Вторник I (1/2)

У отца дрожат руки.

«Не сдюжит, мальчонка-то, не сдюжит. Лошадка-то резвая вон какая! Уж коль с такой высоты… Вон как истоптала. Не сдюжит».

Отец не моргает, но за толстой оправой очков не разглядеть его глаз.

«Не убивайся, чай Господь не одного сына послал».

«На тебя даже не посмотрят. С такой-то ногой… Теперь я говорю, слава Богу, что тогда тебя угораздило навернуться. На тебя даже не посмотрят — и слава Богу».

Седые волосы и черные усы. Подшучивали, что майор мажет их сажей. Бровей у него нет — сгорели. Штыком он скребет грязь с сапога.

«Где ваш головной убор, рядовой? Да хоть лопух нацепи. Полчаса под этим поганым солнцем — и мозги сплавятся. Снова новобранцы? Вас тут как собак нерезанных».

Рыжее пламя ревет утробно. Вокруг костра — скопище тел. Пляски, пляски, визги, визги. Такая нынче песня.

«Они же чертовы дикари, Гриша. Ещё б они не ели собак».

Барабаны, барабаны. В ногу, в ногу.

«Да у него ж одна нога короче другой!»

Наступаем и отступаем. Наступаем и отступаем. Как волна, как море, как вода. Воды. Воды. Воды! Под ногами только песок. Сплошной песок. Песок в сапогах, колючий, режет, режет.

«Режь веревку. Режь!»

Песок в глазах. Песок во рту. Зубы клацают прямо над ухом. Спина горит. Под лопаткой словно утюгом прижгло. Они тычут в нас копьями. Это хуже штыков. Им это нравится. Они верещат. Мы визжим. Как свиньи визжим.

«Гриша, почём ты продал нашего борова? Не говори Мане, он был её любимцем…»

Черви. В людской плоти приживаются белые. Но под этим поганым солнцем даже черви черные. Для Мити Шенина весь белый свет теперь — черный. Степняки выкололи ему глаза.

«Гришенька, милый!.. Ты дурак, дурак… Отец тебе не простит. Ну, а если я тоже?..»

Мать держится за плечо мягкими пальцами. Причитает, что запачкала мукой. Смотреть на неё — сплошная мука. Волосы у нее — охапка спелой пшеницы. Поперек лба седая прядь.

«Прибавишь ты мне седых волос, Гришенька».

Горячий сумрак. Песок на зубах. Волочится нога, волочится веревка. Любимого борова Манечки тоже держали на привязи. И зачем я продал его, так и не набив цену?.. Мать откармливала его три месяца. Мы умирали только-то два. Часа? Месяца? Года? Все одно — кругом чёрные черви и чёрные тела. Зубы белые. На зубах песок. Нужно проползти еще совсем немного. Прикрыться лопухом, чтоб беглецов не заприметили. Так наказал майор Мадрапов. Он здесь с самого начала войны и еще раньше тоже тут был. Он не верит, что новобранец может продержаться дольше трех недель. Говорят, в Бога он тоже давно не верит.

«Я буду за тебя, Гришенька, молиться. Мы все будем».

Дикари тоже молятся. Пляски, пляски, визги, визги. Такая нынче молитва. Им нужна вражья кровь. Возьмите мою, пусть только это кончится.

Каждый раз это кончалось по-разному. Чаще всего степняки все же догоняли нас и зарубали саблями. Порой все заканчивалось еще до побега, у костра — пламя перекидывалось на меня и пожирало. А однажды, когда я зачем-то на ночь употребил осетрину и запил ее молоком, я захлебнулся в крови своих однополчан. Сегодня же все просто потонуло в черном омуте.

Когда я открыл глаза, в первый миг ничего не изменилось, и страх, что объял все мое существо, достиг предела. Я задыхался.

«Я буду за тебя, Гришенька, молиться».

Дыханье перехватило, и я скинул одеяло. Но жены не увидел. Мне всё ещё мерещились те, кто ушёл раньше меня...

вместо меня. Не всех имён я помнил, слишком многие пытался забыть.

