Воскресенье I (2/2)

Пусть он так думает и обо мне — больнее будет обломать зубы.

И пока мне судьбою послан шанс хоть позлить их всех напоследок, я его не упущу. Дело моё проиграно — но я не потуплю рабски взгляда. Я ещё буду смеяться.

Амалья Петровна предоставила нам две смежные комнаты, седые от пыли, словно древние старцы, запустелые, будто разорённые курганы. Наблюдая моё замешательство, она беззастенчиво сказала, что это лучшее пристанище, которое она может для нас сообразить, и посетовала, что по ночам особенно промозгло, однако с начала мая они без особых нужд не топят. Старик Трофим принёс едва тёплой воды и скромный остывший ужин, но я под весёлым взглядом Амальи смолчал. Она постояла ещё с минуту, забавляясь нашим несуразным видом и глупым положением, ухмыльнулась и напоследок вручила нам ключ:

— Чтоб вас беспокоили только тогда, когда вы сами того пожелаете.

— Я бы понял желание домочадцев нам отомстить, — пошутил Чиргин, — мы, кажется, переполошили весь дом…

— О, поверьте, после всего, что случилось, ваш приезд даже… не так-то уж удивителен.

— И правда… — Чиргин задумчиво посмотрел на Амальлю, — ваш дом встретил нас, как старых знакомых…

— А ведь вы даже не были предупреждены, — нахмурился я.

— Нет, — она пожала плечами, с любопытством меня оглядывая. — Но это не значит, что мы не вооружены.

Она по-девичьи захихикала, а Чиргин сказал:

— Как же, madame, ваш глашатай встретил нас ещё за крепостной стеной. На подступах, признаюсь, мы почти заблудились в ваших угодьях, но на верную тропку нас вывела дивная песня, не иначе как самой Сирин…

Амалья резко изменилась в лице. Пошли рябью морщины, глаза сделались жабьи. Чиргин продолжал как ни в чём не бывало:

— И в сумраке меж берёз мне почудилась дева в белом одеянии, она следила за нами пристально, и, пожалуй, в её власти было завести нас своею песней в овраг или в топь… Но она привела нас к вашему дому. Потешьте нас, сударыня, расскажите, кто она, та, о которой в деревне судачат как о…

— Как там говорят добрым молодцам, «утро вечера мудренее»? — за тонкими губками открылись мелкие зубки. — Вам стоит тревожиться лишь о том, зачем вы прибыли сюда, — она взглянула на Чиргина то ли со злобой, то ли с презрением. — Завтра вам зададут куда больше вопросов, и если мой муж не умрёт этой ночью, он не остановится ни перед чем, чтобы вызнать то, о чём я, впрочем, и знать-то не желаю. Ваши намерения меня не касаются, я лишь радуюсь занятной компании, но мой муж привык, что в его власти всякий, кто ступил на порог этого дома. Подумайте хорошенько, готовы ли вы такое стерпеть… ради чего бы то ни было.

Она ещё раз обвела нас хмурым взглядом, попрощалась кривой усмешкой и ушла.

С каждой секундой разум мой отягощали сомнения, приправленные раздражением. Прием нам оказали совершенно не тот, какой я предполагал, и в воздухе вместе с пылью витала откровенная враждебность, чью природу несложно было определить: мы тут были откровенно не к месту. Напускная мрачность дома и отчуждённость его обитателей походили на паршиво разыгранную пьеску фантазёра, болезненно увлекшегося готическими романами. Даже погода подыграла, разверзнув небеса грозовыми потоками, что сейчас стихли до монотонного дождя. На улице совсем стемнело, ветки назойливо царапали стекло, и всеобщее оцепенение навалилось на меня черной волною: на миг я остро ощутил себя болванчиком, выставленным на смех. Мы с порога же пустились в какую-то глупую игру, которую с воодушевлением подхватили наши хозяйки, словно только того и ждали, и до этого момента мне еще виделась в этом какая-никакая цель, но сейчас же…

Мне подумалось, что, в принципе, если назавтра подняться пораньше, то вполне можно успеть на дилижанс обратно.

Эту занятную идею я вознамерился обсудить с Чиргиным, который загодя проскользнул в дальнюю комнату и с тех пор не подавал никаких признаков жизни как, впрочем, и весь дом. Я окликнул его с нарочитой бодростью и, не дожидаясь приглашения, толкнул дверь в облюбованные им покои.

