах. Я был ему нянькой, первым другом, ближайшим другом! Брат рассказывал, он очень меня дожидался и тосковал, но, по-хорошему, мы всерьёз знались друг с другом лишь год, когда я вернулся и шестнадцать (или чуть больше) было уже ему. Да, верно, одного года хватило, чтобы я стал ему ближе отца, от которого он так усердно отдалялся. Он нуждался во мне. Я его поощрял — и он придумал себе, будто я его понимаю. А я понимал его слишком хорошо — так он был довольно-таки прост. Избалованный барчук. Жестокий, изнеженный мальчишка. Ни разу в жизни он и пальцем о палец не ударил, чтобы заслужить любовь. Всё ему давалось запросто.

— Да это зависть, — усмехнулся Чиргин.

Борис и бровью не повёл; глаза его разгорелись странным огнём.

— Он и не догадывался… и не стал бы догадываться… на какие жертвы готовы были пойти ради него. Он был окружён самым лучшим — и не знал тому цены. А ещё он умел нравиться. Не потому, что нарочно подлизывался, заигрывал, совсем нет. Просто он был уверен, что только любовь да восторг ему и причитаются. У вас не было шансов устоять. Он был совсем как его мать. Только для неё это было отточенным годами искусством, а для него — врождённым талантом. Он и не задумывался, с какой лёгкостью топчет наш мир.

Борис вскинул голову и сказал сам себе:

— Да ведь я и сейчас вижу его глаза. О, как они блестят.

И замолчал надолго. Папироса медленно тлела. Чиргин тоже закурил.

— Я не понимаю, — сказал я, удивлённо оглядывая их, — почему… почему тогда в него вы ударили? Со всей силы, со всей злобы — в него?

— Мы боимся остаться одни, — сказал Чиргин. Борис заинтересованно прислушался. — Особенно, когда нам больно. И кажется, если причинить равносильную боль другому…. мы уже не будем одиноки. Не будем одиноки в этой мгле.

Борис невидящим взглядом следил за сизым дымом и добавил в тон:

— И Ева совратила Адама, потому что боялась остаться одна: от Бога она ведь уже отвернулась.

— Вы начитались Мильтона, — тут же откликнулся Чиргин. — Зачем разделять…

— Мильтон воспевал поступок Адама как рыцарский, — ухмыльнулся Борис. — Он, видите ли, не мог бросить свою даму в беде — и ради неё обрёк себя на смертную жизнь.

— Но ведь это экзальтация, — бросил Чиргин.

— Разумеется. Но как хочется взять это за образец! Вы задумывались над тем, как хитро всё-таки устроено: отдать жизнь за ближнего — спасение… а вот душу — погибель?

— Это всё от страха смерти, — пожал плечами Чиргин.

Борис смерил его долгим взглядом.

— Пожалуй, так. Нам туда ведь не хочется. Так пусть кто-то наверняка составит нам компанию. Вы должны понимать это, — он обернулся ко мне. — Вы знаете это с войны, ведь так? Страх смерти и одновременно ощущение бессмертия — именно в тот миг, когда видишь страдания другого, страшнее, жесточе. Он умирает — да, когда-то умру и я, но сейчас умирает он — не я. Сейчас победил я. Я вечен.

Мне было слишком знакомо то, о чём он говорил.

— Не понимаю, о чём вы, — холодно сказал я. — Не пытайтесь скрыться за красивыми речами. Впрочем, и они мне на руку — вы признались, что желали своему племяннику гибели!

Борис мгновенно вспыхнул.

— Чёрт возьми! Я писал это, не помня себя! Только потому, что сам…

— Ну конечно! — вскричал я. — Кто бы мог оставаться счастливым и невинным, когда вам-то жизнь стала не мила! Вы посеяли раздор между братьями, настроили сына против отца…

— Не стоит приписывать всё одному неосторожному письмецу! — вскинулся Борис.

