Понедельник I (2/2)

А ты плачешь. Тихо, не желая мне досаждать, но надеясь проучить. Смотришь настойчиво, горько. Требуешь ответа за страх и печаль.

— Ну, и чего ты… расплакалась.

— А ты больно рад! О, Господи…

— Видишь же.

Видишь же. Видишь всё. Мы могли бы променять дар речи на что-нибудь более полезное, так уж приучены друг к другу. А слова вечно всё портят.

— Боря…

— Да к чёрту…

Позволь, без нотаций. Но взгляд слишком грустен, легка рука — полно, к чему ещё жалость!

— Ты был с ним?

Была она. Никто больше — разве не так и пристало? Я поступился честолюбием — дозволил ей свести его в могилу. А он с радостью согласился.

— Ну, так даже лучше.

— Хуже. Ему стало хуже.

— Он принял её! О чём ты!.. Или так и не понял?..

— Чего ты себе навыдумывала! Опять размечталась! Думала, коль такая сердобольная, то все мы вдруг тут растаем, покаемся, станем давать друг другу целование мира! Белены ты объелась, старая. Вообразила, что девчонка его утешит, станет залогом нашего примирения! Верно, он сам так подумал, понадеялся, но он не видел её глаз, он не смотрел ей в глаза, а когда посмотрел…

— Что он там увидел? Тебе ли знать! Господь милостив…

— Но она беспощадна.

Да, я заслужил этот взгляд — всю твою боль и ужас. Когда уже надоест тебе кормить змею молоком!

—…О Боже мой… Что ты наделал… взгрел в ней злобу, отвадил от прощения… К какому греху склонил ты её!..

Лишь к тому, который она сама возжелала.

И потом, грех ли — месть? Гамлет страдал от тех же лишних раздумий. Подобает назвать это воздаянием. Сразу верный религиозный оттенок.

Ну, так уйди, отвернись. Я довёл до конца то, в чём поклялся давно — поклялся тебе, на своей крови и твоих слезах. Как ты вынесла это? Как выносишь меня? Почему всё ещё веришь в молитву и милость? Что за дрянное упорство в тебе — видеть человека в том, от кого давно уже все открестились! Пусть когда-то меня спасла твоя глупая вера, но тогда я был молод; а теперь… я давно постарел, и главный признак старости — потеря надежды.

Сколько раз ты отмаливала меня, но видишь, ничего не меняется — я живу и не даю жить другим. Да, брат, если б ты тогда постарался получше… всем было бы легче, особенно мне.

Ведь кто брат брату? Каин Авелю.

Подкрадывалось раннее утро. Дом будто бы отходил от мёртвого сна. Тут и там скрипели половицы, хлопали двери. Доносились голоса, обращенные сами к себе.

Итак, дело решилось, никому не досадив — старик умер прежде, чем кто-то покусился на жизнь его сына, а значит, мы лишились причины задерживаться здесь дольше, чем потребуется на сборы и сухое прощание: именно этого от нас и требовали, негласно, но настойчиво. Прежде всего — приличия. Оставить людей наедине с их горем (а некоторых, увы, с торжеством) было единственным верным исходом всего этого дрянного предприятия.

Однако же она…

Что делать с нашей музыкантшей? Убитая, но живая. Безымянная, но единственная из миллионов оказалась именно здесь, именно теперь, когда воля случая привела сюда нас. До сих пор мне не верилось, что это она, но несколько часов назад я увидел её вблизи, разве могла быть ошибка…

И что же, порядочность требовала от нас закрыть глаза, умыть руки и разойтись, как в море корабли? Совесть и чувство долга не позволяли мне и думать об этом. Обстоятельства, чужое горе и щепетильность принуждали. Быть может, я успею переговорить с нею сейчас же? И уладится это невообразимое обстоятельство до нашего отъезда?..

Тут меня осенило, куда подевался Чиргин — несомненно, он последовал за нею! Я затушил папиросу и ринулся вон. Как было бы хорошо всё уладить тотчас же!

Я понятия не имел, где возможно их отыскать, поэтому шёл, куда глаза глядят, прислушиваясь и присматриваясь, однако уходи всё дальше от наших комнат, а никого не встретил. Толкнув неприметную дверь, я, кажется, очутился на стороне прислуги, и наконец до меня донёсся будто оживлённый шум.

