Понедельник II (2/2)
— Иди погуляй, дурашка!
Мишенька обиделся. Он выбрался из-за стола, из-за чего стал ниже, весь нахмурился и топнул ножкой:
— И пойду! Зря ты приехал! Ты жадный! Мама говорит, дедушка всё равно тебе ничего не оставит, потому что ты… ты… вто-рич-ный! Вот ты какой! И не нужен мне твой револьвер! Мне дяденька даст.
И мальчик обернулся ко мне:
— Дадите, дяденька? Вы говорили, у вас с собой!
Во мне что-то похолодело.
— Нет.
Мишенька поглядел на меня в какой-то недетской злобе.
— Это не игрушки, юноша, — жёстко сказал я. — Оружие нужно только для того, чтобы защищаться от врагов. Нужно быть достойным человеком, чтобы заслужить право носить оружие.
— Так я… я недостойный?
— Ты ещё очень мал. А в общем-то я надеялся, что врагов у тебя ещё нет.
Мальчик вздёрнул подбородок.
— У меня нет только друзей.
Тут он оглянулся и весь переменился, вскричал ласково:
— Папочка!
Севастьян Корнеич, сущий призрак, бледный до зелени, казалось, не понимал, где он оказался. Мальчик подбежал к нему со всей прытью, обнял его ноги, заголосил:
— Маковка жадный, он мне револьвер не даёт, и дяденька тоже не даёт, он говорит, у меня врагов нет, а я сейчас пойду к Пташеньке, и мы с ней найдём врагов, сколько угодно, и всех их будем стрелять!
Севастьян положил омертвевшую руку сыну на макушку, что-то тихо сказал. Мальчик чуть сник, но послушно кивнул и убежал; следом юркнул пёс.
Макар поднялся и подошёл к старшему брату, секунду смешавшись, сказал:
— Соболезную, Сеша.
Тот поднял на него запавший взгляд. Макар, кажется, смутился больше, а потому переломил в горячности:
— Большего, сам знаешь, сказать не могу, да едва ли ты от кого ещё дождешься, но ты уж нам прости. Взвалили мы на тебя всю скорбь, так ты пойми и не серчай.
Севастьян ничего не ответил — а может, и не собирался, — а Борис, даже не глядя на племянников, бросил:
— Я справился о похоронах. Поп обо всём предупреждён, мы условились на среду, а гроб только завтра под вечер принесут. Приехать, конечно, никто не успеет, распутица кромешная.
Севастьян всё молчал, а я остро почувствовал свою неуместность и, кажется, чуть скрипнул стулом, решаясь уходить. Все тут же дернулись, точно расслышали комариный писк. Чиргин пнул мне ногу. Я замер. Макар нахмурился и пошёл было вон, но Борис Кондратьич отставил бокал и коротко сказал ему:
— Обожди.
— Ах, да, — огрызнулся Макар. Изрядно раздражённый, он остановился, опёршись на стул. — Слёт стервятников на семейный совет.
— Экая лирика, — бросил Борис Кондратьич. — Неужто родина Шиллера воспитала в тебе поэта? Пустая растрата средств… Впрочем, ты прав, нечего нашим нежданным гостям слушать ещё и это, они и так наслушались всякого. Bien, — он вздохнул, подавляя раздражение. — За всеми хлопотами надобно ещё разрешить некоторое затруднение.
И он выразительно покосился на нас. Вернее, на Чиргина: меня господа Бестовы вообще предпочитали не замечать. Причина была более чем очевидна: если б я был один, никто бы и секунды не растратил на то, чтоб с извинениями и разъяснениями попросить меня вон — меня бы запросто выпроводили пинком. Однако обращение с Юрием Яковличем покамест требовало церемоний.
Ни образ его жизни, ни бедность или даже запущенная наружность не мешали представителям более высокой и тонкой прослойки общества чуять в нём «своего». Сам-то Чиргин обыкновенно делал все, чтобы откреститься от своего прошлого, однако, как он сам мне когда-то сказал обреченно, «от крови не отмоешься». Как бы он сам ни желал, как бы ни стремился забыть, но нельзя было отнять у него самого знания собственного происхождения, что, конечно, накладывало отпечаток на его манеру держаться — а когда он переставал усердствовать в шутовстве, это выходило у него само собой, легко и непринужденно, просто потому, что на такой закваске он был замешан, и ни юность с цыганским табором, ни молодость в трущобах не выбили из него того, что он впитал с молоком матери. Особенно теперь, когда он старательно держал марку. Я отметил, что когда Борис Кондратьич начал речь, Бестовы все стояли, а сам Юрий Яковлич остался сидеть, откинувшись на спинку кресла, в скуке подперев голову, и вот отвечал нашим хозяевам тем же взглядом морозной вежливости.