— «Неосторожному письмецу»! — воскликнул я. — То, как вы сообщили ему о смерти матери, называете…

— Да, чёрт вас дери, называю, — устало отмахнулся Борис и опустился на подлокотник кресла. — Тоша всегда был отходчив и не хуже меня знал, что можно наговорить спьяну. К тому же, нельзя отрицать, что в целом портрет его матери я изобразил весьма лестным? Откровенным — да, но ведь я воспел её как Елену… да, там, на третьей странице. Впрочем, сомневаюсь, что он видел её такой, нет, ценить красоту и бояться красоты он так и не научился, в отличие от…

— В этом вашем… «неосторожном письмеце», — перебил я, — вы убеждали его никогда больше не возвращаться домой. Но по словам Амальи…

— Что ж, они с Сешей так и не приехали поддержать отца — и не стоит винить в этом меня, это было их решение! Они могли наплевать на мои советы, но им самим было легче остаться в стороне. Корней, может, и хотел бы их видеть, но был слишком слаб, чтобы настаивать. А я…

— А вы готовились разбить ещё одну судьбу, — с отвращением бросил я. — Вы устроили этот насильный брак вашего брата с девушкой, которая положилась на вас, а вы тем воспользовались…

Борис поморщился.

— Ну оставьте ж. Все эти обороты из бульварных газет — они ведь ни к чему. О вашем дурновкусии я и без того осведомлён, чего ж вы мне в лицо им тычете. Брак состоялся! Молодые по своей воле приносили клятвы, — он пожал плечами.

— Но ваш племянник этого не стерпел. Откуда ж ему было знать, что его отец пошёл на это только потому, что… — догадка пришла сама собой, как часто бывает после долгих и усердных попыток, — вы убедили брата жениться на Амалье, потому что выставили всё так, будто вы её опорочили! Ведь он не мог не знать о вашем нраве… о том, как вы посягали на его жену!.. — омерзение встало мне поперёк горла.

Борис сухо рассмеялся.

— Брат вечно страдал от того, что пытался быть всем защитником. И никогда не доходил до конца, потому что слишком боялся своей силы. Великодушный трус, вот кто он был. Он придумал себе, что нет ничего более благородного, как взять под крыло юное, обиженое создание… А ведь он был совершенно уверен, что я её погублю, и даже не обмолвился о том, что при том раскладе, который представился ему, жениться стоило бы мне. Но он, глупый, так боялся, что мне даже не пришлось его стращать. А ведь я… — он осёкся, пересел, щёки его покраснели, — а я кинулся сюда, только узнав, что Ирис умерла, что и он погибает от горя, я пробыл с ним тут все эти тоскливые дни, недели, позаботился о ребёнке, до которого ему вообще не было дела… И после этого он всё равно был уверен, что я погублю… уже погубил… какую-то девчонку. И кто кого так и не смог простить?..

Он замолчал, не в силах совладать с собой.

— Простил ли Антон? — тихо спросил Чиргин.

Лицо Бориса исказилось каким-то дьявольским ликованием.

— Да как же! О, Амалья в красках расписала их скандал! Странно только, что он так долго ждал: полгода минуло, прежде чем пороховой погреб рванул. Долго ж тлел фитиль!

— Значит, Антон всё же вернулся домой? — уточнил я. — И долго он здесь пробыл?

— Видимо, по окончании курса, летом, — отозвался Борис. — И вскоре, кажется, брат отправил его в путешествие. Не знаю точно. Я, господа, уехал за океан и старался, чтобы жизнь проходила наиболее увлекательно. Мне было как-то уже всё равно на домашние неурядицы.

— Как же, — выплюнул я, — всё, над чем можно было, вы уже надругались! Когда вы в следующий раз увиделись с вашим племянником?

— Больше никогда.

Борис замолчал и вдруг весь встрепенулся, нахмурился.

— А ведь… — он поднялся в едва скрываемом волнении и прошёлся по комнате. — Неужели тогда… и с тех пор я его и не видел ни разу? Ни разу… Да, ни разу с той весны.