Кухня встретила меня перезвоном тарелок, шипением пара, треском масла и жаром, жаром свежим, жаром цветным, подвижным, и гоняла его туда-сюда кругленькая старушка, что перебегала из угла в угол степенно, без спешки, но скоро и проворно, и порождала всеобщую круговерть кастрюль, ложек, крупы, приправ, гренок и чая; она вертелась по кухне одна-одинешенька, но все вокруг фырчало, гремело и булькало с таким усердием, словно орудовал тут целый взвод поварят.

Я прокашлялся и заявил о себе:

— Не желал бы беспокоить, но не проходил ли здесь…

Кухарка охнула, обернулась на мой голос, который прозвучал как-то особенно резко и неприветливо.

— Моё имя... — я, стараясь говорить мягче, назвался, — мы гости Лидии Геннадьевны…

— Вот! — раздался вдруг тонкий крик. — Вот, тот чудной, под дубком заснул, а Савина идёт, песню поёт…

С изумлением я увидел в дальнем уголке кухни Савину. Пристроившись на лавке, точно на жёрдочке, она болтала своими босыми ножками и чем-то лакомилась. Сейчас она глядела на меня так радостно, что огромные глаза её сияли, и беззастенчиво указывала кухарке.

— Доброго вам утра, Савина Корнеевна, — сказал я и чуть поклонился. Савина приоткрыла от удивления рот, а щёки её запылали. Я сам смутился и отступил назад, но вмешалась кухарка:

— Ну ты моя голубушка, — старушка поднеслась к Савине, пригладила её по плечу, поглядывая на меня с прищуром: — Вот у тебя новый знакомец, так изволь величать его, как подобает, по отчеству, ты же хозяйка радушная!

— О, Савина Корнеевна оказала мне честь! — воскликнул я. — А если вспомнить, что позавчера, когда мы совсем заблудились и отчаялись уже было найти ваш дом, именно песня её нас и вывела…

— Они бы в топь забрели, — сказала Савина весело, — по макушку бы провалились…

— Савина нас спасла, — сказал я. — Ведь ещё гроза какая началась, мы б без Савины пропали.

Они обе поглядели на меня в очень схожем приятном изумлении, и я не знал, больше мне душу согрела радость Савины или явная признательность старушки.

— Ну, слава Богу! — искренне вздохнула та и пригладила Савину по всклоченным волосам с неприкрытой нежностью. — Там деревьев знаете ли, сколько повалило! Теперь не проехать, не пройти! Слава Богу, что вас не зашибло. А дороги тут и вправду уже почти не сыщешь. Редко к нам гости наведываются. Впрочем, в том ли беда, коль житьё у нас тут тихое да укромное? Корней Кондратьич не желал…

Тут по лицу старушки прошла рябь. Быстро она оставила Савину, отошла к столу и принялась резать лук, то и дело утирая лицо мягкой рукой.

— Мне, право, жаль… — начал я, но кухарка вдруг так яростно замотала головой, что я смутился, отошёл ещё и только спросился напоследок: — А не проходил ли тут мой приятель?

— Ах, Юрий Яковлич? — спохватилась кухарка. — Нет-с, со вчерашнего не заглядывали… — и не удержалась от сплетни: — Вы не думайте-с, житьё-то у нас тихое, но скажу, не то что Амалье Петровне, но так и Лидии Геннадьевне тут порой скука смертная, а сейчас-то, ну, просто тоска, и ваш приезд, вы не думайте, что господа все чураются, нет-нет, мы, право, и рады будем, что наконец-то кто-то о нас вспомнил…

— Маковка приехал! — воскликнула Савина. — Липонька, миленькая, Маковка приехал, Маковка с Липонькой свиделся ли?

— Будет, будет ещё, голубушка, — отозвалась старушка, которой и вправду так шло это ласковое прозвище. — Пусть брат твой отдохнёт с дальней дороги. Будет ещё ему старую Липоньку навестить.