Было время, когда разбитый, откинутый со фронта, где провёл десять лет, в мирную жизнь, к которой оказался совершенно непригоден и абсолютно никчёмен, я уже не мог противиться вопросам, которые не прижигал даже спирт: почему Он забрал их, а не меня? Почему мне судил претерпеть столько боли, чтобы столкнуться с ещё большим разочарованием, тогда как они хотя бы могли ответить на суде, что отдали жизнь не зря?..

Но потом я испытал на себе милосердие и тогда-то, а вовсе не спасшись из плена и не оправившись от ранения, получил второй шанс. Я сказал Амалье чистую правду: Чиргин нашёл меня, околевшего как собака, прямо под Рождество.

Меня списали по ранению, когда Геок-Тепе наконец-то нам поддалась. Промаявшись после плена с дрянной, запущенной раной, я уже не мог вернуться в строй. От меня избавились, как от колченогого стула. Впрочем, отослали меня и множество прочих с путёвками в особый госпиталь для ветеранов — и моя гордость тем довольствовалась, поскольку домой я возвращаться не желал. А потом я оказался в Москве. Я ничего не умел и едва ли чего-то желал. Здоровье моё и после долгого лечения было ни к чёрту, и я не был пригоден для тяжёлого труда, а для большего мне не хватало образования. По теплу я ещё побирался на свою пенсию, но как ударили холода, я стал примерзать к железным кроватям в ночлежках, на которые мне едва хватало средств. Я пил, чтобы согреться, а там — чтобы забыть и унять злость. Ехать домой приживалкой я не сподобился бы, даже если б пришлось ночевать в придорожной канаве — вот под конец декабря там-то меня и нашёл Чиргин.

А я и не помнил, как оказался-то в той канаве. Моя жизнь распалась на две половины, и позади остался потерянный, жалкий человек, который пропил свою честь, а другой, спасённый, очнулся в тепле на продавленном диване, укутанный как младенец в прожжённое спиртом тряпьё, и узнал, что нынче Рождество.

Так он спас меня, почему-то меня, хоть разве не замерзло в тот Сочельник ещё немало таких же пропащих душ? Ничего особенного, он просто шёл мимо и остановился. Он сам сказал как-то: «Так уж Бог судил. По крайней мере, я не жалею».

Что же, и я не жалел.

Только три месяца назад, когда он оступился, я прошёл мимо и не оглянулся, вытер руки, рассуждая, как всякий порядочный человек: «Кто-нибудь другой поможет. А я слишком спешу».

«Господи, прости…»

Жена всё понимала. Она ничего не спрашивала, но будто сразу всё знала. Как жалостливо она молчала, когда на Светлую мы поехали в Москву, чтобы всё исправить… Она, верно, знала, что я отправился в эту поездку только чтобы унять совесть — я и не думал о Чиргине. Я был рад, что мы так и не встретили его тогда. Мне было достаточно успокоиться тем, что мы пытались найти его, ждали несколько дней, и уже неважно, что впустую. И понадобилось что-то большее, чтобы моё сердце переменилось. Быть может, как раз её снисхождение?..

Я старался смотреть ей в глаза, но она склонила голову, а когда оглянулась, лицо её уже стало лицом той девушки, каким оно было, когда она стояла над умершим стариком — изумлённое и торжествующее одновременно.

…Над убитым стариком.

Её глазами, глубокими, тёмными, уже смотрела на меня Лидия. На белом лице — испуг, на губах — невысказанная просьба. За её спиной вытянутая, тонкая тень — изломанный, истерзанный человек.

Человек тот, лишь подступился, оказался моим другом. Он больше не улыбался.

Мне послышался шум, и я отшатнулся. Вновь очутился в тёмной спальне, на разметавшихся простынях. Что-то стукнулось, заскрипело. Я поспешил к Чиргину — дверь оказалась не заперта — и застал его, пролезающим через окно.

— Где тебя черти носили!

— Именно, что черти, Гриша!

Он был даже рад мне. Ухмыльнулся, уселся на подоконник, закурил. Подмигнул лукаво.

— Бодрствуйте на всякое время!