Там, в отличие от моей невзрачной комнаты, определенно всё ещё царил дух хозяина. Вдвое просторнее моей, в десяток раз богаче и полнее. На великолепном письменном столе, как на комоде, громоздились журналы, свечные огарки, спички и сломанные перья; на полках теснились книги с позолоченными корешками; за приоткрытой резной дверцей массивного платяного шкафа виднелись складки одежды; камин выглядел черной запущенной дырою, но изящество решетки проступало даже под толщей пыли. Огромная кровать с убранным темно-бордовым балдахином предоставила бы отдых четверым, но нынче приняла лишь одного: Юрий Яковлич разлегся на сбитом покрывале с явным удобством и курил.

Окно — французское, мутное, скрытое тяжелой линялой гардиной — он распахнул, и меня пробил сквозняк; Чиргину же было нипочем — он так и не снял с себя сырое пальто, отчего по комнате тянуло мокрой псиной.

Первым делом я закрыл окно, пусть Чиргин возмутился:

— К чему треволнения, Григорий Алексеич, ты потяжелел на полпуда, не сдует.

— Здесь у меня нет не то что Гауфмана, чтобы получить рекомендации, но даже не найдется и няньки, чтоб выхаживать тебя от бронхита, — отсек я.

— Так вот что повергло твой дух в столь скверное состояние! Отсутствие домашнего уюта… Ни тебе грелок, ни кваса… Даже тапочек не предложили, хочу заметить!

— А тебе-то выдали, — огрызнулся я.

— О, они сами мне представились, — он указал на пару с золотой бахромой и загнутыми носами и, видимо, всерьез заинтересовавшись, подобрал: — А ведь прелестно, — вынес он вердикт, сбрасывая башмаки и примеряя трофей, что пришлась почти в пору. — Превосходно. Сейчас снова в моде восточное.

Без лишних церемоний я подошел и сдернул с него туфлю.

— Это чужое, Чиргин.

Он перехватил добычу и потряс перед моим носом:

— Да мне Бог послал!

— Положи чужое.

Он скривил рожу и бухнулся обратно на кровать.

— Гляжу, старая ищейка почёсывается, отряхивается и готовится выйти на след. Её нарочно держали впроголодь, чтоб вцепилась она нынче в горло нерадивым хозяевам, которые посмели оказать нам столь прохладный приём!

— Помолчи.

Но он не унимался.

— Ба! Кто пожаловал в эдакую глушь? Достопочтенный Григорий Алексеич выходит на охоту по старому обиталищу семейства мрачных затворников. Заветная дичь — старые тайны; в погоню он спускает лучших своих псов — Нытье, Настырность и Наивность. Грохочет гром, призраки лязгают цепями, вопросы множатся, и главный остается без ответа: когда же подадут горячий чай, а не ту блеклую водичку, которую мы вылили в окно…

— Ты же ограничился Несносностью.

— Ты, верно, спутал с Несравненностью.

— Знаешь, Чиргин, это вконец дурачество. Произошло недоразумение, а ты усугубляешь ошибку нашей хозяйки своим беспардонным поведением.

— Ты хочешь сказать, это мы — недоразумение, а ошибка хозяйки в том, что она вовсе пустила нас за порог…

— Ошибка ли это, покажет время. Я же о том, что это явно не гостевая комната. Здесь давно не прибирали, но её хозяин будто отлучился на мгновение…

Я осёкся. Меня пронзила догадка.

— Чёрт возьми, да это ни в какие ворота!

— Это тебя разнесло, не меня! — в злобном веселье вскричал Чиргин.

— К чёрту… Это комната покойника.

Он воззрился на меня в любопытстве, без тени смущения. Я огляделся и сказал о том, что и так бросалось в глаза:

— Одежда, отличные книги, ценные вещицы… Всё здесь на своих местах, в естественном расположении, словно хозяин ещё вчера сидел в этом вот кресле и читал книгу, но вместе с тем эта комната необитаема уже очень давно.

Чиргин пожал плечами.

— Он мог уехать.

— И отчего-то всё это богатство не перевезли, не зачехлили, а именно оставили неприкосновенным… Я встречал подобное состояние комнат только в домах, чей хозяин давным-давно пропал без вести или умер, не успев никому завещать своего жилища, и то стоит, заброшенное, тщетно дожидаясь своего владельца.