Лицо его на миг исказилось. Дрогнувшей рукой он указал на злосчастное письмо.

— И ведь это… я писал уже после. Я писал и тогда, двадцать пять лет назад, уже обращался к воспоминанию. Я писал и видел его таким, каким помнил его, каким помню сейчас — лишь образ, какой я сам выдумал себе… Но я больше никогда не видел его живым. А ведь он стал другим, и умер совсем, совсем чужим… И я уже не могу его представить. И когда она рассказывает мне о нём… я уже не вижу его. Потому что у неё он другой, совсем мне чужой.

Наваждение прошло. Борис резко отвернулся и встряхнул головой. Чиргин следил за ним в сильном волнении. Я начинал уставать от множества ненужных слов и притворных вздохов.

— Итак, вы признаёте, что затея с этой девушкой — подлый обман.

Борис и Чиргин посмотрели на меня чуть ли не оскорблённо, и я заключил:

— Вы только что признали, что последний раз виделись с Антоном ещё до смерти его матери. С тех пор вы не виделись ни разу, он вскоре умер на чужбине. И после этого вы вздумаете утверждать, что эта девушка — тайная дочь вашего племянника? И как же вы нашли её, «одну на девяносто миллионов», выглядели в толпе, и дыхание перехватило? Не будьте смешным. Или, — мне вдруг вспомнилась горькая насмешка Севастьяна, — скажете, ваш племянник явился вам во сне, чтобы тронуть ваше сердце, и вы проснусь с верой, что она — ваша кровь?..

Борис долго смотрел на меня, а потом пожал плечами и сказал:

— Она — тот ребёнок, над которым я принял опеку много лет назад.

Он запалил новую папиросу, но ко рту так и не поднёс.

— «Тот ребёнок»? — с раздражением воскликнул я. — Говорите прямо, раз уж взялись.

Борис чуть усмехнулся и повёл плечом.

— Посудите сами. Я получил записку…

— Покажите.

Мы обернулись на Чиргина. Очень бледный, он глядел на нас сурово.

— Ей же показывали.

Борис снова усмехнулся и отошёл к секретеру. Ни одной лишней секунды не ушло на поиски — но он не спешил протянуть мне грязную, очень ветхую полосочку бумаги. Тогда я подошёл к нему и заглянул через плечо. Борис презрительно дёрнул губой и, убедившись, что я прочитал, тут же отошёл, пряча бумагу в карман.

— «Дядюшка, со мною кончено. В руце тебе предаю мою Аленьку», — произнёс Борис без всякого чувства. — Да разве возможно понять, о чём это?.. Первая мысль — как знать, пьяный угар, чья-то жестокая, гнусная шутка… Я был в Америке в те времена, и ведь уже несколько лет было известно, что Тоша…

— Разве вы не поддерживали связи с вашим племянником?

Борис повёл плечом.

— Нет, он совершенно мне не писал. Я узнавал все вести о семье исключительно от Амальи — когда удавалось выудить крупицы смысла из тарабарщины, которой она изъяснялась. А что до Тоши… Я знал, что брат пристроил его где-то в Персии… Нет-нет, я не обижался на его молчание, потому что оно было весьма в его духе. Он был не из тех, кто поддерживает связи — больно хлопотно, не его это дело, и пока он жил без забот (в чём я был уверен), он и не утруждал себя… А потом, вдруг… страшный удар.

Я вздрогнул. Так же говорил и Севастьян.

— Брат написал мне лично. Написал, что Тоша сгорел от какой-то лихорадки, и даже его тело невозможно перевезти домой. Письмо долго искало меня — не было уже смысла срываться на похороны, а их и не было, как я узнал много позже. Да, это был страшный удар.

— Но, позвольте… — опомнился я. — Когда это случилось?

— Спустя три года после моего отъезда.

— А эта… эта записка?..

