Вторник II (1/2)
Амалья приказывает Трофиму отправляться немедля, ведь если старик поторопится, письмо дойдет уже к обеду. Трофим скрывается, в дверях столкнувшись с Борисом — и тот тут же настигнут женской ручкой и открытым взглядом небесных глазок.
— Не вздумай! — предупреждает она сразу же, не сдерживая улыбки. — Обсудим завтрашнее событие, Борис Кондратьич, — Амалья уводит его за собой, не рискуя отпускать сухую желтую руку, премило улыбается и хлопает глазками: в общем, не представляет собой ничего нового, что сегодня, что четверть века назад. Пытаясь заинтересовать его хоть сколько-то, добавляет: — Наше торжество.
Он лениво кивает, столь же лениво поддаваясь ей и шагая следом. Она щебечет:
— Конечно, раз уж на то пошло, то это сам Корней уже успел позаботиться и о крышке гроба, и о ее цвете. Верно, боялся, что мы попросту сожжем его на костре, — визгливый смешок. — Но я говорю совсем о другом, Боренька. Идем же.
— Это «другое» подробно описано в том письме, которое ты только что отослала с беднягой Трофимом? Когда это он стал твоей проворной субреткой?
Амалья поводит плечами:
— Это для Эдика. Он написал, что не успевает на похороны, но уже в пути… Я написала ему, чтобы он поторапливался и забрал меня отсюда.
— Вот оно как, — Борис все же ступает вслед за ней через порог. — Совсем оставила надежды и спасаешься бегством?
— Напротив, я ими полна, и никогда их не оставляла! — весело восклицает она, и он опомниться не успевает, как позади уже щелкает закрытая дверь. Восторженное личико подносится совсем близко, но блеклые реснички дрожат в затаенном смущении, головка никнет в скромности: — Да не на это ли ты купился!
— Нет, не на это… — срывается против воли, почти бессвязно, и он поспешно отворачивается, но она, ухватив нежданное, но столь желанное, отбегает прочь, пригрев сведенными на груди ручками. Сдерживать улыбку она и не пытается.
— Нет, не на это… Всего-то на свежесть, на юность, скажешь? Да, чего больше нет, того нет... Что я могу тебе предложить, что бы тебя прельстило, паршивец? А, я не обольщаюсь, я знаю, тебя ничем не удержать, но всё же... — подлетает и перехватывает его руки, — кто лучше меня поймёт тебя, Боренька? С кем ещё тебе разделить торжество? Это наша победа, так будем же праздновать... Хоть сегодня. Хотя бы сейчас!
Он кривится, но в праздной задумчивости перебирает её пальчики .
— Вульгарщина, Маля. Пошлость. Тебе нужно читать классику.
Она ухмыляется, порхает к полке, тянет первую же книгу:
— Загадай страницу.
— Маля…
— Загадай!
— Сто двадцать пять.
— Вот же! Так это про нас! «Можешь ли мне уделить время меж царских забот? А ведь, я помню, тебе предалась я…»
Прижимая книгу к груди, Амалья подходит к Борису. Глаза под припущенными, как и шнуровка на груди, веками, полнятся лукавством. Она подглядывает дальше строчку:
— «Больше чем нужно зачем полюбились мне русые кудри, и красота, и твоих лживая сладость речей?» Боже мой, что за сокровище, я её заберу под подушку!
Хихикая, Амалья прячет книгу за спину, а другой рукой тянется пригладить его волосы. Борис отмахивается, скалится.
— Все эти стишки слишком возвеличивают брошеных женщин. Твой мальчишечка, к слову, почти уже возомнил себя Гамлетом: ему не терпится заколоть меня от ревности, а всё из-за твоей распущенности. Правда, до Гамлета ему далеко, мозгов маловато, а из тебя не Гертруда, а сплошная карикатура. Я, конечно, прицеливался на роль Клавдия в одной постановке, когда был помоложе, да вот на репетиции театрик погорел.
Она глядит на него в бездумной нежности.
— Ох, Боренька, как же я по тебе скучала… Знал бы ты, как я всегда по тебе скучаю!
Он заграждается очередной усмешкой.
— Сама же виновата. Придумала себе, лишила меня расположения из ревности к бедной девочке!
— Ещё бы ты страдал, паскудник! А что я должна была подумать? Что ты по ночам читаешь ей сказки? Но пустое, теперь я спокойна: ты не настолько низко пал, чтобы попутаться с собственной внучкой! А мне мог бы сразу сказать, кого привёл в дом!
— Ты всё ещё видишь во мне зачатки нравственности? Однако позволь, неужто ты и правда уверилась, что она мне внучка? На мой взгляд, Лида возымела полный успех в опровержении этой хлипкой теории.
— Нет, — медленно говорит Амалья и задумчиво мотает головой. — Она — вашей породы. Истинная дочь своего отца. Бестия, самолюбивая заносчивая бестия — таким же был и Антоша. О, я помнию его хорошо! Ворвался, развязный, напыщенный, злой как черт.... Что было потом!..
— Без надобности, — резко, поспешно обрывает Борис, — ты все очень подробно описывала мне в своих нескончаемых письмах, и я представляю все сполна, будто бы сам видел. Тоша был… избалованным мальчиком…
— Он был мразью, — отсекает Амалья. — Я до сих пор помню его рядом с собой, будто вот он, стоит. Стоит и смеется: и эту девчонку теперь надобно величать маменькой!.. А еще я помню его кулак. На моем животе. И его руки... у меня под юбкой.
Она смотрит с вызовом — куда уж без него. Борис же отводит взгляд и натянуто улыбается:
— Не нужно злиться, Маля…
— Я лишь говорю правду. И я сказала это всё ей. Да-да, она настаивала. Подкараулила меня и набросилась с расспросами. Умоляла, ей-богу! «Расскажите, ах, расскажите, ах, расскажите же мне о папе!..» Я всё ей рассказала, Боренька. Видел бы ты её лицо.
Борис оправляет галстук, подавляет вздох.
— Что же… Она пришла узнать правду.