Будто и не было меж нами размолвки, будто схлынула горечь и боль. Я нахмурился:

— Так где?

— Во склепу.

Глаза он пучил в привычной манере, по-жабьи, мрачно усмехался и в общем-то забавлялся.

— Фу, некрасиво: променивать общество старого друга на мертвецов!

— Grand-maman твердила мне это денно и нощно, — его разнузданный оскал всё-таки встревожил меня. — Ещё бы я не сделал все наоборот.

— Ты её нашёл.

Он проглотил ком дыма. Я добавил:

— А она нашла гроб отца.

Чиргин склонил голову:

— Но увидела лишь, что «камень отвален от гроба, и унесли Господа из гроба, и не знаем, где положили Его».

Слова упали с его губ каплей в тихой заводи.

— Значит, могилы Антона Бестова не существует?

Это было занятным известием.

Чиргин пожал плечами.

— По крайней мере, не здесь. И я не думаю, что она искала именно его могилу. Мне кажется, она-то давно знает, что её здесь нет. Глупо думать, что она впервые наведалась туда только сейчас. Нет-нет, она уже привычна там бывать.

— Зачем же она туда ходит? — удивился я. Очередное глупое пристрастие взбалмошной молодёжи.

Чиргин будто угадал мои мысли и сказал резковато:

— Я бы назвал это паломничеством.

Вновь он казался сокрушён неведомой мне тоскою. Взгляд его, брошенный исподлобья, мерцал, отражая лунный свет, а голос налился тягучей плавностью:

— В часовенке, что поросла быльём, и крыша в ней давно худая, есть тайный лаз — в нижний храм, во крипту. Округлый придел, но вместо икон на стенах — плиты, исполосованные датами, единые именем Бестовых. А посреди вместо престола — камень, на который ставят гроб, чтобы свершить последний обряд, а после — замуровать. Обыкновенно, нишу выдалбливают заранее, так поступили и на этот раз — дупло для покойника уж готово. Там, в чёрном зёве том, и горела свеча. А подле — на коленях, она.

— И что же? — не выдержал я, не выдержал его тоски, не выдержал, как он упивается ею.

Он чуть склонил голову.

— Верно, молилась.

В свете неполной луны его профиль, тонкий, острый, белел, словно смазанный известкой: он смотрел в окно, заворожённый. Я чуть не схватил его за плечо, чтобы встряхнуть и увлечь прочь, прочь от топких миражей измученной души! Что было мне делать, как вытащить его из бездны?.. Только взывать к рассудку.

— И что же? Она что-нибудь сказала? О себе, о своём отце? Почему утаила своё имя? Почему скрыла, что осталась в живых? Почему не поддерживала связи с семьей? Почему все приняли её в штыки, будто понятия не имели о её существовании? Как оказалось, что она возвратилась в семью именно сейчас? И, конечно, что она сказала о старике, неужели ты не говорил с ней о его кончине?.. — и тут же я спохватился: — Чёрт возьми, надеюсь, у тебя хватило ума не проболтаться! Никто не должен знать, что нам известно. Нельзя спугнуть…

— Хватило, — мрачно отозвался Чиргин, поглядел на меня исподлобья. Взгляд этот совсем мне не понравился. Я огрызнулся:

— Пёс с тобой. Храни свои секреты. Я сам узнаю всё, что должно, и уж точно не собираюсь лебезить и расшаркиваться с ними. Заговорят как миленькие…

— Только будешь ли ты слушать.

Я поглядел на него — угрюмый, отчуждённый…

— Каждый вздох их, каждый стон? Шёпот и крики? — он затушил окурок. — Ты хочешь правды — она прорежется только лишь в них. Слова лукавы. Мы сами не знаем, о чём говорим.

Я нахмурился и подступил ближе.

— Опасайся любоваться этим. Мы на войне. В злобе и вражде нет ничего прекрасного. И никакой поэзии крови и стали не существует. Бойся искать прелести в том, что губительно. Мы должны сохранить чистый рассудок.

— А чистое сердце?

Я не мог понять, шутит ли он.