Борис чуть улыбнулся, как хороший рассказчик, польщённый, что его повесть не оставляет слушателей равнодушными.

— Ещё три или четыре года после.

Мы переглянулись.

— Да, я тоже был обескуражен — мягко сказано, — продолжил Борис. — Я подумал, могла ли это быть чья-то насмешка, тем более, адрес-то был из России, но, как ни призывал я себя к бесстрастности, почерк я узнал — это была рука Тоши, и само обращение… Вы не знали его, вам не понять… Но я знал, с первого же взгляда знал, что это он. Выходка… как же в его духе! Ничего не объяснить, будучи уверенным, что всякий сорвётся с места по его первому зову, ей-богу, он был таким и в младенчестве — и получал своё. И, конечно, он, как и я, был любитель громких слов. «Со мною кончено». Как же — уже несколько лет как мёртвый для всех, вдруг решил особливо известить о том меня?.. Я поехал…

— И что же, вы связались с братом? — воскликнул я.

Борис посмотрел на меня насмешливо.

— Конечно же нет.

— Вы хотите сказать, что отозвались на это послание, бросили всё, рванули через полмира, даже не списавшись для начала хоть с братом, хоть с Амальей… — я задохнулся от изумления. — Но если это действительно каким-то непостижимым образом писал ваш племянник, и при этом вправду был в опасности, им-то было бы куда сподручнее разобраться во всём и при необходимости оказать помощь — сами говорите, записка пришла от нас.

Борис тяжело вздохнул. Отвёл взгляд и усмехнулся коротко.

— Но ведь писал-то он мне.

Всё комкая усмешку, он поднялся, подошёл к окну.

— Я совершенно ничего не понимал, я боялся, что всё это какой-то дикий розыгрыш, замысел моих зложелателей, но… Я отправился немедля же. Бросил всё — и к чёрту. Конечно, времени всё равно ушло много. Сколько эта записка шла до меня, и сколько потребовалось мне, чтобы прибыть туда, куда она звала меня…

— И куда же она вас звала?

— Совершенное захолустье, — неуловимо, что-то изменилось в его голосе. Всё ещё звонкий и резкий, он совсем лишился жизни. — Трущобы. Сущая дыра. Но, странно, чем ближе я был к цели, чем омерзительнее становилось кругом, тем проще мне стало признавать, что именно здесь я и найду Антошу… Судьба насмехается именно так. Последние полгода нашего тесного сношения он взял за моду жаловаться, что его, якобы, чрезмерно стесняют условности круга, которому он принадлежит. Нет, никакими идеями он никогда не увлекался, никакого нигилизма не лежало в истоках его разнузданности. Он просто баловался. Он хотел всего и сразу. И, конечно, не смог удержать и того, что уже было ему дано с избытком.

И мне уже не казалось такой уж дикой мыслью, что каким-то образом он выжил в Персии, вернулся, и его исключительно позабавило положение дел — он решил воспользоваться, что его считают мёртвым, и нашёл хорошим развлечением начать новую жизнь так, как бы ему вздумалось… Да, я живо представил себе такой анекдот и уже всем сердцем желал встречи. Мне показалось, что и то, как он обратился из небытия именно ко мне, подтверждает мои нелепые домыслы: ведь я один смог бы не только понять, но и одобрить его авантюру… Да, даже тогда я думал только о том, как много для него значу.

И я не был осторожен. Мне не хватило терпения вызнать всё потихоньку — я направился сразу туда, куда было указано. Дорога привела меня в грязный притон.

Гнусная баба в горжетке, хозяйка… С минуту натурально обливалась слезами, вспомнив о chere Tonie. Он жил с нею несколько месяцев и, по собственным её словам, почти вдохнул в неё вторую молодость. Я поколотил её, что она сочла за комплимент, и принялась угощать меня и изливать душу. Я приехал слишком поздно. Уже два месяца как он умер. И никто не мог сказать мне, где бросили его тело.