— Ей не нужна правда, — Амалья хохочет. — Ей нужены сказки! Берегись — сегодня она и тебя допросит с пристрастием! Что ты наплёл ей о своём Тошеньке? Как иначе ты держишь её на привязи, если не сахарной ложью?
— Не стоит корить меня за то, что я даю ей то, чего ей хочется, — мягко говорит Борис. — Было бы жаль пожертвовать симпатиями в угоду голой правде. Всё-таки, он был моим любимым племянником.
— О да! — она смеется. — Вспоминал тебя через слово, восхищался тобой! И, знаешь, я сразу почувствовала на нём твою руку. Ты его вылепил как из глины, признайся.
Борис не может сдержать странной улыбки.
— Мне хватило года на этот шедевр.
— Жалкое зрелище, — Амалья презрительно щурится. — Ты стал таким, какой есть, из страдания, обозлившись. Он же перенял от тебя самое мерзкое по прихоти, со скуки. Он обезьянничал, тебя самого разве это не уязвляло? То, что тебе далось кровью, он присвоил так запросто!
— Ты должна понимать, Маля. Когдя я вернулся, из всех он один меня полюбил без оглядки.
— Полюбил? — Амалья едва сдерживает смех. — Он никогда тебя не знал. Он сотворил из тебя кумира... Да, верю, он тебя обожал, но... Вульгарщина, Боря. Пошлость. Вы с Антошей похожи вот в чём: оба слишком любите себя. Ты — потому что тебя больше никто никогда не любил. Он — потому что его любили все. Я рада, что Маковка никогда не станет таким. Его судьба миловала — он не будет разбивать сердца. Кроить головы — пожалуй, но он не настолько низок, чтобы пользоваться душами, когда можно обойтись телами.
— Заслуга твоего воспитания, я полагаю.
— Заслуга невмешательства твоего брата, — она определённо досадует.— Конечно, Макар стал ему сущим проклятьем. Верно, насколько старик влезал в жизнь старшего сына, настолько отстранился от судьбы младшего. Но у Антоши была и другая мать… Какой она была, Боря? Она, чьи драгоценности мне так и не достались? Предположу, что куда лучше меня.
— Да, — отвечает Борис без раздумий и стеснения. — Во многих смыслах — да, куда лучше. Ирис была королевой, Маля. Об их с братом союзе ходили не слухи — легенды. Она, белоручка, вышла за него, нищего, опозоренного, а встретил он её, когда зашёл в соседские угодья, охотясь. Они были совсем юнцы, вот и влюбились сдуру. И там… Царь недолго собирался, через месяц обвенчался.
— А она… понесла богатыря, — Амалья усмехается. — Вот из-за чего весь сыр-бор!
— Легко было бы подозревать юность в невоздержанности и легкомыслии, но мой брат всегда мнил себя человеком чести. Он и пальцем её не тронул до свадьбы, да вот после на всех основаниях едва ли они себя стесняли… Даром что им явно было невтерпёж. Её родители, разумеется, были против, но… Видишь ли, она вышла за моего брата, когда мы прозябали в нищете, голоде и холоде… Но разве юность страшится неудобств? Они были сущими детьми и ещё верили в бессмертие, вот и не побоялись. А она… верно, была из тех, кто носит в себе «пламя истинной любви» — по крайней мере, так о ней говорили. Ну и лакомый кусочек приданного. Впрочем, она сама была тот еще лакомый кусочек, об который многие ломали зубки. Она умела этим наслаждаться.
— Ах ты паршивец! Уже тогда завел обычай ухлестывать за женщинами собственного брата! — она весело бьет его по груди, но он непривычно серьёзен:
— У брата была только одна женщина. Одна — на всю жизнь. Слышала ты: муж и жена — одна сатана? Никому пока из всего нашего рода так ладно спеться не удалось. Пожалуй, в ней было… прощение. Она была готова принять и простить своего мужа любым: нищим, убогим, безумцем, деспотом… убийцей.
Она слушает в праздном любопытстве, водит пальчиком по оголенной ключице, медленно качает головой:
— О нет, нет… Я вижу, что она была за женщина. То было не прощение. Поощрение.
Он будто каменеет. Взгляд мутится воспоминанием, когда в легкомысленной задумчивости он говорит:
— К слову, козочку-то мы потом разъели. Как сказала maman, рогатая оказалась первым членом семьи, которого пожрали во имя всеобщего блага.
С губ Амальи срывается вздох, ресницы пушатся, пока она хлопает ими, пунцовая ручка хватает жесткий локоть и сжимает цепко:
— Так они потом добрались и до тебя! Но ты возгордился, Борис Кондратьич, возгордился своим поражением. Решил, будто былые муки дают тебе повод превозноситься над другими и заставлять их проходить через тот же ад!
— Милочка, я на этих условиях заключил контракт, — Борис откровенно развлекается. — Я мотаю трижды свой земной срок, а взамен отправляю новые души в путешествие по испробованному мною туристическому маршруту.
Она смеется вместе с ним долго и легко, а потом говорит очень грустно:
— И начал ты с меня.
Он смотрит на нее долго и тяжело, а потом говорит очень весело:
— Ты сама напросилась.
А она лишь глаза на него поднимает и руки воздевает.
— Я… да. Да, да, я напросилась. Ты говоришь, что раз так, то это мой промах, то я должна за него платить, а ты не причем, значит? Я тебе поверила, потому что ждала тебя, а теперь ты говоришь мне: «Пошла вон», и я уже не хочу верить. Теперь я буду отрицать. Заткну уши, а все равно на тебя смотреть буду. Не слышу, что ты говоришь. Вижу тебя перед собою, и мне хорошо, так хорошо!..
Он сжимает её плечи крепко, до боли сжимает.
— Маленькая, глупая девочка... Ну как же я устал от тебя, как же ты мне…
— Надоела. О, я знаю, я знаю. Маменька говорила мне: «Маленька, ты — бабочка, мельтешишь перед носом, пестришь, так и хочется тебя прихлопнуть!». Право, на мертвых проще любоваться — в красивое оденешь, ладно уложишь и смотри, сколько вздумается, ведь они никуда уже не убегут! Но, Боря, я никуда не убежала. Прошло двадцать пять лет, я все еще здесь. Сколько я ждала, чтобы совершить побег. Послушай, давай сделаем это вместе. Ты уже умеешь это делать, я ведь знаю, я помню. Я всего тебя помню…
Её руки — на его груди. Он перед ней точно каменный. Она подымается на мыски, чтобы заглянуть ему в глаза. Но он на неё и не смотрит.
