V (1/2)

Истина на миг ослепила меня, как зарница в грозовую ночь. Всё это время он винил не меня. И избегал меня не от обиды, о нет.

Это себя он закопал.

Он презирал свою беспечность, а не мою халатность, хоронил себя, а не укорял меня за счастливую жизнь, которую после такого происшествия я едва ли заслуживал.

На первый взгляд, за ужимками, насмешками, мишурой и масками сложно было заподозрить в Чиргине способность к глубокому переживанию. Мне самому это стало большим открытием спустя несколько лет нашего соседства. Внешне-то он вёл крайне распутную жизнь и якшался с самыми отбросами, прочно заслужил репутацию сомнительного лица, которому невозможно ничего вменить в вину, но которое постоянно оказывается там, где происходит что-то нечистое. Зачем-то он истязал себя пристальным наблюдением за всяким проявлением зла; его влекло зрелище порока, и проще всего было бы списать это на развращённость души. Могло казаться, что он входил в раж, смакуя людские драмы, якобы не ставя их ни в грош: «Какого зла ещё не видел наш подлунный мир». И я так грешил на него поначалу. Но шли годы и постепенно, приглядываясь, прислушиваясь, особенно когда я скупо рассказывал о происшествиях, с которыми сталкивался по долгу службы, я стал замечать, с какой мукой он выслушивает меня, а глаза его теряли в лихорадочном свинцовом блеске и зацветали мягко, будто синие васильки. Поспешно он затягивался папиросой — а маска отчуждённости рассыпалась вмиг. Оказалось, что сердце Чиргина было всё махровое, разбухшее, и неведомая боль, будто за весь мир, снедала его ежечасно. Я осознал это не сразу, а лучше сказать, слишком поздно, но так и так чувство это было мне незнакомо, неведомо, поэтому я и не мог толком никогда его до конца понять.

Заметив в нём способность к состраданию, я только недоумевал, отчего он не перейдёт от сопереживания к содействию, однако вскоре решил, что на то у него попросту не хватает воли — и, каюсь, презирал его за это ещё больше, чем если бы в моих глазах он остался тем беспутным прожигателем жизни, каким я встретил его несколько лет назад. Внешне он таким и остался: растрачивал свои силы, способности и молодость на пустые развлечения, нелепые выступления на гнилых подмостках, выпивку, игру, а прежде, с болезненным пристрастием — и на женщин. Со временем я понял, как же тяготит его такая жизнь, но иной он не знал… За эту безвольную обречённость я на него сильно злился.

Но вот, наконец, такой ценой — и приоткрылось. Оказывается, он боялся своим вмешательством в чужую жизнь сделать ещё хуже. Боялся навредить непоправимо. Неужели именно это и случилось?

Война и служба приучили меня к здоровой черствости. Я долгое время не мог взять в толк, как можно ежечасно терзаться прошлым, перечеркивая возможность счастливого настоящего. Не каждое дело, которое мне поручали, завершалось успешно. Не раз я разводил руками, ставил в рапорте прочерк, в лицо пострадавшим объявлял о закрытии дела за недостатком сведений, а потом не получал взбучки ни от начальства, ни от собственного сердца, скрепленного железными скобами. Со знойных степей я вынес далеко не всех своих товарищей, видел немало, чтобы отучиться плакать, потому что не осталось слёз. У каждого своя жизнь, и каждый делает всё от него зависящее, чтобы прожить её с достоинством. Протянуть руку помощи — благородно, того требует звание человека, но не стоит винить себя в том, что за неё вовремя не ухватились.

Мне было удобно успокаивать себя этими здравыми суждениями, когда я оставил Чиргина тогда, в марте. То, что стало для меня досадным щелчком по носу, на него обрушилось тяжёлым ударом. И все эти три месяца он был оставлен на растерзание вины, глушить которую умел только водкой и морфием. Он маялся, один, разбитый, прокуренный крепчайшим табаком и печалью. С моего негласного допущения. Я-то под руку с женой вышагивал по чистенькой садовой дорожке навстречу тихой праведной жизни. Отголосок свадебного перезвона приятно заглушал голос совести.

А он тем временем ничуть не винил меня. Нет, он даже и не подумал видеть в произошедшем чью-либо вину, кроме своей собственной. Не в его привычках было призывать к ответственности другого человека, когда он не справлялся со своей.

Я пролежал так без сна очень долго и наконец резко присел, оглядываясь на Чиргина: мне нужен был его взгляд, приговор, я хотел разубедить его во всем и принять полную вину на себя… Ещё раз испросить прощения, и чтоб он уже не уклонился.