Чиргин долго смотрел на меня, а потом развел руками.

— Да верю я тебе. Но в чем конфуз? Везде кто-то когда-то да жил, а потом и умер — это в порядке вещей.

— Речь не об удобствах, а об элементарной порядочности. Для домашних эта комната может представлять что-то особое…

— Священное, — Чиргин смотрел на меня с какой-то безумной улыбкой. — Саркофаг! Священный саркофаг! — глаза его разгорелись. — Послушай, в именье должна быть усыпальница! Вот и проверим, не упокоился ли там четверть века назад какой-нибудь юный Вертер…

— Ради Бога, оставь!

— Да, ты прав, иначе мы потонем. Лучше завтра, посуху. Меня очень тянет. Я должен там быть. Это не каприз, это зов сердца.

Он сипло рассмеялся.

На миг я задумался, не пьян ли он. И тут же другая мысль, страшнее и опаснее, посетила меня. Чтобы опровергнуть жуткую догадку, я шагнул ближе к нему, силясь в полумраке разглядеть глаза, но не преуспел, — слишком напускал он веки, слишком обманчиво плясал огонек свечи, и я не мог разобраться, действительно ли его руки скованы легкой дрожью, а на висках выступил пот.

— Ты сердишься, Гриша, — сказал он тихо. — Ожидания чреваты тем, что никогда не оправдываются.

— Я сердился, — оборвал я поспешно, отступив, и вдруг откровенность вырвалась из меня, потому что больше я не имел сил молчать и делать вид, будто всё замечательно: — Я сердился на тебя, потому что ты принялся себя истязать, хотя за тобой нет и не было никакой вины. Ты едва себя в могилу не свёл!

— Едва? — столь же холодно переспросил он. — Брось, я уже так хорошо обосновался…

Он долго молчал. Наконец, вздохнул и присел вполоборота, прислонившись к спинке кровати, с папиросой в зубах, и дым медленно растворялся во мгле комнаты.

— Я-то на могилу так позарился, потому что, говорят, в аду выпивка бесплатная.

Я устало глядел на него, он — в пустоту, и, наконец, я сходил к себе и вернулся с фляжкой из кармана плаща. Присел на облезлый край кровати, отпил сам и протянул Чиргину. Тот взглянул на меня, хотел что-то сказать, но передумал и молча отхлебнул. На лиловых губах затеплилась усмешка.

— Ты полагаешь, мы уже в аду.

Кажется, он искренне жалел меня, но меня это больше не уязвляло. Я склонил голову и прикрыл глаза. Если это — единственная помощь, которую он примет от меня, то, что же, я постараюсь сделать всё наилучшим образом.

— Скажешь, нам следует уехать. А я скажу, что тут, что там — какая разница.

— Мы не можем… — начал я, не зная толком, что и говорить.

— Мы не можем помочь, хочешь сказать, — отозвался он. — А я только подумал… Впрочем, глупость, — он подёрнул плечами, будто в лихорадке. — Слепые, вожди слепых.

Я вздохнул:

— Несчастные люди.

Он резко повернулся ко мне и вскинулся:

— Ты, погляжу, рассуждаешь о несчастье! — лицо его покривилось. — Сколько ж снисхождения в твоём голосе, но, слушай, презрения больше. Для тебя они самодуры, которые беснуются от переизбытка крови и жира. Ты ведь не веришь их несчастью. Считаешь притворщиками. А они больны. Но ты не жалеешь их. Правда, в нас всех больше жестокости. Если наши сердца дрогнут, они разломятся, все покрошатся, такие стали чёрствые, такие иссохшие.

Он долго вздохнул, покачал головой.

— Знаешь, зачем цыган зовут? Под их песни можно плакать о своих бедах не таясь.

Я поглядел на него, и мне стало больно, до ужаса. Что я мог сделать? Что я наделал?..

— Наше присутствие здесь отнюдь не праздное, — заговорил я. — Я убеждён, что Лидии Геннадьевне ещё есть, что нам рассказать. Сегодня она не могла этого сделать, чтобы никто не заподозрил о нашем сговоре. Она и так великолепно держалась…

— Она отменная актриса, — молвил Чиргин. — Мы ей напрочь не сдались, Гриша. Вот увидишь, завтра она попросит нас выметаться.