Борис прекрасно понял этот взгляд. Усмехнулся, чуть склонил голову и продолжил:
— Мы благодарны вам, господа, что вы повели себя, как полагается воспитанным людям, и задержались, дабы усладить свои алчущие взоры зрелищем смерти (да что уж там, так и вовсе имели удовольствие ее свидетельствовать), — теперь, надеюсь, ваше любопытство более чем удовлетворено, аппетит испорчен на несколько дней вперед: в таком случае, я приношу извинения за столь дерзкое поведение моего брата…
— Бросьте, дядя, — хрипло обронил Севастьян, не поднимая глаз. — Или желаете, чтобы наш дом вконец им опостылел?..
— Мне, Сеша, решительно всё равно, какое воспоминание о нашем доме унесут с собой наши нежданные гости.
— А по какому делу вы здесь, господа? — осведомился Макар, задирая подбородок и свысока окидывая нас взглядом — но его попытка держаться с дядей и Юрием Яковличем на равных вызвала только мимолётные усмешки.
— Я уже имел честь представиться, — с прохладой отвечал Юрий Яковлич нашим хозяевам под стать, — я счастлив быть давним другом Лидии Геннадьевне…
— О, так вы друг Льдиночки — воскликнул Макар в изумлении. — Что же, Сеша, а не так пристально следил ты за своей благоверной — к ней приставлена личная гвардия! — он расхохотался. — Екатерина в своё время не преминула воспользоваться таким положением!..
Севастьян наконец-то перестал рассматривать пол и перевел тёмный взгляд куда-то на уровень наших плеч и тихо сказал:
— Как я уже говорил, Юрий Яковлич, моя супруга приняла опрометчивое решение, пригласив вас в наш дом в столь неугодный для визитов дружбы час. Пожалуй, это стоит отложить до лучших времён.
Юрий Яковлич и не дрогнул.
— Как я уже говорил, Севастьян Корнеич, я плачу не визит дружбы, но её долг. Как бы различно не отягчала скорбь ваших домашних, но каждый сейчас нуждается в посильном участии и утешении.
— О, в вашей сноровке, Юрий Яковлич, уж никто бы не усомнился! — воскликнул Борис Кондратьич. — Вы, несомненно, умеете быть сердечным другом… Да будь вы хоть горшком, мы вас в печку не ставим, а только настаиваем на вашем отъезде и вот предлагаем посильную помощь в сборах и проводах. Вы, конечно, приглянулись Йозефу и Амалье Петровне, но не станем же во всём потакать капризам созданий, обделённых разумом… — Борис Кондратьич отпил из бокала, отставил его и посмотрел на нас уже безо всякой усмешки, и черты его вмиг заострились и иссохлись: — Но давайте начистоту: при данных обстоятельствах ваше присутствие крайне неуместно. Лидия Геннадьевна слишком обходительная, чтобы прямо вам на дверь указать, так вот я беру на себя эту неприятную обязанность. Важно ведь… не переусердствовать с сердечностью, Юрий Яковлич. Не то можно подумать, вы пользуетесь женской слабостью.
В лицо Юрию Яковличу бросилась кровь. Дело было дрянь. Единственным выходом я видел объявить о моём служебном долге и потребовать, чтобы нам наконец устроили свидание с той сомнительной особой, которая доставила нам столько головной боли. Я открыл уже было рот, но тут Юрий Яковлич склонил голову и сказал:
— Конечно, вы правы. Прошу простить. Я, верно, позволил себе крайности. Обременять Лидию Геннадьевну ещё больше было бы преступно…
— Гроза повалила деревья, не проехать, но Трофим найдёт вам провожатого до города, не заблудитесь. Часа вам будет достаточно для сборов, — быстро и сухо проговорил Борис Кондратьич, как отдают армейский приказ.