Борис стоял к нам спиной, и в ту минуту мне совсем не хотелось увидеть вдруг его лицо.

— Я не знал ничего — ни как он опустился до такого, ни как вышло, что вся семья уже три года считает его погибшим на чужбине. В том городке он прожил последние несколько месяцев, никто о нём ничего не знал, а он ни при ком не упоминал своего прошлого, своей семьи. Его доконал опий и разврат.

И только уже собравшись уходить, я спохватился. Я успел забыть о самой просьбе Тоши — о некоей женщине, которую он просил взять под опеку. На миг меня пробрал жестокий страх, до смеха — не просил ли он за эту старуху!.. О, я бы позаботился о ней — я бы выколотил из неё грязный сволочной дух, задушил бы голыми руками: так меня крутила ярость и боль, когда я думал, что именно это существо было подле моего мальчика в последние минуты.

Но нет. Мне не пришлось себя утруждать. Ведь оказалось, у Тоши была маленькая дочь.

У madame на девочку были большие планы, но та после смерти отца разболелась так сильно, что нечего с неё было взять. Но никак не умирала — и тогда madame, как она до хрипоты уверяла, из доброй памяти к покойному, отдала ребёнка в приют — детская смерть не сделает хорошей рекламы заведению.

Борис медленно повернулся к нам. Лицо его было лишено всякой жизни.

— Почему я сказал вначале, «ребёнок, над которым я взял опеку», а не «дочь моего племянника»? Прошло два месяца. Тяжело больная девочка оказалась в приюте, где детей по ночам грызут крысы. Я пришёл туда и потребовал, чтобы мне показали её — и мне показали, добавив, что за последнее время к ним поступили десятки детей, и столько же умирает каждую неделю. Да, мне показали девочку — и я её забрал, я её выходил и устроил туда, где я мог быть спокоен за её жизнь, здоровье и воспитание. Но был ли тот несчастный, истощённый, сам себя не помнящий ребёнок дочерью моего племянника? Или вы удмали, я узнал её по отцовской шпаге<span class="footnote" id="fn_30039985_1"></span>? — он горько усмехнулся. — Они все там сироты, все брошенные, замученные и обездоленные. Откликаются на любое имя, сказанное ласково. Все истории сливаются в одну — в историю о голоде и холоде, пока не приходит добрый ангел Смерть. Да, я взял опеку над ребёнком, на которого мне показали. Я наблюдал, как она растёт, и этой весной, спустя пятнадцать лет, я забрал её к себе и вот привёл в наш дом. Мой брат узнал в ней свою кровь. И мне очень нравится думать так же и видеть то же. Но если вы настаиваете, чтобы я поручился… Я ручаюсь: она — тот ребёнок, над которым я взял опеку много лет назад.

Надолго настала тишина. Борис вновь повернулся к нам спиной и так и стоял, сгорбившись, опустив голову. Я и сам долго не знал, что сказать. Стало так тихо, что я различил точечные удары секундной стрелки в золотых часах под стеклом. Я подавил вздох и сказал, вмиг презирая свой сухой, слишком бесстрастный тон:

— Вы уверены, что ваш племянник, зная, что умирает, что оставляет сиротой больную дочь, не написал к отцу? Ведь счёт шёл на дни, как он мог полагаться на вас? Что вы успеете приехать, что вы вовсе приедете?

Борис медленно обернулся, пожал плечами, но я успел заметить, как на его лице промелькнула настороженность.

— Очевидно, Тоша рассудил, что отец, который предпочитает объявить своего сына мёртвым, чем признать, какую стезю тот избрал, никак не сможет стать хорошим опекуном для девочки… Раз семья в лице отца отреклась от него самого, как мог он надеяться, что к его дочери они проявят снисхождение? Увидят в ней такого же человека и не станут судить по ошибкам родителей. Впрочем, как мы убедились, не только мой брат — уже давно помешавшийся от горя, — Борис выделил это с особым остервенением, — мог бы повредить невинному ребёнку предвзятостью, но и…

— Довольно, — отрезал я, с опаской оглядываясь на Чиргина. Весь тягостный рассказ он не находил себе места, стискивал руки, и вот жестоко побледнел. — Хорошо, допустим, ваш племянник не пошёл на мировую с отцом. Но ведь был ещё Севастьян — разве не попытался бы Антон положиться на брата?