— Ей просто нужно время немного прийти в себя. Она не выставила нас за порог — уже слава Богу… Было видно, что она в таком глубоком отчаяньи, раз готова принять даже нас, двух незнакомцев, за подарок судьбы… Разумеется, нам стоит приложить усилия, чтобы завоевать ее доверие… Что же, надеюсь, мой скромный опыт и некоторые способности сгодятся, чтобы разрешить её затруднение. Я доложу ей обо всём и надеюсь, что ты не станешь…

— Путаться под ногами, а как же. Нет-нет, ты прав, я увлёкся, — он привстал с кровати и подошёл к окну. — Совсем не слежу за собой, тревожу и обижаю окружающих, тебя извожу. Признаюсь, мне наше путешествие прямо голову вскружило, я как-то забылся даже, так давно не гулял по лесу в грозу, людям в глаза не смотрел… Да, ты прав, стоило дать мне чутка воли, как сразу же стыд потерял… Так уж мне привычно — воду мутить.

Он говорил негромко и спокойно, смотрел мне в глаза совершенно серьезно, и я не находил на его лице и тени издёвки — а он отвернулся и тяжело облокотился на раму, склонив свою косматую голову набок.

У меня перехватило дыхание, но одолев тяжесть в груди и гнёт молчания, я сказал, правда, слишком резко:

— Так или иначе, мы здесь, и я намерен во всём разобраться, — вздохнув, добавил тише и, надеюсь, мягче: — Но без тебя меня бы здесь не было. Я бы не решился… — запнувшись, я подошёл к нему чуть ближе. — Мы действуем на свой страх и риск, а ты в этом больно хорош.

Я шагнул ещё ближе и сказал наконец:

— Мне без тебя, Юра, никак.

Чиргин взглянул на меня робко, кратко, и сделал какое-то неловкое движение — поднял руку и слегка стиснул мой локоть. Да, я делал, что должно: был здесь с Чиргиным и ради Чиргина. Что бы этот упрямец делал без меня! Что он делал без меня… Что же все-таки сталось с ним за эти три месяца, как я покинул его тогда, когда он так нуждался во мне… Неудивительно, что теперь он ожидал от меня чего угодно. Пусть. Ожидания его будут тщетны.

Он негромко вздохнул и снова отвернулся к окну. Его белое лицо отражалось в пыльном стекле. Отчего-то мне сделалось неприятно. Захотелось заговорить громко, непринуждённо, но он будто узнал мои мысли и вскинул руку.

— Тише! — он окинул меня мутным, больным взглядом, губы дрогнули. — Прислушайся только… Как тихо. Лишь дождь льёт да деревья шумят. Ночью соловей запоёт. К утру туман густой выпадет… В доме праведника накануне смерти всегда спокойно.

Уж лучше б он насмешничал. Но эта серьёзность, едва ли не трепет, вдруг напугали меня, и я заговорил сухо:

— Давай без крайностей. Все люди как люди. В большинстве своём боятся смерти.

— Старик ждёт смерти.

— Ждёт смерти тот, кто слишком страдает.

— Или тот, кому нечего стыдиться.

Он потянулся и распахнул окно. Сразу повеяло сыростью. Он вытянул руку под дождь.

— Да, — сказал он и тихо улыбнулся, — да, здесь хорошо.

Я не знал, что больше сказать и оставил его вот так, отчуждённого и далёкого. Я никогда его не понимал, опасался лезть ему в душу, но больше всего меня страшило, когда он сам желал мне открыться. Однажды я уже слышал от него признание, которое ужаснуло меня — и я предпочёл списать всё на болезненный бред и никогда больше к тому не возвращался. Но он хотел (если не требовал) откровенности — а я закрывался и убегал. Всегда убегал. Потому что не мог ручаться, что не стану его осуждать.

Стоило лечь, как меня захватила глухая тишина. Но она вовсе не казалась мне спокойной. Она была холодной и чуждой.