Я в негодовании поглядел на Чиргина, который так быстро пошёл на попятную, и решил уж, пан или пропал, но тут подал голос Трофим:
— У меня есть другие приказания-с.
Все мы обернулись на него в недоумении.
— Это еще что! — воскликнул пораженный Борис Кондратьич. — Трофим, ты забываешься. Или сегодня приказал долго жить не только мой брат, но и твоя способность к мышлению? Иди, отыщи для господ провожатого…
— Полагаю-с, мне всё же следует проветрить у них в комнатах и забрать одежду на стирку.
Все трое — дядя и племянники — в растерянности переглянулись, пока Трофим без единого чувства договорил:
— Такова воля Корнея Кондратьича.
Макар отошёл первым — вновь расхохотался, только уже куда печальнее. Севастьян нахмурился, а Борис Кондратьич цокнул языком и весело сказал:
— Твой хозяин мертв, Трофим.
— Но другого я не знаю-с.
Борис Кондратьич вскинул брови, поднял руку, приказывая старику исчезнуть с глаз долой, но его прервали:
— Верно, — молвил Севастьян. — Я запамятовал, господа, — он перевел на нас безжизненный взгляд и едва повел плечами. — Вчера за ужином мой отец назвал вас нашими гостями. И приказал не отказывать вам в гостеприимстве…
— Сеша, ну что ты…
— …пригласил вас на похороны и поминки, — закончил Севастьян, не обратив внимания на дядю, и исподлобья оглянулся на Трофима — и, поразительно, в ответ получил едва склоненную в одобрении голову.
— Твой отец мертв! — воскликнул Борис Кондратьич. — Разве это…
— Разве это имеет значение? — громко осведомился Макар. — В этом вопросе, имеет значение? — повторил он и, раздраженно отставив стул, выпрямился. — Если отец пригласил их на собственные похороны, то какой толк в этих разговорах! Хоть в чём-то мы почтим его память? Хоть как-то исполним его волю? — Макар посмотрел на дядю, который весь пожелтел и стоял с приоткрытым ртом, и заключил: — Мне это тоже не нравится, дядя, но это не повод терять лицо.
На этих словах он, коротко кивнув нам, вышел. Я обернулся к оставшимся Бестовым, но увидел лишь Бориса Кондратьича, который теперь натянуто нам улыбался; Севастьян точно сгинул. Я хотел уже что-то сказать, но старший Бестов молча вручил Трофиму свой недопитый бокал, не заботясь о каплях, полетевших на черные одежды старика, картинно-учтиво нам поклонился:
— Что же, раз вам так хочется испытать на себе причуды моего брата, не смею отказывать вам в развлечении, а нам — в презабавнейшем зрелище. И если брат успел сторговаться с вами о ваших душах, то я, помнится, уговорился с вами об услуге по части попечения о бренной плоти, а точнее, о том, чтоб гроб нести. Tres bien!
И, взглянув на нас в крайнем презрении, удалился.
Лидия</p>
Перестаньте врать, что Бог есть. Жив лишь дьявол.
И он насмехается над нами. Насмехается.
Говорили, да прилепится муж к жене своей, и будут они одно. Говорили, ты больше не девушка, ты теперь замужем. Говорили, как раньше ты принадлежала отцу — теперь принадлежишь ему, только незнакомому, неизвестному, но отчего-то он владеет тобой полнее, чем тот, кто подарил жизнь — этот жизнь отнял. Говорили, муж твой — господин твой, так изволь за его щедрость, за его покровительство и его великодушие платить ему преданностью и безропотностью. И роди ему наследника. Будь женщиной.
Всё оказалось не так-то уж страшно. Надо мною не стоит тиран и душегуб. Тиран и душегуб стоит над ним.
А так о нём не напоминает ничего, кроме вот случайно оставленных очков на моем столе. Он зачем-то приходит ко мне, листает мои книги, а стоит ему заслышать мои шаги — тут же уходит через другую дверь, рассеянно оставляя улики своего присутствия: то очки, то книгу, то портсигар. Если бы не эти невразумительные, но несносные моменты, я могла бы поклясться, что его не существует. Что мне приснились те священные обеты, которые я давала когда-то пред Богом и людьми. Ведь давала я их, как оказалось, пустому месту.
Уж лучше бы он меня бил.