— Впрочем, — пожал он плечами, поспешно, — тут мы уже припозднились. Нечего мне воображать, будто есть, чем хвалиться.

Ах ты, сердце, мое сердце молодецкое!

Крепче твердого булата, крепче камени!

Ты трепещешь повсечасно в белом теле,

А доселе не вещало, не сказывало,

Что быть доброму детине во поймане;

Что ногам его проворным быть скованным;

Что сидеть ему, детине, в темной темнице,

За запором и решеткой железными.</p>

Наутро ночной тот разговор казался мне смутным сном, да и Чиргин встречал меня в совершенно ином расположении духа: ободрённый и посвежевший, сразу же заявил о зверском голоде. Настороженно я наблюдал в нём резкую перемену. Он прикрывался легкомыслием и бравадой, я же сохранил угрюмость и думал только, какие действия предпринять: говорить ли с каждым членом семейства в отдельности, начать ли со слуг, ставить ли в известность Лидию Геннадьевну, что опасения её оправдались самым ужасным образом…

Входя в трапезную, я задумал тихо наблюдать за собравшимися. Стоило решить, к кому с какой стороны подходить, ведь допросить следовало всех, но так, чтобы ни у кого не возбудить подозрений в моём пристрастии. Наконец, сегодня я вознамерился во что бы то ни стало иметь разговор с той, чья фигура казалась мне всё более сомнительной и вместе с тем значимой.

Встретило нас семейство Бестовых во всей своей полноте. Мишеньку окружили уже оба родителя, правда, Севастьян Корнеевич вряд ли понимал, что происходит вокруг: на наше появление не поднял и взгляда от книги (в которой он за все последующие тягостные пару часов не перевернул и страницы). Борис Кондратьич благодушно выслушивал щебетание Амальи, под его креслом плашмя лежал сытый терьер. Я тут же почувствовал на себе настороженный взгляд Макара, который сидел подле мачехи и откровенно скучал.

Чиргин без стеснения сел подле Лидии Геннадьевны, сказал что-то льстивое, потрепал макушку Мишеньке и, будто залюбовавшись, провел пальцем по губам и подправил вкрадчивую улыбку.

— Смотрю и думаю, Лида, на кого же мальчик больше похож, на вас или…

Я уже испугался, что он скажет «или на меня». С него бы сталось. Он так не сказал, конечно, но что-то эдакое так и висело меж ними в воздухе; присутствие Севастьяна Корнеича их будто только раззадоривало. Лидия потупила взор, но щёки зарделись горделиво, а она и не пыталась должным образом это скрыть. Момент показался всем пикантным; Макар, кажется, готов был неуклюже сострить, но закричал Мишенька:

— Пташенька!

Он указывал на дверь; мы оглянулись: на пороге стояла она, та самая, а именно — наша музыкантша. Кажется, она просто шла мимо, но, застигнутая врасплох, замерла и только и знала, что свысока оглянуть всех нас.

— Что же вы! Садитесь к нам, сейчас будет уже завтрак!

Макар дружелюбно махнул ей рукой. Мы все посмотрела на него, потом — на неё, а она смертельно побледнела, будто ей бросили оскорбление, а не приветствие. Макар выругался:

— Чёрта с два, все как не свои! Не смотрите на них, — обратился он к нашей музыкантше и поднялся ей навстречу, отодвинул для неё кресло: — Мы все тут дикие, ну хоть вы не дичитесь.

Секунду она ещё сомневалась, но вот, точно на эшафот, прошла ко столу и опустилась в кресло, совсем не глядя на Макара. Только щёки её залились пунцовым румянцем. К счастью, вошёл Трофим с подносом, все унялись, хоть порой бросали любопытные взгляды на неожиданную сотрапезницу; не удерживался и я. Чиргин же напротив, делал всё, чтобы сгладить момент и завёл разгор о прислуге, похвалив старания Липоньки и Трофима, которые одни на весь дом справлялись с нелёгкой работой.

— Ну уж, — живо откликнулась Амалья, — чем богаты. Корней счастлив был сделать из нас стадо навозных жуков. Стоило мне въехать, как Корней Кондратьич рассчитал мою девушку. Сказал, на мне он женился, не чтобы я днями и ночами у окошка вышивала.