Совершенно неожиданно Борис рассмеялся, резко, громко.

— Увольте! — он хохотал натужно. — Писать к Сеше да с таким пикантным вопросом, о женщинах и внебрачных детях… Мы ещё ставили, как бы Сеша не ушёл в монастырь, знаете ли, Сеша и женщины… Увольте… — он с откровенной усмешкой покосился на Чиргина, — ведь краснеем-то мы.

Чиргин залился краской как мальчишка.

— Я как узнал, что Сеша женился, не сдержался, даже навестил их тут, — продолжал Борис в нелепом запале, — слишком уж любопытно стало, какая неведомая сила затащила Сешу под венец. Но, в общем-то, сила и вправду впечатляющая, — он вновь послал Чиргину сальную усмешку, а тот сделался уже пунцовым.

— Довольно, — я снова вмешался. — Оставим это. Но неужели у Антона не было никаких ещё друзей, покровителей, к которым бы он мог обратиться за помощью? Мне всё кажется невероятным, что в таком состоянии он положился исключительно на вас — а значит, большей частью на случай и удачу.

— Вполне в духе Тоши, — резко оборвал Борис. — Вам не понять, вы не знали его…

— И тела вы так и не видели, — протянул я в задумчивости.

Борис вскинулся.

— Это не мог не быть он!

— И вы промолчали? — с холодом поглядел я на него. — Ужасная правда вскрылась — но вы не только оставили девочку вдали от семьи, обрекли её на сиротскую долю, но ничего не открыли вашим близким о судьбе того, кого все вы до сих пор так чтите! Конечно, хранить светлую память — совсем не то, что мириться с грязной правдой, но…

— Именно так, — ровно отвечал Борис. — Мой брат объявил живого сына мёртвым, только бы не очернить имя семьи. И вы полагаете, известие об истинном положении дел как-то бы на него повлияло? Этот человек принял своё решение, доподлинно явив миру свою трусость и низость. А все прочие? Тот же Сеша, другие дети — им бы эта правда порушила судьбы. Был бы неимоверный скандал. И в это пекло мне стоило бросить невинного ребёнка? Чтобы её презирали, издевались над ней, винили в беспутстве отца? Впрочем, мы все смогли убедиться, что и двадцать лет спустя даже совершенно посторонние видят своим долгом осудить её за то, в чём она неповинна.

Чиргин весь задрожал и закусил губу так, что она вся посинела. Каждое слово с самого начала причиняло ему ощутимую боль, и в этом было очень много жалкого, но вот, видимо, настал предел.

— Мы здесь не для этого, — вмешался я, толком не зная, кого предостерегаю от неосмотрительности, но Чиргин резко мотнул головой и, еле сдерживая шаг, кинулся вон.

Борис усмехнулся шире, но взгляд его был исполнен глубокого отвращения.

— Именно для этого, — сказал он. — Не страстями ли вертится мир? — затянувшись, он сам едва скрывал свой гнев за пренебрежением. — Никаких дьявольских планов: старые обиды, мелкие недомолвки, ничтожные разногласия, кривотолки — все эти мелкие паразиты пьют кровь и, когда нужно, оказывается, что руки подать сил уже не осталось.

— Так, по-вашему, скрывать ребёнка от семьи, нарочно держать её сиротой, чтобы в нужную минуту вытолкнуть её на сцену — это не дьявольский план? — разозлился я.