Однако Чиргин уже беспокойно дремал. В синей темноте он показался мне особенно изможденным, так сильно исхудал. Я не понимал его. Он до сих пор терзался из-за нашего легкомыслия и сейчас не считал себя достойным хоть пальцем трогать чужую жизнь: выслушивать, обнадеживать, помогать, спасать… Он боялся себя и в то же время не мог остаться в стороне. Поэтому он захотел вновь положиться на меня? Себе он не доверял совершенно, но после всего случившегося, после моего предательства, как он мог доверять мне?

Что же, дай Боже мне сил — я не подведу его на этот раз. Тем более, дельце-то виделось плёвым. Я постараюсь вновь внушить ему веру в себя, показав, как легко оказать услугу несчастной женщине. Затруднение г-жи Бестовой казалось откровенно пустяковым и во многом надуманным, эта простота и была мне на руку: мы споро поможем бедняжке, Чиргина воскресит её благодарность: успех, пусть и в самой безделице, окрыляет.

Прибыв в город, откуда дальше можно было добираться только на лошадях, мы справились, что до отбытия дилижанса нам ждать ещё несколько часов, и отправились в трактирчик при станции отзавтракать. Ни я, ни Чиргин не собирались поднимать проскользнувшую вчера опасную тему, которая, тем не менее, добавила что мне, что ему темных кругов под глазами. Однако раз уж мы вознамерились явиться на зов г-жи Бестовой, да вместо того лица, на которое она возложила надежды, следовало прикинуть план действий. Я смотрел на взъерошенного, помятого Чиргина, и предчувствие грядущего фиаско подступило к горлу: вот так мы собираемся отгонять от бедной женщины ее выдуманные страхи; пусть это и дело получаса, двадцать минут которого составит церемониал, но мы обобьем порог дома высокой фамилии, и как бы за наше твердолобое воодушевление не отбил нам бока привратник.

И я подумал, что сейчас-то, уже на полпути в мою деревню, хорошо бы поставить вопрос ребром, а именно, убедить Чиргина в заведомом провале нашего предприятия.

— Скажи на милость, что ты намереваешься делать? Г-жа Бестова писала к Андрею Евгеньичу, а мы едва ли сойдём за него.

— Зачем же нам твой Андрей Евгеньич, — невозмутимо обронил Чиргин. — Мы и сами с усами.

— Но как ты надеешься хоть порог переступить? Скажешь, что мы странствующие трубадуры, торговцы слоновой костью или юродивые, которые пришли помолиться за помин стариковской души?

— Всё сразу и даже лучше. Я её бывший жених.

Я опешил.

— Раз играть, так по-крупному, — пожал плечами Чиргин, закинул ногу на ногу, достал папиросу, затянулся и выпустил в полет мысль: — Наши семьи были дружны, я даже претендовал на её руку и сердце, но не сложилось. Возможно, за неё я дрался на дуэли и бросил студенческую скамью в университете (что из этого более самоотверженно, суди сам). Итак, женитьба сорвалась, потому что мне пришлось бежать в Швейцарию, так как я едва ли не разделал моего соперника как отбивную, а она тем временем, не смирившись с моим горячим юношеским поступком, предпочла мне благоразумного и сдержанного отпрыска рода Бестовых. Я её за это не виню, чувства буйной молодости улеглись, связь утратилась лет на десять. Но вот я получил наследство от батюшки и думаю вложить его в недвижимость, а именно: приобрести усадьбу вон на тех болотах. Зная, что подруга моего детства и былая возлюбленная обосновалась в этих краях, я не мог не воспользоваться её гостеприимством и не остановиться в её доме на некоторое время — заодно чтобы изучить быт и образ жизни уездных помещиков. Ну и буду уповать на любезность её мужа, который по-деловому разъяснит мне особенности местного рынка. В сценарии возможны изменения.

Я склонил голову, давясь смехом:

— Любезность её мужа состоится в том, что тебя пинком под зад отправят изучать особенности местного свинарника.

— Этот-то человек, который допустил, чтобы его жена скатилась в состояние паники столь всепоглощающей, что единственным выходом она видит обращение к лицу, которое хочет привязать к себе шантажом, ставя на карту не только свою честь, но доброе имя всей семьи?.. — Чиргин пожал плечами, презрительно стряхнув пепел.

— Да ты ничуть не сомневаешься, что честная замужняя женщина примет тебя, ”бывшего жениха”, с распростёртыми объятьями?

— Примет, Гриша. Примет.

Он был неисправим. Хотелось то ли рвать волосы на голове (его), то ли смеяться.

— А я твой оруженосец.