— Зато я помню не руки чужой женщины, а ваши, маменька, — попытался смягчить момент Макар, но безуспешно, Амалья вошла в раж:

— А мои руки помнят твои пеленки, мальчик мой, — скривилась она, — вот, — растопырив пальчики, продемонстрировала нам свои худенькие ручки. — Эти лапки целовали мужчины. Вон, Борис Кондратьич целовал, а, Боря?

— О, я благополучно сбежал от этой участи, кажется, на другой конец света, — отмахнулся Борис Кондратьич.

— На всё была воля отца… — тихо, как ветер по могильной плите, впервые заговорил Севастьян.

— Его же воля была в том, чтоб Савина Корнеевна с её слабым здоровьем совсем осталась без присмотру? — осведомился я. Признаться, меня это обстоятельство очень мучило, и я не пременул уколоть наших хозяев.

— Да что вы с ней как курица с яйцом, — отмахнулась Амалья, — я же уже вам говорила, голубчик…

— Не стоит нагнетать, — подхватила Лидия Геннадьевна. — В конце концов, это крайне утомительно.

— Право же, волноваться о здоровье ближних, как утомительно! — вспыхнул Макар.

— Вы и не представляете, — отвечала Лидия Геннадьевна, устремив на него немигающий взгляд, будто удавку накинула, — вам, Макар, и невдомёк, сколько сил мы положили на заботу о вашем батюшке, пока вы там пожинали плоды молодости, или как это принято называть… Ваш брат денно и нощно бдел у кровати вашего родителя, сохраняя его слабое здоровье и помутнённый рассудок, чтобы тот хоть узнал вас по приезде. Так уясните для себя, юноша, что если Корней Кондратьич напоследок и опёрся на вашу руку, вашей заслуги в том нет, и ничего особенного предвещать это не может, — она перевела взгляд на Амалью и с тонкой улыбкой добавила: — А кто обольщается нечаянной лаской, тот сам оказывается той собакой, которая будет довольствоваться червивым куском.

— Уж вы перебьёте.

Слова слетели тихо, но шмякнулись перед нами комком грязи. Быть может та, что не сдержалась, и желала бы сказать это себе под нос, да не совладала с голосом, глубоким, но ломким, и вот все обернулись к ней. Щеки её тут же зарделись, но взгляда она не опустила, только вздёрнула подбородок.

Лидия Геннадьевны не уступила хода. И без того безупречно прямая, она чуть отвела плечи и легко подалась вперёд, так, как приближаются к вольеру в зоосаде, любопытствуя о диковинном зверьке, но остерегаясь вони.

— Прелестно же, — глаза её чернели, — вот и червивый кусок.

— Объяснитесь! — тут же крикнул Макар Лидии.

Лидия Геннадьевна, и бровью не поведя, без особого выражения, как-то невинно, посмотрела на него, потом, мимолётно, словно недоумевая, и на прочих, а после перевела взгляд на нашу музыкантшу:

— Что же вы, сударыня? Макар Корнеич требует объяснений, и, полагаю, не только я к нему присоединюсь: отчего же вы изволили открыть свой рот?

Макар против воли замер, верно, зачарованный, как скоро ярчайший румянец опалил её щёки, и как бела её рука, которой она убрала с лица прядь волос. Всё тем же ломким голосом она сказала:

— Полагаю, достаточно того, что я с вами за одним столом.

Севастьян сделался бледнее масла, которое намазывал на хлеб.

— Уж не намекаете ли вы, — молвила Лидия, — что раз Корней Кондратьевич держал вас подле себя, то теперь вы имеете право находиться здесь и впредь?

Борис Кондратьич в своей не лишенной очарования маске насмешливости пристально наблюдал за всем, как полководец с своего шатра наблюдает битву.

— Именно, — отвечала наша музыкантша.