— Напишите пьеску, — фыркнул Борис, — и выйдет по-вашему. А я выполнил волю моего несчастного племянника — в конце концов, он меня попросил позаботиться о ребёнке. Он написал мне, хоть я был на другом конце света, он рискнул, что письмо вовсе не найдёт меня, что он умрёт раньше, чем я сумею приехать (как и вышло), но всё равно не пошёл на мировую с отцом. Тоша доверился мне… несмотря ни на что.

То, как он сказал последние слова, изумило меня. На миг — но весь он дрогнул и позволил запалу, искреннему, какому-то детскому, завладеть им. И этот высушенный, выхолощенный старик с хищной улыбкой и равнодушным взглядом в глубине души цеплялся за единственное доверие, оказанное ему мальчиком, которого он некогда жестоко обидел — значит, и прощение не было для него пустым звуком?

Я мотнул головой. Какое мне было дело. Пусть самые искренние чувства двигали им, но выходила-то дрянь, и мне приходилось с этим разбираться.

— Что же вы предали его доверие? — бросил я. Борис поглядел на меня волком. — Раз уж сочли, что ваш племянник желал, чтобы его ребёнок никогда не встречал семьи, зачем всё-таки привели её сюда? Да ещё через кровь совершенно непричастной девушки — я не дам вам об этом забыть.

Борис поджал губы и долго молчал, прежде чем заговорить, медленно, взвешивая каждое слово:

— С той поры, как брат овдовел и женился повторно, я лишь однажды навещал семью, чтобы похоронить мать. После я снова уехал и продолжил поддерживать связь только с Амальей. От неё я и узнал этой зимой, что брат тяжело занемог. Я приехал и сразу понял, что конец близок. И я увидел… его глубокую тоску и страх, и горечь. Я сомневался, но между нами произошёл разговор, который заставил меня глубоко задуматься. Я решил навестить мою подопечную, чтобы посмотреть… какой она стала, к чему она готова, — он нахмурился. — Обстоятельства, при которых мы встретились, были неожиданными и вместе с тем способствовали тому, чтобы мы быстро сошлись…

Я рассвирепел.

— Вы устроили на неё охоту! Вы довели её до исступления! Жестоко и методично вы преследовали её, пугали, и наконец совершили убийство, чтобы ей некуда было деваться, кроме как примкнуть к вам, потому что вы пригрозили, что свалите вину на неё, если она не будет сговорчивой!

Борис посмотрел на меня с отвращением, а я, верно, платил ему тем же:

— Сколько ещё времени вы держали её взаперти, а потом, дождавшись, пока ваш брат совсем ослабнет, привели её, чтоб он уже не мог сопротивляться, ведь раньше он бы запросто раскусил ваш обман. И ничуть не попытались подготовить прочих домашних. Нет, вы нарочно молчали, вы подгадывали этот раздор. Расчёт ведь очень прост, — я шагнул к нему ближе. — Чтобы ваш брат, обезумев от радости и обозлившись на более благоразумных родственников, переписал завещание на вашу подопечную, а вы уже с нею обручены?

Я выпалил это, признаюсь, несколько гордясь собой; я почти не сомневался в том, что раскусил подлеца, и пара секунд, когда он в молчании глядел на меня, показались мне триумфом. Но потом он расхохотался мне в лицо. Расхохотался до красноты, до слёз.

— Чёрт с вами, — махнул он рукой, едва в силах совладать с дыханием. — Пытаетесь восполнить скудость ума воспалённым воображением?.. Ай, голубчик… Катиться б вам отсюда да с пинка!

— Только чтобы привести власти, Борис Кондратьич. Ведь причастность к трём убийствам вам смехом с себя не смыть.

Он, посмеиваясь, пристально поглядел на меня, и я увидел то, что мне было нужно — во взгляде его метнулась тревога.

— И как на руку мне ваша склонность считать свою графоманию за нераскрывшийся талант, — добавил я и указал на старое письмо. — «Я убил бы её, почему я не убил её, как жаль, я мог бы убить её ещё тогда»… Вашей же рукой. Склонность к насилию, кровожадность, ненависть к брату, жестокость к женщинам… У одной из них всё ещё есть шанс одуматься — и, не сомневаюсь, она выложит против вас всё, как бы вы ужом ни извивались.