— Я сама к тебе пришла, вот что ты хочешь сказать... Маленькая, глупая девочка, которой вскружила голову сама жизнь, во всем ее блеске и великолепии… Девочка приходила и напивалась из источника наслаждения, и то, что открывалось ей, являлось страшным, но таким сладким грехом, невиданным и большинству ее несчастных подруг. Но одного избежать она не смогла: ее тоже продали в рабство, так же, как и ее несчастных подруг. Только вот для них это было не больно, потому что они не знали, что упустили, а вот ей… После всего того, что было… Это стало попросту невыносимым!
Амалья отстраняется, чуть не топает ножкой. Борис лишь пожимает плечами:
— Сама говоришь, это естественно. Такова уж женская доля, и не на что тут жаловаться. Слушай, ну… — он устало отворачивается, — хватит жить прошлым, Маля. Терзаешь и себя, и людей вокруг… Давным-давно, в круговерти, нас потянуло друг к другу, вот и сошлись… На приятные пару недель. Но никогда не давали друг другу обещаний, не связывали друг друга обязательствами. Нам просто было хорошо друг с другом, но мы расстались без сожалений.
— Летом, в Париже — да, да! Но через полгода, здесь, зимой… Мы были же рады снова увидеть друг друга, были же? И тогда… тогда ты пообещал мне, ты решил позаботиться обо мне…
— Так разве не получила ты имя, дом, очаг, иллюзию счастливой жизни? Разве не сокрыли мы твою ошибку, разве не дали тебе шанс начать все сначала?
Амалья, будто ошпаренная, отступает, сжимает побелевшие пальцы в кулак, срывается на крик ярости:
— Я была совсем девочка!
— До тебя и раньше рожали, и ничего…
— Знаю, знаю! И что с того?! Я не хочу говорить о других — вот она я сама. Я не хочу слышать о других — я сама у себя есть, и мне было плохо тогда, и потом, двадцать пять лет! И мне некому было жаловаться, потому что все мне внушали, что я должна быть благодарной! Благодарной за то, что стала скотиной, которой еще и в зубы глядели, прежде чем продать!
— Дуреха, — сплевывает Борис и хватает её за плечи. — Как же ты не понимаешь, глупая, что твой брат этой сделкой спас твою честь! Ты — беспечное, легкомысленное создание, о чем ты думала, когда шла дальше по наклонной! К чему еще привел бы тот образ жизни! То, что мы встретились с тобой еще раз, и было еще не поздно все устроить — ты за тот счастливый случай должна благодарить Господа Бога!
— О да, — шепчет Амалья, закрывая глаза. В его руках она словно тряпичная кукла, и растрепанная ее головка перекатывается с одного плеча на другое. — Да, да, я благодарю Господа, я славлю Его! Ведь не будь я беспечна, не будь так наивна, разве связалась бы судьба моя с этим проклятым домом? С твоим домом, Боря, как бы ты ни открещивался. Когда я шла под венец… Я думала о тебе. И тебя ждала у алтаря! И ты об этом знал, верно ведь, — она запрокидывает голову и глядит ему прямо в глаза. — Да, ты знал, ты все знал. Это не твой брат тебя заставил, ты сам ему предложил. Ты продал меня. Ну так что ж, давай, Боренька. В твоих руках проценты.
И она улыбается. А он отпускает ее — и с возгласом она падает на пол. И всё улыбается, не пытаясь оправить платья.
— Чему же ты радуешься? — не выдерживает он.
— Тебе, — отвечает она. — Себе. Жизни. Моему мальчику. Я могу быть спокойна: он получит все. И девчонка будет пристроена, он к ней до странности привязан… Впрочем, бумаги и так готовы, Маковке незачем будет маяться с этой девицей… О, нечего попрекать меня, что я плохая мать: моя матушка сослала меня в с глаз долой, чтобы выдать замуж мою уродину-сестру, а потом, когда мне понадобилась помощь, отделалась от меня... Моей матери важнее всего было пристроить всех нас до единой — что ж, и я свою непутевую пристрою, и не твое это дело. Она не пострадает, что творится в ее бедовой головушке — одному черту известно. Я в свое время утешалась мечтами о тебе… И до сих пор, моя самая сладкая наживка. Ах, — она пожимает оголенными плечами, — я все такая же наивная дурочка, смотри, годы не взяли свое.
— Чему же ты радуешься? — повторяет он.
— Я за тебя рада, Боря. Ликуй. Поистине, ты один имеешь больше оснований праздновать кончину своего брата, чем мы все тут вместе взятые! Ты спросил с него равно: смерть за смерть, тогда как мы все можем ставить ему в укор лишь нашу жизнь.
Борис глядит на нее, совершенно бледный. Амалья лишь разводит руками:
— Моя жизнь начинается, Боренька. Эдик заберет меня отсюда, Маковка получит наследство. Моя дочь тоже не окажется на улице, и когда так будет, я уеду в полной уверенности, что отдала эти двадцать пять лет не зря. Дело ли — предлагаю тебе присоединиться. Я тебя... дождалась. А ты, признай, нагулялся.
— Не «когда», а «если», — обрывает Борис резко, сухо. — И этого не произойдет.
Ее тихая радость будто колет ему глаза: он часто моргает и скашивает в сторону взгляд. А потом подходит к ней, опускается подле на колени и берет ее лицо в свои руки.
— Я все рассказал ему. Маля, я все ему рассказал. После того, как ушел поп, но до того, как пришёл приказчик, я всё ему рассказал.
Она дергается, пытается высвободиться, но он лишь сильнее сжимает хватку, шепчет:
— Надо же было напоследок избавить его от груза иллюзий. Большое дело — все это время он мнил себя моим избавителем, твоим опекуном, покровителем «нашей ошибки». Нехорошо получалось, мы дали ему слишком большой повод для гордости.