— А ты человек, который пять лет с горем пополам служил в полиции. Кто из нас записан ищейкой, в конце концов... Полагаюсь на твой нюх, дражайший, если у меня спросить, где дурно пахнет, сразу же скажу: я сам…

— Не спорю, — скривился я.

— Уверен, я послужу отменным прикрытием, — ухмыльнулся он. — Все восторженные взгляды и липкие сплетни я беру на себя, а ты под шумок… делай своё дело, рой землю, наматывай на ус…

Он посмеивался и хрустел куриным крылышком; очевидно, он разгорелся в предвкушении приключения, и этот румянец на его щеках дарил мне надежду, что все печальные наблюдения о его состоянии окажутся не более чем излишними опасениями.

— Да ты полон энтузиазма, — протянул я, кажется, слишком уж кисло.

— Ты, Гриша, меня вдохновляешь, — хмыкнул он, искоса глянул на меня, задумчиво кивнул и заговорил горячо: — Ты ж мой скептик! Ничего-ничего, тебе мнительность приписана по долгу службы… И правда, казалось бы! Старый богач умирает, старший сын наследует все состояние, а это в глазах обделенных родственников грех пострашнее всех запрещенных что Моисеем, что уголовным кодексом. За такой грех карают с особой жестокостью, — он напустил на глаза дымную поволоку, а губы его дрогнули в усмешке, — то бишь, смертоубийством. Ну, а пока оно не произошло (как и ничего из ряда вон выходящего), мы как добрые люди заявимся в гостеприимную обитель смерти, устроимся с удобством, спросим чаю и подождем, пока трижды не прокукарекает петух.

Он улыбнулся, вскинул руку и ухватил пролетающий мимо клочок тополиного пуха. Поднес к лицу, дунул, и на мою тарелку упала копейка.

Я откинулся на стуле, скомкав в салфетку бренные останки безызвестной курицы, покачал головой: его оживление не могло не радовать меня, но всё же казалось оно мне слишком уж лихорадочным, напускным. Меня всё больше отвращало наше намерение отправиться в несусветную глушь, чтобы ворошить чужое гнездо, но я радовался окрепшему стремлению Чиргина помочь отчаявшейся женщине. В конце концов, всё же необходимо было убедиться самолично, что г-же Бестовой и её семейству действительно ничего не угрожает, кроме порождений её истеричного сознания. Возможно, мы и вправду сможем как-то ей помочь; быть может, один лишь наш визит сам по себе избавит её от волнений. Как достаточно наблюдения врача, чтобы унять тревоги больного, что в минуты одинокого страдания успел вообразить себя болящим холерой, тогда как в действительности всё объясняется злоупотреблением протухлой селёдкой.

Всё-таки, пока Чиргин розовел от свежего воздуха и щурился на солнце, я готов был попустить ему любую выходку, лишь бы в утомлённых глазах его лучилось летнее небо.

Мы тогда не знали, как скоро оно обрушится.

— Погоди-ка! — вдруг воскликнул Чиргин. — Неужто сегодня четверг?

— Выходит, четверг, — я пожал плечами. Предшествующий день остался в моей памяти чёрным пятном. Но Чиргин, к моему удивлению, не пустился в насмешничество: он весь побледнел, его явно что-то огорчило.

— Вот же мы с тобой ослы, Гришка! — воскликнул он. — Сегодня ж Вознесение. Мы, может, с поезда хоть на позднюю бы успели, но нет, пошли животы набивать.

Он казался совсем расстроенным. Я редко наблюдал в нём такое сокрушение и ещё необычней для меня прозвучала его откровенность. Я лишь пожал плечами. Он и сам тут же унялся, только замкнулся и склонил голову. Тихо сказал:

— Ну и поделом. Всё по-скотски.

Я не стал его трогать. Только зашёл на почту, чтобы предупредить жену, что мы, видимо, задержимся на недельку-полторы.

Борис</p>

Дражайший брат, по словам вечно напыщенной и неприступной, а от того еще более дразнящей воображение невестки, всю ночь дико кашлял и харкал поочередно то кровью, то желчью: кровью — на простыни, желчью — на лицезреющих. Заслуженно. Грош цена была бы ему, если бы не зародилась в нем хоть капля сомнений насчет истинного к нему отношения. Наконец-то он узаконил столь плачевное положение наших отношений. Наконец-то он дернул рычаг, и половина подданных нашего тёмного царства провалилась в люк с петлей на шее. Что же до другой половины… Мы будем праздновать.

Когда брат откинет копыта, я сам желал бы первым подобрать их да пригвоздить над камином. Да за меня постараются. Даже подерутся за это почетное право первого плевка на могилу постылого деспота. Теперь все попляшут на его костях, от радости, лишенные рассудка надеждой, которую он только что расчеркал дрожащей рукой под зорким оком закона. Но надо не знать Корнея Бестова, чтобы надеяться. А разве я знаю его?