Тогда я хоть могла бы жаловаться.
Я обещала быть ему женой, но я не обещала любить его. А если меня спросят, а пыталась ли я… Лишь спрошу, а зачем же?
Разве брак — в тех щемящих треволнениях и вздохах, что разносятся над страницами лживых книг? Разве брак — в пении соловья, цвете яблонь, ледяных ладонях и прочих затёртых до дыр образах, которые всякие дуры оплачивают своей честью? Разве брак — пресловутый «союз сердец»? Все эти набившие оскомину слова — лишь мишура, которую навешивают на необходимые для выживания соглашения, мишура, в которую кутаются либо глупцы, либо обиженные жизнью мечтатели.
Трезвость взгляда и чистота рассудка — вот, что вы всегда требовали от меня, Papa. И если я незадолго до свадьбы, услышав имя своего нареченного, и придумывала себе, будто он приятен мне и даже в меру очарователен, то закроем глаза на крохотную слабость юной девушки. Благодаря верным урокам я была приучена смотреть в суть вещей. Даже если мой муж когда-то и мог мне нравиться, это никогда не имело отношения к делу.
Другой вопрос, что заключая сделку, партнёрам следует питать друг к другу два чувства: уважение… и толику опаски. Ведь честных сделок не бывает — бывают только сделки выгодные.
Однако где-то мы просчитались, Papa. Пусть вы и всегда говорили, что брак никогда не ограничивается двумя: ведь кроме жениха и невесты это касается их родителей. И мы знали, что из себя представляет Корней Бестов. Как видели, каков его сын. Одного мы не учли — что такое они вместе.
То же, что мушка в клешнях паука.
И мой муж сам отдал себя на заклание. Зачем же? Зачем!
Потому я не могу заставить себя даже уважать его.
И я уже ненавижу эту поблекшую красоту, тень былой склонности, отблеск робкой надежды на радость, неуловимый взгляд, почему, почему я никогда не видела его глаз?.. тихий голос, слишком отвлечённый, глухой, скрывающий от меня то, что мне никогда не было интересно… Я бы обошлась презрением — если бы не знала, что в существе этом, повязанном со мною, есть воля, крепкая, могучая, есть душа, глубокая, сложная, есть чувства, сильные, волнительные, есть мысли, дерзкие, разящие… и всё это не продано даже — в дар отдано не мне, не нашему сыну, но чёрствому, жестокому старику! Старику, который презирает меня — не потому, что чем-то я ему не угодила, но потому, что презирает он всех; старику, который не любит нашего сына — не потому, что ребенок его чем-то огорчил, но потому, что не любит он никого…
А муж мой служит, служит своему идолу слепо, безумно, как и положено фанатику. И что же он получил взамен, что? Отречение. Презрение. Ненависть. Его бог изничтожил его, прилюдно, растоптал, и все увидели — он теперь никто. А что говорили? Да прилепится муж к жене своей и будут они одно. Он — никто, и я уже — никто, и сын наш, сын — он вслед за нами лишен всего!
Но он и не думает об этом. И гнев бога его ничуть не задел. Он принял его с наслаждением. Ведь ему так нравится чувствовать величие, причитающееся жертвенному агнцу, никем не понятного, всеми покинутого… Только вслед за собою на алтарь он уложил и нас, свою семью, жену и ребенка.
Если на похоронах старика он залезет вслед за ним в гроб и прикажет закопать их живьём, я не удивлюсь.
Я бы бросила первую горсть, если бы мы не оказались под той же крышкой.
Как сбить эти путы? Как вырваться из мёртвого захвата? Как сохранить голову… и не потерять лицо?
И вот, стоило исполниться готовностью встретить судьбу, что состоит отныне в отречении, бедности и позоре, как рука палача дрогнула: топор вонзился в плаху в миллиметре от головы. Которую я со всем смирением сложила. Нас всех подкинули в воздух, словно семена, и только избранным удастся упасть в благодатную почву — остальные же сгниют в придорожной пыли, забыв свет и воду.
Старик мертв, предопределив наши судьбы, записав их черным по белому, запечатав красным воском. Но сам же бросил нам шесть дней, как кость голодной своре. Старик играется с нами. И его смерть была первым ходом. Это вызов. Он не пожелал слушать мои мольбы, чужие угрозы — он просто принял всё к сведению, и вот…
Он насмехается.