Амалья мотает головой, и губы ее кривятся, а он прижимается своим лбом к ее и говорит:
— К тому же, ты всегда так тяготилась этими брачными оковами. Поверь, брат также. Как творец вашего печального союза, я был обязан наконец разрешить вас от этих уз, прежде всего, от уз нравственных обязательств. Уверен, у него раскрылись глаза, и из жертвы моей беспечности ты предстала тем, что ты есть, Маля: порченым товаром, который я ему откровенно всучил. Увы, твоей низости от того не убыло. Я убедил его сполна, что то был наш с тобой сговор, и твоя амбиция обрести титул, богатство и сохранить честь оказалась удовлетворена сполна. Ну, голубушка, не обижайся. В конце концов, какая тебе разница, как думал о тебе злосчастный старик, которого ты так ненавидела за одну только его доброту? Мне же остается надеяться, что под конец он успел отплатить тебе и твоей чернявой блошке той же монетой, в кои-то веки отступив от своего губительного великодушия ради справедливости.
Краткий вздох вырывается у нее через приоткрытый рот, а он заправляет локон ей за ушко.
— Бедная Малюся, ведь я был хранителем твоих тайн. А я подумал… Пора рубить канаты, отдать швартовые. Мы уходим в свободное плаванье. И я не беру с собой балласт. Я от него избавляюсь.
Я уходил от Севастьяна Корнеича, еще раз заверив его в своей дружбе, с некоторыми важными выводами.
Разумеется, Севастьян, как наследник, должен был бы быть более всех заинтересован в смерти своего отца, разве не он прикладывал как можно больше усилий, чтобы позаботиться о своем родителе? Да и прок сводить в могилу и без того обреченного? Однако невозможно забыть, как старик рвал и метал на пороге своей гибели, и особенно взъелся он на своего старшего сына. Между ними случился тяжёлый раздор, о котором все молчат. Быть может, Севастьян увидел в неприязни отца угрозу перемены его намерений: вдруг тот на следующий день изменил бы завещание?
Подобная тревога могла бы охватить любого из присутствующих. Но прочие только ручки б потёрли в предвкушении: бьюсь об заклад, каждый из них давно уже задался целью подставить Севастьяна Корнеича и вызвать на него отцовскую немилость такой степени, что сын подвергся бы самой жестокой опале.
Однако судьба оказалась милосердна к Севастьяну. Старик не смог нанести ему удара тяжелее, нежели последние слова проклятья.
И теперь сам Севастьян, на чем свет стоит, проклинал эту злосчастную девушку… Мало того, что замешана она была в том тёмном деле, а ведь мы действительно не знали ничего толкового ни о её происхождении, ни о её судьбе. Те, к кому она (пусть с явной неохотой) взывала как к родственникам, совершенно не собирались считаться с нею, а слова, сказанные против неё Лидией Геннадьевной и Севастьяном Корнеичем, можно было считать за прямое объявление войны.
С какой же стати мы с Чиргиным, не колеблясь, приняли ее историю за чистую монету? На радостях, что она жива?
Я увидел ее ненароком. В кресле у окна, совсем недвижимо, сидела она, казалось, совсем отрешённая, но будто ожидала того, кто придёт и потревожит её. Памятуя, как усердно она скрывалась вчера, я воспринял это едва ли не как приглашение. В конце концов, с нею у меня имелись личные счеты: убитая, но живая, просившая о помощи и обманувшая своих спасителей, безымянная, но заявляющая о своих правах… Она должна была дать хоть какое-то оправдание своим действиям.
Я негромко прокашлялся и неспешно, но решительно вошел.
От меня не укрылось, как судорожно смяли ее пальцы страницу книги, что лежала у нее на коленях, но взгляда на меня не подняла и вовсе никак больше не шелохнулась.
Призрак улыбки коснулся ее губ.
— Дивный день, Григорий Алексеич.
Я неторопливо подошел к окну, вознамерившись испытать ее молчанием. Сколь потерянной и угнетенной предстала она перед нами в первую встречу, столь уверенной и спокойной казалась сейчас, свободно расположившись в этом кремовом кресле, рассеянно зажав пальцами страницу книги и чуть покачивая мыском темной туфельки. Однако вместе с горделивой самоуверенностью пришла болезненная бледность похудевшего лица, лихорадочный блеск в беспокойном взгляде, следы ногтей на пожелтевших руках. Спустя три месяца я впервые видел её вблизи, притом при свете дня, но я мог поручится, что и смертельно напуганная, потерянная, в полумраке нашей квартиры она выглядела здоровее и крепче, нежели сейчас.
— Вы весьма переменились, — сказал я.
— Многое переменилось, — в тон мне отвечала она, а я поражался её беспечности. — А я следила за вашими публикациями! По три рассказа в месяц? Зверство, но вы неплохо держитесь. Не желаете ли раздуть занятный сюжетец из кончины нашего старика?
Я опешил, так беззаботно она говорила об этом, и мое неприятие, верно, слишком живо отразилось на лице, и она всё поняла:
— О, — она нахмурилась, — ну конечно. Раз я не убиваюсь горем по человеку, которого знала пару недель своей жизни, то я уже бесчувственная мерзавка, охочая лишь за выгодой! А что, фамильный брильянт, — она хлопнула рукой по груди, куда слезою капнула алмазная подвеска. — Вы всегда судите по первому впечатлению, Григорий Алексеич?
— Нет, я им обманываюсь.
— Иногда оно и к лучшему. Вот сейчас, вы так холодны и суровы, а при нашей первой встречи были несуразный, сердитый, громкий… и очень пьяный, — она хихикнула и доверительно понизила голос: — Мне кажется, сами стены этого дома вынуждают выпрямиться, расправить плечи, чтобы достойно постоять за себя. Такие уж обычаи в банке, куда загнали скорпионов. Или ты их, или они — тебя.
— И это вам по душе.