Дом Бестовых тих: тише могилы. Мы оказались здесь почти случайно, совершенно безрассудно, волею случая или судьбы?.. Как объяснить, что одновременно мы услышали воззвания о помощи от двух разных людей, и как можно было бы закрыть на это совпадение глаза? И вот, мы здесь, тешим своё самолюбие мыслью, что не остались равнодушными — но ответом нам молчание, глухое молчание дома Бестовых. Амалья говорила громко и высоко, но стоило ей сделать два шага прочь, как тьма поглотила ее, будто бы и не мельтешила она секунду назад перед глазами, поджимая губки и шурша платьем. Лидия как появилась пред нами из густой темноты, так и исчезла в ней, не сказав лишнего слова, не дав необходимого знака… Старик Трофим с презрением глядел на наши натужные попытки хоть в чем-то разобраться, и, верно, насмехался над нами, подглядывая сквозь стены, уж ему-то, бестелесному духу, это незатруднительно…

Воспоминание разбило меня параличом: странное видение, настигшее нас в сумраке коридоров… А в ушах зазвучала дивная песнь, что приветствовала грозу и, теперь я был уверен, нас, заблудших путников…

Чиргин не шутил, когда сказал, что именно песня вывела нас к дому. Чиргин не шутил, когда сказал, что дом принял нас как старых знакомых…

Это была она. Это была она.

Вновь и вновь я вглядывался в белую тень, что растворилась в темноте коридора прямо на наших глазах. Я пытался разглядеть лицо, чем больше усердствовал, тем страшнее картина приходила на смену действительности: вот у нее и вовсе не осталось лица, а лишь черное пятно, и тянула она ко мне тонкие руки, а ее белые волосы рассыпались по плечам. Это была она. Призрак той, кому три месяца назад мы позволили умереть. Теперь я точно знал, что это была она.

Для меня. Она здесь для меня.

Она шла позади меня быстрыми-быстрыми шагами взад-вперед, взад-вперед, а я все не мог обернуться, я затылком чуял ее холод сзади себя. Она звала надтреснутым голосом, старческим голосом. Она задыхалась. Ее шаги убегали от меня. Ее больше не было… скрипели половицы… Но верно же, привидения невесомы. Они не могут наступать на половицы, да еще так, чтобы те скрипели.

Я проснулся. В шею вгрызся сквозняк. В кромешной темноте я потянулся к часам. Монотонный шум дождя сменился пронзительно напряженной тишиной. Вот теперь я будто слышал дыхание множества людей, которые точно также вцепились в своих комнатах в одеяла, давясь глотком ледяной воды… И тут звук…

Хрипящий кашель, хрипящий голос, хрипящий зов. Невнятный стон, мучительный вздох…

Под дверью метнулся отблеск свечи, послышались шаги.

Не раздумывая, я подбежал к двери и распахнул её. Теперь кашель слышался отчетливее, а вот шаги и скрип почти затихли. Зато я успел углядеть мелькнувший свет в конце коридора — за огоньком я и помчался, пока в конце концов не оказался на пороге чьих-то покоев, двери которых распахнулись настежь.

То была огромная комната, по которой разносился надрывный, исступлённый кашель. Я зажмурился от неяркого света свечи, и следующее, что я увидел, была массивная кровать, на ней — ворох несвежих простынь. И снова краем глаза я даже скорее почувствовал, чем увидел, как что-то тускло-белое отделилось от стены и исчезло за моей спиной. Но я не успел обернуться и посмотреть. Взгляд мой был прикован к умирающему.

На кровати лежал и корчился в судорогах кашля высушенный человек великого роста, и некогда могучего телосложения, нынче — совершенный старик. По выступающему подбородку, по впалой груди, едва прикрытой сбившейся сорочкой, текла кровь, а он все кашлял и кашлял, надрывался. Он сжимал изо всех сил одеяла, а совсем рядом с его огромными кулаками дрожали руки другого человека, что преклонил у ложа колени и, склоняя голову, будто боясь взглянуть на старика, что-то шептал, шептал…

Севастьян</p>

Ты умрёшь, так предписали врачи.

Ты умрёшь, так решено уж давно, уж наверное.

Ты умрёшь, и они возликуют, глупцы, полагая, будто станут свободны.

Прости им. Не ведают, что творят. Их поглотит гиенна, и не о чем будет жалеть. Уж не твоя забота.

Их бремя — их грех, не твой. Твой грех взял на себя я.

Не заботься об искуплении. Не тревожься о воздаянии. И не думай о покаянии.

Ты всегда делал всё правильно, отец.

Издержки я беру на себя.