— Будет вам, Лида, — воскликнул Макар, в любопытстве оглядывая удивительную сотрапезницу. Та вспыхнула ещё ярче под его пристальным взглядом, а он, чуть растягивая слова и откровенно ей улыбаясь, сказал: — Сударыня, нам, конечно, очень было бы приятно свести знакомство и ближе, в конце концов, отец сказал: отныне вы — наша семья…

— О да, — Лидия Геннадьевна склонила голову в нарочитом смирении. — Воля вашего батюшки, Макар, как же. Мы все до сих пор подчиняемся его воле. И раз уж она в том, чтобы с нами за одним столом сидел человек, о котором нам ничего неизвестно, и который при том претендует…

Макар лишь беззаботно рассмеялся.

— Ну какой же я грубиян! Так и быть, извольте, сударыня. Меня уже Лида представила, я в общем-то примечателен тем, что с таким-то лбом уже который год дома не бываю и протираю штаны в университетах, что, по мне так дело совершенно не мужское, впрочем, Сеша вон со мной не согласится. Севастьян Корнеич, мой старший брат, человек учёный как гусь мочёный… Ну, его супружница, Лидия Геннадьевна, вы уже могли понять, почему по-семейному мы дразним её Льдиночкой… Впрочем, оказалось, что у Лидии Геннадьевны на чёрный день припасен сердечный друг, а это уже о многом говорит, значит, Юрий Яковлич, а с ним Григорий Алексеич, моё достопочтение. Как видите, нас судьба просто балует ворохом знакомств после стольких лет отшельничества. Вот единственная, кому обязаны, что в нас человеческое не отмерло, так это maman, уж не по нашим грехам у нас в доме такое солнышко, думаю, она будет не против, если и вы её так будете звать, но для протокола установим, Амалья Петровна. Дяденька наш, Борис Кондратьич, мы его как заморского гостя приветствуем, птица редкая и залётная, впрочем, говорят, вы с ним отчасти и знакомы уже… Сестрица моя, Савина Корнеевна, общими трапезами пренебрегает, и я её очень понимаю, но если вы, сударыня, сблаговолите осчастливить меня послеобеденной прогулкой… Ну так а вас как величать? Мишенька-то вас представил так по-дружески, я и не прочь тоже звать вас…

— Александра. Моё имя Александра Антоновна.

Итак, подтердилось всё то, что мы успели предположить. Впрочем, не я один в душе праздновал подтверждение своим догадкам: Амалья громко ахнула и обратила горящий взгляд на Бориса. Тот сохранял вежливую улыбку. Макар, ничего не заметив, широко улыбнулся.

— Внушительно. А мне, всё же, больше нравилась «Пташенька», — она вновь залилась краской, а Макар беззлобно продолжал: — Так отец вчера объявил вас нашей родственницей. Жаль вы сменили платье – вам очень шло, но свадьбу, верно, уже сыграли, а я как всегда опоздал? Кто же этот счастливец, неужто дядюшка?..

— Это я на Пташеньке женюсь!

Звонкий голосок Мики без натуги пронзил сгусток неловкости и смущения, и мы все спохватились, обернулись: мальчик выпрямился на своем стульчике, выпятил грудь и глубоко дышал, сурово сдвинув брови. Он окинул нас серьёзным, встревоженным взглядом и повторил, кусая губу:

— Мы с ней женимся и уплывём туда, где ночуют киты.

— Фьють! Да ты, дружок, ещё не подрос для женитьбы! — весело воскликнул Макар.

— Мне и нельзя подрастать, — насупившись отвечал Мика под наши невольные улыбки, — если я подрасту, она больше не расскажет мне сказок.

— Но Александра Антоновна и так рассказывает тебе сказки, Миша, — заговорил вдруг Чиргин со странной, болезненной улыбкой, — на что же тебе супружество?

— Потому что тогда она будет рассказывать сказки только мне, — откликнулся Мика и снисходительно закивал, как и присуще детям, признавшим истинную причину всех взрослых бед от неверия в Рождественского Деда.

— Я ни за кем не замужем, — заговорила наконец та, кого следовало теперь называть Александрой Антоновной.

— Это радует! — воскликнул Макар, всё ещё от души забавляясь, но она подняла на нас суровый, даже грозный взгляд и сказала:

— Корней Кондратьич приходился мне дедом. Мой отец...