Ей не стоило большого труда расслышать в моих словах упрек, и встретила она его с благосклонной улыбкой:
— Вызов борьбы будоражит кровь. Вы это знаете получше меня, Григорий Алексеич. Ведь вы были на войне, а там, вроде как пишут, смерть маячит перед лицом вместе с огнем, штыком и гангреной. Только знаете ли вы, что неизвестность хуже отравленной воды в колодце? Там ты умрешь от жажды. А тут ты умираешь от страха. Когда смерть стоит за спиной, ты можешь только вжаться в стену.
Несмотря на улыбку, она побледнела так же резко, как секунду до того — налилась кровью. За внешней бравадой сердце ее изнывало в тревоге. Я пристально поглядел на нее поверх очков:
— Звучит весьма туманно, хоть и претенциозно. Вынужден предупредить, сударыня, за пять лет за мною укрепилась репутация бескомпромиссного поборника истины.
— А ваш-то друг уверен, что истина — в вине! — она криво усмехнулась, и я вдруг различил манеру Бориса Кондратьича. — Ах, это всё, конечно, походит на анекдот. Как вышло, что мы сидим здесь и болтаем о всякой чепухе?.. Вы уверены, что это всё не сон и мы не живём в вашем оригинальном сюжете?.. Наши пути лишь раз пересеклись, будто спьяну, в бреду каком-то, значимо, знаково, но кто придумал, чтобы мы встретились вновь, да ещё здесь, сейчас?.. Впрочем, после определённых событий в моей жизни, я более благосклонно отношусь к совпадениям: я даже готова поверить, что-де ваш приятель — старинный друг Лидии Геннадьевны…
— Но?..
Она глядела на меня с прищуром.
— Но этого недостаточно. Вы здесь никому не нужны, все вами тяготятся, но вы отчего-то упорствуете, будто забыли тут что-то важное и не уйдете, пока не отыщете… Вы беззастенчиво суёте свой нос в дела этой семьи. Что вы здесь забыли, по существу? Только не говорите, что приехали вытрясти из меня извинения. И не смейте говорить, что по случаю было бы неплохо ими обменяться.
— Действительно, к столь суровому взысканию вы пока что не готовы. Я не зверь, чтоб сразу же бить по больному, — я говорил это ровно, с вежливой улыбкой, она же заметно встревожилась и еще больше разозлилась, когда я добавил: — К тому же, вас уже изрядно потрепали. А вы еще спрашиваете, зачем мы здесь. Неужели Юрий Яковлич вам не поведал?..
Она оскалилась:
— Ах, ваш друг был столь искренен в заверениях!.. Он сказал, вы здесь «как друзья», ну надо же! — она криво усмехнулась и глянула на меня зло. — Знаем мы вашу дружбу. Знатно удружили. Боюсь, те, ради кого вы здесь, даже не представляют, какой опасности подвергаются, обращаясь к вам за помощью! Подумываю, не предупредить ли…
Я поправил очки и пожал плечами:
— Вам, разумеется, так скоро поверят.
Она помрачнела, откинула голову и воскликнула горячо:
— Дед поверил мне, и этого достаточно! Если бы не его вера, вас бы, господа, тут след давно простыл! А что до прочих… Я не собираюсь доказывать то, что является истиной! — в пренебрежении она взмахнула рукой. — Они могут не верить мне. Сейчас самый большой риск для меня — это довериться кому-то. Главное, со мной моя правда.
— Что для всех прочих — ложь.
Она откинулась на спинку кресла.
— В том, что знаю лишь я одна — моя защита.
— А для кого-то — приглашение к злодеянию.
Она вздрогнула, но поглядела на меня с любопытством. Я чуть склонился к ней:
— Тогда, в нашу первую встречу, вы, верно, знали куда больше, чем соизволили нам поведать. А после еще обижаетесь, что мы-де не сумели вам помочь!
Она отшатнулась.
— Тогда я ничего не знала!
— Ну-ну! — ухмыльнулся я. — А сейчас, послушай вас, знаете так много!
Она захлопнула книгу, и я подумал, что сейчас встанет и уйдет, но она лишь сцепила руки на коленях и скоро, будто переживая величайшее унижение, заговорила:
— Тогда я обратилась к вам в отчаянии. Я действительно не знала ничего и сказала вам все, все, что сочла нужным. Что еще я могла сказать? Что отец умер, когда я была ребёнком? Что он рассказывал мне что-то о большой семье и о большом доме, как сказку на ночь? Всё это — драгоценные мне воспоминания, утешение, которое придумывал для меня отец в трудную минуту, но я давно уже разуверилась, что это могло быть правдой… — она опустила голову. — Видит Бог, неверием этим я предала память отца… — произнесла она совсем тихо, — но вот я здесь. И больше я не отступлюсь!
Она вскинула голову и с пламенем во взгляде воззрилась на меня. В ее горячности было что-то, достойное уважения, однако в ее манерах вечно дергалось что-то театральное, отчего я никогда, ни доселе, ни после, не мог всецело доверять ей, колышимую этими буйными порывами чувств, насыщенными самолюбованием.
— Вижу, вы не отступили и от умирающего, пока не заставили его вписать вас в завещание.
Она вспыхнула.
— Вот же пошлость! И вы думаете, меня заботит…
— Это заботит каждого в этом доме, — усмехнулся я. — И вообще всех людей. Не пытайтесь казаться исключительной. Так это верно, что вы были со стариком в последние минуты?
— Он сам того захотел! — воскликнула она.
— Да уж… какую бы историю вы ни придумали, чтобы войти в доверие к умирающему, а прочих домочадцев не так-то просто расположить к себе.
— Моя радость от того не омрачится, — она надменно улыбнулась. — Собаки лают, караван идет.
— А вы, Александра Антоновна, я погляжу, не из тех, кто привык интересоваться кем-то, кроме собственной персоны. Вы в доме всего-то две недели, а все те, кого вы прочите себе в родственники, уже готовы съесть вас живьём — хотя бы за ваше гордое молчание. Вот и нашла коса на камень.
Она отвела взгляд, и я понадеялся, что хоть немного стыд подавил ее. После недолгого молчания я добавил:
— Согласитесь, фальшь всегда тяготит. Будьте благоразумны: уж со мной этот маскарад ни к чему.