Я помогал тебе жить, чтобы в конце концов помочь тебе умереть.

Не бойся, я буду рядом, даже если ты не понимаешь, зачем это нужно, даже если ты этого не хочешь; поверь, мне лучше знать.

Я позабочусь о тебе, так всем будет спокойней.

А пока… я не буду прикасаться к тебе, если тебе противно, позволь хотя бы просто быть рядом. Злись на меня, ругай меня, хоть бей, гони прочь, только знай, что я здесь, я рядом, и это я не бросил тебя. Никогда не брошу тебя. Можешь делать вид, будто меня здесь нет, воля твоя. Но я-то от этого никуда не денусь.

И вот, ты не видишь меня, ты видишь её.

Любишь её, вместо всех нас. Полюбил, стоило ей воплотиться… Ты веришь, что это божественное, забывая, кем послано это «благословение» — заклятым врагом. Не опустился ли ты до сентиментальности, не ударился ли в наивность, не подумал ли, что в этот час, смертный твой час, он раскаялся и захотел примириться?.. Печальное заблуждение. Ты всегда был склонен жалеть и прощать, а если и винить — то прежде себя самого.

Твоё великодушие — единственное, что я никогда не понимал и не мог уважать, но им, безусловно, я восхищаюсь.

Между нами теперь она. Та, что смеется над тобой и над твоей немощью. Ловит твои последние вздохи. Уверенная, что теперь ты заслуживаешь смерти, раз некогда её заслужил он…

Пусть смеётся. Он так же смеялся — над тобою. Ты ведь не решился ему это простить? Она захочет воспользоваться твоею слабостью; многие полагают, уже воспользовалась. К примеру, моя жена. О, как она стенает!

А ведь она так отчаянно старается походить на образцовую супругу. Оттого я не удивлен, с каким клокотом спала с неё маска: она старается слишком усердно, вся красная от натуги — сдерживать гнев праведный нелегко. А как исправно она ожидает меня к завтраку. Как преданно ухаживает за моим сыном. Ни слова упрека я не слышал от неё за все семь лет. И ни слова одобрения. Впрочем, от кого бы я слышал?..

Но то, что с легкой душой предпочли иные — не замечать меня вовсе, то воспрещает ей долг, который она чтит более свято, чем Самого Господа Бога.

Она старается слишком усердно. Слишком хорошо, чтобы не понять, как она меня презирает.

А ныне — так и вовсе ненавидит. Я не мог бы отплатить ей тем же, даже если бы очень хотел. Мне, пожалуй, все равно.

Я знаю, она потерпела поражение и теперь очень расстроена, и, наверное, ей, как и многим, стало бы легче, если бы я за завтраком подавился ложкой.

Но, отец, неужели ты и вправду полагаешь, будто твоё недавнее распоряжение нанесло мне смертельный удар? О том пусть сокрушается моя несчастная супруга, все её старания пошли прахом, все ожидания обмануты, жертва напрасна. Но что мне до твоих богатств, отец, оскорбление мне — если ты подумал, что я совершил то, что должно, из низменной алчности, а не потому, что от этого зависела твоя жизнь… Да и не только ведь твоя, признай.

Ты заботишься обо всех нас, но о себе ты никогда не беспокоился.

Ничего, для этого у тебя есть я.

И сейчас, когда ты так слаб, я должен быть сильным. А что прочие насмехаются — их же слепота меня милует, я всегда чурался признания.

Потом, стоит позаботиться о них: к чему приводит излишняя впечатлительность?.. Если тебя самого правда потрясла столь жестоко, то каково будет им? Право, им незачем знать. Я надеялся, что и тебе не придётся. Но раз так…

Я верю, ты справишься. У тебя ещё есть время всё понять. Изумление, гнев и отчаянье — всё отступит, и придёт смирение, и ты согласишься, что иначе было нельзя. Как хорошо, что напоследок ты уяснил, что ради тебя, ради нашего дома я готов на всё. Хорошо, что ты увидел, сколь многое я уже преступил.

Думаешь, я не преступлю через твою ненависть, чтобы быть с тобой в последние часы?

Я отвечу тебе любовью, отец. Никто больше на то не способен.

— А вам тут что? Подите вон. Убирайтесь, пока не поздно.

Человек тот вскинулся и обернулся на меня, глаза его были что горящие омуты.