В детстве мы забавлялись: выстраивались в ряд, протянув сложенные лодочкой ладони, и одна из нас, что водила и подходила к каждой, проводя своими руками меж наших, должна была незаметно передать кому-то колечко. А все должны были следить, кто же счастливица. И успеть перехватить ее, лишь только водящая выкрикнула команду. Перехватить, удержать, не дать убежать с драгоценным призом.
Это была веселая игра. Мы всегда смеялись.
А теперь смеется один лишь мертвец. Насмехается над нами. Своими детьми, которых он разыграл.
И я… я не могу не быть ему благодарной. Отсрочка необратимого, которое можно теперь… избежать?..
Я — женщина. Вода просачивается в любые щели. Темнота покрывает все. Пусть это установленные не мною правила, я сыграю по ним, как обязана играть всю жизнь — не моё дело — ломать миропорядок, моя цель — в нём выживать.
И давать жизнь моему ребенку.
Неизвестность, столь мучительная всем остальным, мое упоение — я точно знаю, что терять мне уже нечего, значит, можно сыграть. И я…
— Вот вы где, душенька. Я вас ищу.
Надейся и верь, но не смей забывать, что дьявол за твоим плечом неотступно.
…И вечный прихвостень, мерзкая псина…
— Что вам нужно на этот раз?
— Ответственности. Вашей ответственности.
— Но о чем можно с меня…
— Оставьте это. Вы прекрасно знаете, что ослушались. Мы говорили об этом. Как неловко получилось, что у вас столь короткая память. Значит, вы всё-таки отослали то письмо.
— Оставьте это, — оставьте меня! Тише, тише. Решение уже принято, без сожалений. От мысли — к действию, нужно сделать первый шаг. Им будет отступление. — Вам ли не знать, я пыталась все исправить! Да, я поддалась слабости, я… Я испугалась. Ведь я одна здесь, одна! Да я и не верила, что он приедет, что он откликнется — ведь мы не виделись уже сколько лет… Я убеждала вас и прежде, что это ничего не значит, но вы выдумали себе какой-то заговор… Что же, разве то, что вы видите, похоже на заговор? Быть может, стоит упрекнуть вас в излишней мнительности? Это ведь смехотворно!
— Я не лишён самоиронии, я бы посмеялся вместе с вами, ведь вы выписали себе поистине презабавную мартышку, но отчего-то мне не нравится, совершенно не нравится, что в комплекте с нею прибыл угрюмый и настырный мужлан…
— Я не думала, что он привезёт с собою приятеля, ну право слово… С чего ж вы так взвились, я ведь сделала всё, чего вы бы желали, хоть это и разбивает мне сердце, — ах, проглотит ли он и пошлость, и фальшь? Впрочем, он привык питаться жареным. — Я приказала им отправляться ещё утром, так прикажите им экипаж, коль вам не терпится… Да неужели они ещё здесь!
— И они здесь останутся.
Что?.. Нет-нет-нет! В ненавистных глазах тот же страх и та же ярость — это осложнение, ответственна за которое я и только я, необходимо стерпеть… и обратить на пользу.
Разумеется. И именно здесь, под угрозой и страхом, в сомнении и печали, рождается дерзость отчаявшихся, и пока смелость гудит в голове, стоит развернуть паровоз.
— Так распорядился ваш муж, Лида. Они пробудут здесь вплоть до оглашения завещания. Что это за игры, душенька? Отчего бы мне не подозревать тут сговор? А ведь я вас предупреждал…
— Бросьте, ну… Какой ещё сговор… Вы смеётесь надо мной! Я знаю, вам лишь бы мучить…
— Хватит, вам не идёт прикидываться плаксой. Вы уже слишком хорошо зарекомендовали себя в моих глазах, я не позволю вам кривляться. Я говорю с вами как с умной женщиной. Вы заигрались. Вы пытаетесь поднять из пучины тонущий корабль, когда пристало бы спасаться. Ваша партия проиграна, душенька. Ну-ну, не нужно плакать. Вы же понимаете, ваши слёзы только придают пикантности моему триумфу.
Но он поверит, он должен поверить, что победа за ним. Только тогда он потеряет бдительность. Хороший повод дать выход всем былым переживаниям — сейчас, когда во мне крепнет уверенность.