Александра, будто ужаленная, вскинула на меня изумленный взгляд.
— О чем вы?
— Совсем уж дикость — ваши претензии на имя этой семьи. После всего, что вы мне так запросто поведали… Отпираться смешно. Про ваше имя и отчество судить не могу, как знать, могло же случиться и такое совпадение. Впрочем, никто из ваших «родственников» не то что не знает, как Антон Бестов называл своего ребенка, да так и вовсе не признает, чтобы он вовсе обзавёлся потомством.
— Вы шутите или издеваетесь! — она всерьез возмутилась. — Вам, что, мало?.. И перед вами ещё распинаться, на потеху!.. Впрочем, почему меня должна волновать ваша ограниченность! Или вы ожидаете, что я потрачу последние силы и ценнейшее время на то, чтобы доказывать вам, что я — та, кто я есть?.. Увольте!
— Да, я бы на вашем месте потратил и время, и силы, чтобы доказать мне это, и доказать хорошенько! Напомню вам, сударыня, что я не только бездарный сочинитель дрянных историек. И даже не частный сыщик, влекомый корыстью и готовый закрыть глаза на то, что оскорбляет вкус. Я, черт возьми, столько лет служил в сыскном отделении не личным амбициям, не собственной прихоти, а закону и истине. И то, что вы тут предо мною живая, значит для меня лишь то, что два месяца назад вы ввели следствие в заблуждение, и в общей могиле лежат бренные кости невинной женщины, чьей гибелью вы воспользовались в самых сомнительных целях. То, что я говорю сейчас с вами, значит по меньшей мере то, что два месяца назад вы обманули закон, утаили важнейшие сведения и позволили злодеянию играть вам на руку! То, что я вижу вас сейчас пред собою, значит хотя бы то, что вы виновны в укрывательстве преступления, и мой долг не только служебный, но человеческий — призвать вас к ответу немедля же. Так что, сударыня, на вашем месте я бы потратил время и силы на то, чтобы обстоятельно и доходчиво разъяснить мне ваше положение и привести самые веские доказательства подлинности имени, что вы избрали себе, чтобы войти в эту семью.
На моих словах Александра побледнела до того резко, что я не сомневался — сейчас лишится чувств. Однако она едва ли изменилась в лице, лишь губы болезненно скривились, а глаза заблестели лихорадочно. Когда она заговорила, голос ее звучал сипло и зябло, будто вновь она подставилась под холод мартовского ветра:
— Вы полагаете, я сама не была бы вам благодарна, если бы вы помогли мне утвердить мое имя, подлинное имя?.. Думаете, не ответила бы я со всей искренностью, если бы вы, о честный, безупречный человек, поручились за меня? Но нет… Это невозможно, я знаю, невозможно. Как невозможно вам войти в мое положение. Все, что у меня есть — это правда.
— А правда, как известно, у каждого своя.
Мы обернулись на новый голос, возникший без шагов и лишнего шума. Борис Кондратьич, в бордовом жилете и лёгкой домашней куртке, чуть склонив голову, улыбался своей липкой усмешкой. Глаза его колюче и зло косились на Александру, не жалуя меня ни единым взглядом. Вместе с ним важно притащился пёс и тут же радостно кинулся Александре на колени. Я увидел, какие серые её руки на белой собачьей шерсти.
Борис Кондратьич усмехнулся.
— Ну-ка, Григорий Алексеич, экую комедию ломаете. Аппетиты у вас волчьи. Даже мы удовлетворились сполна тем, что разыгралось за завтраком. Однако же… Не ослышался ли я? Что вы у нас, Григорий Алексеич… следователь!
Я глядел на него в упор. Вот как он истолковал мою запальчивую речь... И в тот миг я не нашёл причин его разубеждать, так весомо прозвучало это звание рядом с моим именем, точно отголосок моих былых честолюбивых стремлений... И потом, поразмыслил я, разве не могло бы это пригодиться в положении столь непростом? Они все наконец-то отнесутся ко мне с большей серьёзностью, и я быстрее добьюсь своего.
Я ровно произнес:
— Именно так.
Борис Кондратьич приоткрыл рот и поцокал языком.
— Ну, как Порфирий Петрович? Допрос ведете, рапорт составляете? — Он почти застенчиво склонил голову: — Злодеяния преследуете?.. — и вдруг, как стакан об пол, с хищным оскалом: — Надо бы поздравить Лидоньку с такой удачей! Королева выписала придворного шута, а тот на привязи цепного пса притащил!
— Лидия Геннадьевна совершенно не при чём, — быстро сказал я. — Я сопровождаю моего приятеля, он не в ладах со здоровьем, наше же знакомство и нынешняя встреча с Александрой Антоновой — удивительное совпадение, которое мне и не даёт покоя…
Борис рассмеялся.
— Щедро, щедро вскрываете карты, голубчик! Ну, полно, приберегите в рукаве хоть тройку, покуда туза уж выложили. Да вот партия нашей масти.
— Право хозяев — делать первый ход. Что весьма удобно гостям: есть время обозреть картину во всей полноте.
— Ну-с, и как вам наши пейзажи и бытовые зарисовки? Портретную галерею вы уже оценили сполна… Нужный след уже взяли, господин ищейка?
— О, разумеется, Борис Кондратьич. К слову, обязан предупредить: вы, судя по всему, взяли под крыло особу, которая пару месяцев назад подалась в бега, выдав чужую смерть за свою, а дело это, если разобраться, подсудное. Прочие ваши родственники, несмотря на скверное обращение, всё же более разумны, когда не спешат усадить её к себе за общий стол. А вы, что же? Защищаете её из старомодного благородства или в чём ещё ваша корысть? Да уж, я знаю, где землю рыть. Нюх мне ещё не отказал.
Я всегда наслаждался мгновением, когда человек обнаруживает себя уличенным в неопровержимом, ибо некогда сам, по невнимательности ли, по гордости ли, допустил промашку, отдав противнику все карты в руки. Однако Борис, в отличие от Александры, даже не бледнел: лишь на краткий миг лицо его застлал мрак досады, и в глухой злобе он кратко взглянул на Александру. На неё я уж не обернулся.