— Антоша!..

Это воскликнула Амалья. Огорошенная собственным открытием, она оглядывала собравшихся, не позаботившись хотя бы прикрыть рот, и вся будто вот-вот припустилась бы в пляс. Её возглас многих привёл в смятение. Амалья набросилась на Бориса в восторженном изумлении:

— Ты знал! Ты...

Александра замерла, затаив дыхание, но тут с её губ сорвалось:

— Да! Да, он мой отец. Антон Бестов — мой отец!

И она поглядела на нас всех почти радостно, и на миг показалось, будто прочим будет так же легко ответить ей тем же светлым чувством, подняться навстречу, раскрыть объяться, как всё пресёк холодный голос:

— Да это же смехотворно.

Лидия даже не удостоила её взглядом. Александра, обескураженная, вскинулась, открыла рот, но тут вкрадчиво вступил Борис Кондратьич:

— Почему же вы, Лида, находите это смехотворным?

Лидия обернула к нему бесстрастное лицо.

— Только потому, что, если память мне не изменяет, старший сын Корнея Кондратьевича умер много лет назад. Бездетным.

Нас вновь окутало молчание, что, казалось, упади на пол иголка, и то было бы слышно. Александра медленно поднялась, но Лидия не дала ей говорить:

— Я права, Севастьян Корнеевич? — даже не взглянув на супруга.

Тот склонил голову на бок, исподлобья глянул на возвысившуюся над столом фигуру Александры и молвил:

— Умер. Бездетным.

Александра вскричала яростно:

— Это ложь! Я — его дочь. Мой отец — Антон Бестов, и он всегда желал, чтобы я…

— И это, конечно, звучит впечатляюще, — обрубила Лидия Геннадьевна, намазывая для Мишеньки печенье вареньем. — Как и слова Корнея Кондратьевича, которые он огласил позавчера за ужином, и которые для нас, несомненно, закон. Я даже согласна называть вас по отчеству, как вы настаиваете, так, для удобства, до поры до времени.

— До какой поры? — вскинулся Макар.

— До той поры, — и бровью не поведя, говорила Лидия Геннадьевна, — пока претензии этой особы не будут отклонены законно…

— Разве вы не слышали сами, что сказал дедушка! — воскликнула Александра, и голос её дрогнул и сорвался, когда десяток косых взглядов вонзился в нее.

— О, несчастный Корней Кондратьич, — Лидии даже не требовалось повышать тон голоса, чтобы заглушить свою противницу, — он ведь так тяжело болел! Грех вспоминать, какими были его последние приказания… — Лидия сухо кашлянула, но этого было достаточно, чтобы Амалья бросила:

— Старик всегда был сумасшедшим. Безумие его вконец доконало.

Севастьян глухо воскликнул:

— Амалья, имейте…

— Это твой отец, Сеша, нас всех имел, — с необычайной жесткостью отсекла Амалья и отбросила скомканную салфетку. — Думаешь, мы позволим ему проделывать то же самое и после того, как он наконец-то отправился в ад?

Лиловые вены вздулись на лбу Севастьяна, но вмешался Макар:

— Так-так, подождите, маменька, брат, уймитесь, уймитесь, Александра Антоновна… сядьте уже. Не знаю, чего вы все упёрлись, — он насмешливо оглядел своих угрюмых родственников, — а я только рад буду, если наша семья пополнится такой очаровательной… — он беззастенчиво оглядел Александру, та густо покраснела, — сестрицей?..

— Ой, Маковка, — все еще посмеиваясь, воскликнула Амалья, — если уж всему этому верить, то она же, получается, племянница твоя. Антоша - он ведь тебе старший брат...

— Тот самый? — нахмурился Макар. — О котором отец никогда лишний раз и не говорил…

— Не стоит ворошить прошлое, — раздался тихий, измученный голос Севастьяна, — в конце концов, это невозможно, все эти толки, это… это невозможно!..