Я подождал, но он молча смотрел на меня, и я скосил взгляд на тонкую папиросу меж его жёлтых старческих пальцев, что мелко дрожали.

Удовлетворённый, я пошёл было прочь. Но голос его, ленивый, высокий, задержал меня.

— А ведь стоит признать, что Лидия Геннадьевна услужила нам поболе, нежели себе. Она привела в дом исключительного козла отпущения. А вы, Григорий Алексеич, сами того не ведая, прекрасно нам подыграли.

— Не желаю слушать ваши насмешки, — отрезал я, не оборачиваясь; меня мутило от сладкого дыма и едких речей. — Лучше потратьте оставшиеся часы с достоинством и хотя бы приведите себя в порядок. Уж я добьюсь, чтобы вас допросили с особым пристрастием, Борис Кондратьич.

— Не сомневаюсь в вашем рвении, — отозвался тот, — не сомневаюсь, вы добьетесь для нас лучшего обхождения. Как не сомневаюсь, что вы уже достаточно подпилили сук, на котором так славно уместились: да вот-вот треснет, и полетите вы с вашим приятелем в бездну.

Я обернулся.

Борис откинул голову.

— Вы кричите о правде, Григорий Алексеич. Вы её добиваетесь, пусть она вас страшит. Но не всякий страх постыден. Порой он отрезвляет.

Он помолчал немного, стряхнул пепел.

— Они придут, и, надругавшись над трупами, вызнают о злодействе, и допросят нас всех. И главное, что они узнают, так это занятное совпадение: мой несчастный брат умирает, стоит в доме объявиться двум незнакомцам, эдаким пронырам, что рыщут крысами по нашим погребам, вынюхивают наши тайны с явной корыстью… И вот заговорили о завещании, о помолвках. Как же. Низость! Мерзость!

Кому же поверят те достойные, честные судьи, которых вы призовете, Григорий Алексеевич? Семье благородных, уважаемых людей, которых постигла тяжкая утрата, или же наперснику проходимца-морфиниста, цыганского вскормыша, забулдыги и афериста без паспорта, который, верно, проник в наш дом с целью опорочить наше доброе имя и обольстить одну из наших жен, дабы склонить ее к браку и тем самым обеспечить себе благосостояние? А как он пытался в том преуспеть, уж всем известно. Говорите, моя подопечная — самозванка, а я скажу, что в вечер той трагедии, причастностью к которой вы меня стращаете, эта девушка свела знакомство с вами — и ведь она не будет того отрицать! А как сказать, что это ваш общий план — ей втереться в доверие к семье, сыграть на чувствах, довести до припадка старого, больного человека, а потом чуть не спалить нас всех наигранным гневом… И всё под дудку вашего приятеля, который весьма сноровист в лицедействе. А ведь тем временем, как же так совпало, что с вашим прибытием наш дом постигло уже два несчастья? Не нам ли стоит бежать за помощью и кричать «чума»?

Он склонил голову и пригладил бороду.

— Это если ещё умолчать, что несчастная вдова покончила с собой, доведенная до истерики вашими угрозами, ведь вы, пытаясь покрыть преступление своего дружка и его сообщницы, пошли на всё, чтобы проложить ложный след — в конце концов, как бывший ревнитель закона, вы в том умелы. Но после того, что выкинул ваш приятель нынче, я могу только удивляться нашему терпению. Ведь он явно сделал всё, чтобы опустить концы в воду — и я молчу о том, что он надругался над… За одно это я бы пристрелил его как собаку! Но вы подали мне идею получше. Пожалуй, стоит дождаться, пока вы не осуществите свой замысел. Идите же, трубите. Кличьте, приводите псов. А мы уж натравим их на козла отпущения. Нам не привыкать.