Вслед мне тявкнул терьерчик.
Что ж, сей тур остался за мной.
Я не обольщался; вызов брошен, вызов принят, партия разразилась и шла по всем правилам тактики решительного боя под покровом ночи, главное из которых: действовать всякому правилу вопреки.
Летела пава через улицу,
Ронила пава павино перо;
Мне не жаль пера, жаль мне павушки.</p>
С Чиргиным я повстречался в саду, он сидел там на скамейке, подставив бледное лицо солнцу, а рядом расположилась Амалья и что-то беззаботно щебетала. Завидев меня, она воскликнула:
— О, Григорий Алексеич! Ну идите скорее к нам!
Амалья поднялась ко мне навстречу, схватила за рукав, в притворном беспокойстве посетовала, обращаясь к Чиргину:
— И всегда он у вас такой хмурый? Точно под носом что-то скисло.
— Хуже, Амалья Петровна, — отозвался Чиргин, не открывая глаз и не прощаясь с лёгкой улыбкой, — это такая натура. Признак обострённого благонравия.
Амалья засмеялась и сжала крепче мой локоть.
— А мы тут с Юрием Яковличем сплетничаем. Нет, ну это надо же: дуэль! Ах, кто бы ради меня дрался на дуэли! Нет, девочкой-то я только и мечтала, дурочка-курочка, меня и дразнили, что за меня вон, на птичнике петухи дерутся, но, полноте, в наше время уже не дерутся за женщин. Только торгуются.
Она повела плечами, горько улыбнулась. Оскалилась:
— А вы, благонравный наш господин, решились бы драться за честь прекрасной дамы?
— Только не на зубочистках, — сказал я. — Мне это всё, Амалья Петровна, чуждо. Шаги считать, платочком махать. Ваш круг выдумал это от вырождения. У народа всё запросто: если ты негодяй, получи леща, и дело с концом.
Амалья пришла в полнейший восторг.
— Нет, ну вы подумайте! Нет, ну а Маковка весьма вашим заветам следует, а? — она рассмеялась, пальчиком тронула мой синяк на подбородке, подпрыгнула, закружилась, а мне вдруг сложно стало на неё злиться. — Маковка мой очень прост. Он не как все эти, высоколобые, терзающиеся, тьфу ты, я его всегда в стороне держала. Корней, Боря, Сеша, все они, только дай выдумать себе драму, так и хотят застыть статуями, непонятые, отчуждённые, надломленный стальной прут, ну батюшки-светы, а вроде ж мужики ничего. Но у них у всех как в наших книжках, горе от ума, без вины виноватые, ну и так далее. Нет, Маковке, дай Боже, такое не грозит.
Мне очень хотелось сказать какую-нибудь грубость. Чиргин и не пытался сдерживать ухмылку. Амалья заметила, но не обиделась.
— Я же говорила! — воскликнула она с торжеством. — Вон как расцвёл! Юрию Яковличу очень полезен свежий воздух и солнце. Если вы его, голубчик, — она говорила уже мне, — не будете выводить под солнце…
— Пока вы рядом, Амалья Петровна, никакое солнце не нужно, — казалось бы, лести откровенней сложно из пальца высосать, и меня удивило даже, что Чиргин не прибегнул хоть к какой-никакой изобретательности, но Амалья благосклонно приняла, усмехнулась, уместилась с ним на скамейке и легонько потрепала его по плечу.
— Вот, Григорий Алексеич, вы-то, сразу видно, сельский житель, кровь с молоком, и никакое ваше благонравие вам не повредит быть молодцом. А ваш друг сердечный совсем зачах в городе. Ах!
Она хотела было взять его за руку, но только коснулась, как вскрикнула:
— Какие руки у вас холодные! Жара на улице, а у него руки ледяные!
У меня во рту пересохло, когда я смотрел, как Чиргин чуть виновато сжимает свои белые пальцы.
— Ну ничего, ничего, — спохватилась Амалья, натужно улыбаясь, — вам сколько лет-то, голубчик, небось, всего ничего!
Прежде чем Чиргин, немало удивлённый, ответил, я хмыкнул и бросил, нарочно грубо и громко:
— Шестьсот сорок три.
Амалья притворно ужаснулась и пригрозила мне пальчиком:
— Какой же вы злой!
Я пожал плечами:
— Да он не знает.
Чиргин в шутку возмутился:
— Я знаю! Но… не помню, — он рассмеялся. — Впрочем, цыганка сказал мне, что уродился я в год дракона. По какому-то восточному поверью.
Я фыркнул, Амалья пришла в восторг.
— Дракон! Вот ведь чудо-юдо! Нет, я бы предпочла быть бабочкой. Но, позвольте, — она принялась разглядывать его сумрачную фигуру, — а ведь что-то есть!..
— Рога и хвост, — кинул Чиргин под смех Амальи. — Однако есть загвоздка…
— На самом деле он моллюск, — вставил я. Меня порядком всё злило. От меня отмахнулись. Чиргин говорил Амалье:
— Георгий Победоносец, как известно, убивает дракона, — и тяжело вздохнул: — Вот оно во мне и борется.
Амалья ахнула, сжала его руку:
— О, лучше будьте Георгием, будьте! В конце концов, ему ведь достаётся царевна!
Чиргин коротко и грустно улыбнулся.
— Не совсем, Амалья Петровна. Это дракон мог бы заполучить царевну, как говорится, с потрохами. А святому Георгию Господь велел царевну вызволить и отпустить.
— А я видела на иконе, будто царевна этого змия на привязи держит…
— Да, это по одной из версий жития, святой Георгий усмирил дракона крестным знаменем, а царевна своим платком связала зверя, и они привели его в город, чтоб все люди видели и Бога славили. Многие обратились.
— Нет, разумеется, после этого должен быть брачный пир! — усердствовала Амалья.
— Конечно, в Царствии Небесном, — улыбался Чиргин. — Вы разве не знаете, что чудо это посмертное?
— То есть как?