Но Амалью было уже не остановить, она верещала и верещала:

— Выходит так, Антошин привет. Ты, Маковка, его и не застал толком. После университета, Корней Кондратьич пристроил его где-то при посольстве заграницей, а там и концы в воду. Антоша совсем молоденький был, через сколько мы узнали? Года три прошло? Сеша, ты ещё учился ведь… Но позвольте, голубушка, — обратилась она к Александре, — выходит, Антоша все же успел обзавестись не только женщиной, но и ребенком, прежде чем покинуть сей мир! О, вы, верно, росли сиротой…

— Сиротой! — голос Александры задрожал. — Мой отец воспитал меня, он сделал всё для меня! У нас была прекрасная жизнь. Мы ездили с балаганчиком…

— Ох! — протянула Амалья и расхохоталась. — Так вот оно что, все-таки! Немудрено теперь, почему о нем тогда так и забыли!.. Наследник дома Бестовых — бродячий артистик…

— Замолчите.

Мы обернулись на Севастьяна. Он, серый, больной, глядел на Амалью во злобе.

— Не допущу… чтобы порочили имя моего брата!

Амалья только фыркнула:

— Он сам с тем прекрасно справлялся. Ничуть не удивлена, голубушка, — кивнула она Александре, — что Антошка в конечном счёте докатился и до такого…

— Увольте, что за вздор, — спохватилась Лидия, — всем известно, что Корней Кондратьевич устроил своего старшего сына на хорошее место…

— Ну так ведь это же Восток! — ничуть не смутилась Амалья. — Чего там только не бывает! Вот Антоша и скончался так рано, ведь там, куда ни плюнь, полным-полно каких-нибудь жутких болячек, правда, Григорий Алексеич? — неожиданно обратилась она ко мне.

Я сухо кивнул.

— Григорий Алексеич бывал на Востоке, — в восторге поведала всем Амалья. — Воевал! Григорий Алексеич — ветеран… а… Мавританской кампании.

— Туркестанской, вероятно, — поправил, что удивительно, Борис Кондратьич и одарил меня скупой улыбкой и кивком головы. — Вот так и встречаются собратья по оружию: за тарелкой перловки.

— Дядя прошёл Крымскую войну, — сказал Макар.

Не то чтобы я после этого взглянул на Бориса Кондратьича как-то иначе, чем с подозрением: в его лощеной фигуре с холеными ручками, причесанной бородкой и цветочком в петлице франтоватого сюртука на первый взгляд ничто не выдавало в нем человека военного, прошедшего легендарную Крымскую войну, — но, все же, отстраненное уважение на миг посетило меня, я коротко кивнул ему в ответ:

— Хива, Геок-Тепе. Уволен в отставку по ранению.

Борис Кондратьич понимающе склонил голову.

— Восток?.. — севшим голосом молвила Александра. — Какой ещё Восток…

— Он самый, со слонами и алмазами! — вскричала Амалья. — И всякие шаманы, змеи, пряности и шелк…

— Насколько мне известно, Антон Корнеич отправился в Персию, — заметила Лидия.

— Так что неудивительно, голубушка, — закивала Амалья Александре, — что вы упомянули столь экзотическое место своего детского обитания. О, ваш отец, пусть знала я его всего-то пару дней, умел поразвлечься! Да вы и по-персидски говорить умеете? А где вы выучились по-нашему?

— Какой вздор… — Александра так негодовала, что у неё сел голос. — Совершеннейший вздор, это…

— Но, постойте, получается, это вы за наследством кинулись через полсвета в отчий дом? — Амалья зло рассмеялась. — Что же, всяко мы должны радоваться, что от Антоши все-таки осталось нам хоть какое-то напоминание. А… Да неужто это оттуда тянется! Сколько, говорите, вам лет, голубушка?.. — Амалья задыхалась от возбуждения. — Вот и плоды того скандала! Тайное должно было стать явным!

Нож слетел с хлебца и со звоном выпал из рук Севастьяна на пол. Он медленно, неуклюже опустился за ним на пол, на колени, одной рукой удерживаясь за стол, и рука эта, белая, иссушенная, не могла быть рукою живого человека.

— Что же за скандал? — обронил Чиргин.