— Маковка на отца гневается, — Савина поникла головой. — Повздорили они, Савина в лес Маковку кличет, будет, будет! А Маковка всё топчется, не по сердцу ему, как отец о нём позабыл. А что с того? Савина ведь ждёт.

Она с такой грустью смотрела на меня, что я не мог позволить себе повернуться и уйти. Напротив, я, сам не заметив, приблизился, и теперь эта чудная девушка казалась мне ещё хрупче и потерянней, чем вчера на лесной опушке. Хоть и примостилась в своём уголке уютно, но сами стены будто давили на неё, и она нет-нет, да озиралась тоскливо и сейчас очень захотела поведать свою птичью повесть именно мне.

— Макар Корнеич с дороги был уставший. Сегодня, уверен, он будет от Савины ни на шаг. В такое время… кто поддержит лучше? Я вот до сих пор виню себя, что не был с семьёй, когда скончался мой отец, а ваш родитель почил в кругу самых близких, и какие бы недоразумения меж вами не пролегли, всё-таки вы все были с ним в последние его минуты. Так что, ваш отец всё-таки скончался счастливо.

Громко ахнула Липонька — я обернулся в недоумении, а она отчаянно замотала головой. Но было поздно.

— Отец?.. — отозвалась Савина. — Что он?..

Липонька замахала руками, подбежала к ней:

— Ничего-ничего, голубушка, тебе, может, как, за ягодками какими сбегать ко столу, а, цветочек мой?..

Лицо Савины посерело. Не тронутая заботой старушки, она смотрела на меня неожиданно прямо, чуть ли не грозно, и тут я увидел, как тяжело она задышала.

— Отец — что? — она обернулась к Липоньке, указывая на меня: — Что это он сказал, что это он говорит, скажи, скажи!

Липонька обернулась на меня, силясь как-то помешать, но я был слишком растерян, а потому сказал, как есть:

— Мне, право, жаль, но ваш отец ночью умер…

Липонька запричитала, а Савина так и не сводила с меня чёрного взгляда, и тут мне жутко стало оттого, что взгляд этот остекленел.

— Господи!

Она рухнула оземь. Я, верно, на миг стоял такой же оцепеневший, как только что она, но раздался гадкий, хрипящий звук; я кинулся к Савине и увидел, как всё её тело трясётся, пронзённое судорогой, голова запрокинулась, а на губах выступила пена. Я бросился её поднимать; что-то закричала кухарка, но я пришёл в себя, только когда мне по лицу хлестнули мокрым полотенцем. Оказывается, я так и стоял на коленях, держа Савину на руках; тело её сделалось точно окоченевшее, а я беспомощно пытался заглянуть ей в глаза.

— На бок её, на бок! — докричалась до меня старушка.

Я встряхнулся и наконец сделал то, что следовало.

— Не трожьте её почём зря! — бранилась Липонька. — Только головку придерживать надо, а то разобьётся… а всё остальное бросьте, бросьте, она только пуще брыкаться будет, если её стеснять…

Я выполнил всё, что она требовала, поражаясь самому себе: сколько я видел насилия и уродства, а обыкновенный припадок отчего-то так меня поразил. Липонька что-то причитала и, верно, плакалась о жестоком недуге, который омрачал жизнь бедной девушки, но я едва слышал — так колотилось сердце.

Слишком бледная, слишком хрупкая, тонкие вены вдоль рук и на висках потемнели, отчего казалось, будто в ней что-то треснуло, надломилось. Я приложил платок к её лбу, взял за птичье запястье, успокаиваясь дробью пульса…

Грянул рёв; я спохватился слишком поздно:

— Ах ты ж сукин сын! Руки прочь!

Настала темнота.

Закричала же девчонка громким голосом:

«Уж ты брат ли мой, братец, сын купеческий!

Ты не отдай-ка ты меня, братец, злым татарченкам

Надо мною, над девчонкой, насмехатися,

Над моим ли-то белым телом надругатися».

Наезжал на них, собаков, злой охотничек,

Одного же он, собаку, да он конем стоптал,

А другого басурмана он к хвосту привязал,

А третьего-то он, собаку, топором срубил.

Он размыкал их кости по дикою степи,

А молоду душу он девчонку он к себе ее взял.</p>