— То есть, святой Георгий прославился своей мученической кончиной в четвертом веке, а дракон случился много позже.
Амалья покачала головой:
— Но я ведь точно помню, что со святым Георгием поминают и какую-то царевну…
— Вероятно, царицу — жену императора, который устроил тогда гонения на христиан. Она, глядя на мучения Георгия в последние дни его земной жизни, уверовала и при муже исповедала Христа. Император и её осудил на смерть вместе с Георгием, но Господь милостиво забрал её по дороге на казнь и тоже прославил как святую.
— Как хорошо вы всё знаете! — изумилась Амалья.
Чиргин пожал плечами:
— Это же мой святой.
— А у вас было, что он к вам особенно как-то своё расположение являл?
В тоне Амальи, весёлом и ласковом, что-то изменилось: ушла праздность. Чиргин сказал:
— Да, конечно… — и всерьёз задумался. Амалья сказала:
— Я вот, каюсь, про свою святую ничегошеньки не знаю… А вы, Григорий Алексеич? Кто ваш небесный покровитель?
Я передернул плечами. Беседа казалась мне совершенно неуместной и пустой.
— Григорий Двоеслов<span class="footnote" id="fn_18341541_0"></span>, — сказал вдруг Чиргин.
— И с чего ты это взял? — огрызнулся я.
— А потому что когда наш Григорий Алексеич изволит кукситься, от него больше двух слов и не дождешься, — развеселился Чиргин. Амалья, посмеиваясь, пожурила его, а я всерьез задался вопросом, зачем трачу на них свое время.
— Я-то больше Николе Чудотворцу молюсь, — продолжила Амалья, — особливо за Маковку, с тех пор как он всё в разъездах да на чужбине. И за Борю, конечно, того-то и вовсе на другом конце света черти носят. Да и самой мне, голубчики, на месте не сидится. Надеюсь, святитель Николай устроит мне добрую дорогу отсюда да и хоть за тридевять земель!
Она рассмеялась.
— Вот вы, Юрий Яковлич, только из Европы, ну расскажите, как там? Вы в Париже были?
Чиргин поглядел на неё, с трудом отрываясь от собственных мыслей. Кажется, он не хотел ей лгать, поэтому сказал:
— Вы сами всё увидите, если вправду дорога вам будет добрая. А я расскажу вот, что мне в голову пришло: родился-то я прямо на Георгия Вешнего, а нынче же Пасха с ним совпала.
— И правда!
— И, поверите ли, для меня в этом было много важного, — он вдруг замолчал. Мы ждали, что он расскажет больше, но взгляд его застыл.
— Добрый знак! — сказала Амалья тоненько и коснулась его руки. Сжала с нежностью. Он посмотрел на неё, а она всё-таки добавила тихо: — И утешение.
Я отвернулся. Больше всего мне хотелось оказаться где угодно, только не здесь. Кажется, Чиргин что-то негромко сказал, Амалья же вновь заговорила:
— Ну ничего, ничего. Вот посидите сегодня на солнышке, вечером благоухает закат, ночью соловьина песня, и, глядишь, завтра волосы будут лосниться, и глаза-то ваши необыкновенные, Юрий Яковлич, заблестят!
В голосе её было столько ласки и заботы, что я захотел посмотреть, как она улыбается. Улыбка у неё была очень добрая, и будто даже не было в уголках губ капелек грусти.
Чиргин глядел на неё очень ласково.
— Это потому что вы меня, Амалья Петровна, отогреваете.
Теперь Амалья рассмеялась с задором:
— Только уж не попрекайте, что не в свой огород полезла. Скажете тоже, ишь, старая перечница! Да я-то что, так, по-дружески! Лида, конечно, теперь счастливица, и смущаться тут нечего. Нет, что вы, поначалу-то они с Сешей, как это говорится, большие надежды подавали, мне кажется, спелись бы они ладно, да вот только с детишками как вышло… Они ведь с Сешей оба холодные, замкнутые, надменные, таких дети как раз веселят, сердце растапливают, чем больше детишек, тем лучше, и Лида была бы счастлива, ей бы это очень хорошо было, она и сама, видит Бог, так хотела, но ей после Мишеньки приговор, никак нельзя! Вот она и вцепилась в него как волчица, а Сеша, конечно, тоже дурак.
Амалья горько вздохнула. Мы, несколько смущённые, молчали.
— Это вы, мужчины, придумали, будто женщине надо только любить, да а кого — пусть самого мерзавца, с ним и в Сибирь, а сколько — да хоть всю жизнь, по самый гроб! И тем рады, тем довольны. Болваны.
— Положим, — негромко, но сухо вступил Чиргин, — моя бабка по матери прошла этот путь ради своего мужа. И, действительно, по гроб, хоть человека, который готов был пожертвовать вверенным ему полком ради химеры, а по-честному, ради власти, для которой он нисколько не годился, и вправду сложно назвать кем иным, нежели мерзавцем. Пусть нынче, когда пошла мода царя взрывать, таких, как мой дед, подняли на знамёна… и то ли ещё будет, — он резко мотнул головой, — Бог им судья. Однако она его действительно любила, как и многие другие, которые вслед за своими мужьями отправились, и в этом поистине небывалый подвиг.
Амалья была несколько смущена. Я тоже был удивлен: мне Чиргин никогда об этом не рассказывал, однако я больше обеспокоился, как бы теперь через эту его откровенность не обнаружилась невозможность его давнего знакомства с Лидией. Впрочем, Амалья едва ли была той, кто стал бы сопоставлять; она, пытаясь загладить свою резкость, говорила:
— Ах, каким необыкновенным человеком, пожалуй, была ваша бабушка! Какая судьба!..
Чиргин резко пожал плечами.
— Не знаю, я её не застал. Когда мои родители женились, мать уже несколько лет как осиротела и никогда не любила много о своих предках рассказывать. Всё-таки, это бросило на неё большую тень. А может быть, мой дед сам раскаялся и желал бы хоть молчанием смыть это пятно.
— Помилуйте, ну какое пятно! — воскликнула Амалья. — Уверена, тот же Борис Кондратьич восхищается такими, как был ваш дед…