— Я ничего не прошу… Я лишь… Как вы жестоки…
— Я слышал это так много раз, чем вы пытаетесь меня удивить!
Но он удивлён. Он растерян. Нашим общим «неопределённым положением». Потому что даже дьявол не ведает, кого именно надлежит короновать.
Зато я знаю, кого следует. Я знаю, кто обязан наследовать покойному. Мой ребенок. Мой мальчик. Об этом я приходила просить, ради этого первый и последний раз в жизни опускалась на колени. Ради этого предала — тоже ведь ребёнка, который тоже ведь чей-то «дорогой мальчик». Но старику должно было выбрать самому, кто же ему ближе. В этом деле невозможно произойти компромиссу. Le roi est mort, vive le roi<span class="footnote" id="fn_18109675_0"></span>. Останется только один.
И сейчас, всё что необходимо — отступление. Чем дальше отступишь, тем ближе станешь к цели.
— Почто вы негодуете, сударь? Так вам досаждает мой гость? Да, Юрий Яковлич — мой давний друг. Ах, я знаю, вы видите больше… Я не стану от вас скрывать. Да, мы были помолвлены, давняя история. Всё расстроилось, распалось так давно, но… Он долго жил в Швейцарии, и вот вернулся… Да, я написала ему. И знайте, я рада, что он откликнулся на мой призыв. И, знайте, я рада, что он решился остаться, несмотря на все ваши протесты! Значит, есть ещё цена дружбе, и есть в ней благородство… — и надрыв, и крик, и загнанная жертва: — Неужели вам мало того унижения, которое постигло моего мужа! Неужели вам недостаточно, что мы лишены всего? Вы победили. Что вам эта отсрочка — смакуйте, пока мы едим прах!.. Неужели вы откажете мне в праве на малейшее утешение!
Вот так, хрупко, тонко, отчаянно. Какой ещё болван не купился на женские слёзы. Пусть злорадствует — он чувствует себя в превосходстве, а значит, способен на снисходительность.
— Экий роман, душенька!.. — жёлтая улыбка в серой бороде. — Я тронут. И почти оскорблён. Вы едва ли не упрекаете меня в бессердечности. А надобно меня за то хвалить. Но как я могу отказать опальной королевне в придворном шуте! Резвитесь, душенька. Право, не думал, что вы станете на свой манер мучить несчастного Сешу. Правда, резвись вы хоть с дворовыми, его едва ли бы то задело, — это оскорбление послужит ступенькой к торжеству. Но пока — молчание покрывает всё. — А, я не лезу в ваши интимности. Балуйтесь с вашей игрушкой… Но не вздумайте возвести подчинённого в ранг соратника. Это было бы большой опрометчивостью.
Да, пусть он думает о том, о другом, что будто рождён, чтобы стать приманкой — яркой, занятной, чудной. На него будут смотреть сейчас все, пока я поведу дело с тем, кто смотрит угрюмо и настороженно и готов заподозрить самое худшее в любую минуту… Как хорошо, что я всегда ношу в кармане отцовские часы. Ход наших мыслей, господин ищейка, пересечётся в нужный миг, и я направлю всё ваше горение по пути, который приведёт меня к торжеству.
А пока, пред внешним врагом — отступить, склонить голову, покорно. Явить слабость, чтобы никто не заподозрил силу. Бедро к стене, у плеча — хватка когтей.
— Развлекайтесь. Негоже отбирать сыр у мышей, когда захлопнулась мышеловка. Но знайте: если вы, в отчаяньи иль в мечтании, намеренно иль бездумно решитесь болтать со своей сердечной рухлядью, о всяком, о нашей семье… И невзначай он найдёт что-то примечательным, заслуживающим размышления и доискиваний, банального любопытства… Боюсь, меж нами возникнет затруднение. У всей семьи оно возникнет, но у вас, душенька, самое непреодолимое. Я знаю только понаслышке, но… говорят, как бы бдительна ни была мать… маленький ребенок все равно улучит момент попасть в неприятность.
И закрыть глаза. Так закрывается крышка гроба. Старику уже не выбраться оттуда. Этим он оказал нам всем большую услугу. Грех не воспользоваться.
Итак, первый ход уже сделан. А правила игры меняются во время игры.