Он всегда был тем, кого мне никогда не понять. Я совсем не знаю его. И потому надеюсь.

Мой самый давний враг — ещё с поры младенческих слюней и грязных коленок, ссадненных локтей и неразделенных игр в пятнашки. Я пробовал избавиться от ненависти, убивая англичан в Крыму, сипаев в Индии, китайцев в Пекине, южан в Бостоне. Но если бы я знал, что ненавидеть придется всю жизнь, я бы не растрачивал свою ненависть столь поспешно.

То, что брат умрет, было ясно в тот же день, когда он родился — так со всеми происходит, все мы умираем. То, что брат умрёт скоро, стало очевидно ещё зимой, когда за обедом он, закашлявшись, отложил в сторону спрыснутую кровью белую салфетку. Но то, что брат умрет немедленно, обнаружилось бесспорно этим утром, когда он сам подписал себе смертный приговор. Здесь слишком много желающих на должность палача. Я побуду в стороне — из моей ложи наблюдать удобнее. К тому же, это я составлял текст приговора — не собираюсь оттягивать на себя одеяло и приводить его в исполнение самолично.

Не в этот раз.

Любопытно, каково ему смотреть своими стеклянными глазами на всех нас, на тех, кого он заставлял пресмыкаться пред собою одним лишь движением своих мохнатых бровей. Скоро, брат, очень скоро твои глаза остекленеют насовсем: так же скоро, как милейшая моя Липонька выскочила из твоих покоев, потрясённая тем, чему ее избрали свидетелем. Так же скоро, как преданный Трофим подносит к твоему харкающему рту свежий отрез простыни и мочит свои старческие пальцы в старческой же крови. О, брат мой! Что ты сделал, чтобы не хотеть умирать? Ты жил надеждой последние двадцать пять лет, только ею. Только она не давала тебе умереть еще тогда, когда ты лишился всего, когда сама судьба отомстила тебе за меня… А ведь тогда ты подошел к могиле почти так же близко, как подвел и меня — пусть несколько раньше, но с того проклятого года, что отгремел четверть века назад, между нами не только кровные узы, брат. Между нами аванс смерти. Нас обоих она отвергла, весьма деликатно, обещав заглянуть на огонёк как-нибудь в другой раз.

Она заглядывала, и не единожды. Но с тех пор ты обольстился её милостью и все эти годы ждал, что её выпад был лишь жестокой шуткой. Ты стал безумен, веря в несбыточное. Я позволял тебе упиваться мечтой. Но неделю назад у тебя не осталось надежды.

Я истребил её и навязал тебе правила игры.

— Боря!

А вот и ненаглядная. Эх, Маля, какая же ты дрянная актриса — если думаешь, что эта маска отвращения, которую ты еще не сбросила с себя на выходе из покоев своего умирающего супруга, сгодится за выражение непомерной скорби. Впрочем, ты никогда не пыталась лицемерить, честь тебе и хвала. За четверть века этот дом так и не погрёб тебя под собою. Но и тебе не проломить его стены, душенька. Ты — бабочка под стеклом.

Пара шагов за угол — как в старые-добрые времена — и щуплые ручки опираются на грудь, и блеклые реснички трепещут бешено.

— Видел, кого он вызвал к себе после батюшки? Душеприказчика!

Попечение о духовном справил поп, но что до попечения о мирском? Г-н Котьков знает толк в законах и бумагах, в особенности — в завещаниях. Говорят, душеприказчик в канун кончины — к свершению последней воли.

Только воля эта — моя.

Смел ли я надеяться, что карты лягут точно так, как представлялось в самых смелых мечтах?.. Пусть это останется риторическим вопросом. Некогда вздыхать — так недалеко убрать руку с пульса, что недопустимо, ведь в нашем деле главное — постоянная бдительность. Это известие потрясет всех, и дом наш разобьется вдребезги на две неравные половины — впрочем, как было всегда, только сейчас перемешается колода. Росчерк пера всего-то час назад подписал смертный приговор одних и вольную других; начинается исход.

Распахнул эти двери я.

— Думаешь, я не понимаю, Боря? Это же все из-за твоей мерзкой девчонки! Кто она?!

Потому что это я привел её. Мою Пташеньку. С каждым днем ее решимость все очевиднее, ей нет пути обратно, и нужно посильнее сжать и обескровить то, что осталось в моей груди заместо сердца — единственное, что безвольно трепыхается при одном лишь взгляде призрака минувших лет, так и не развоплотившегося. Это я постарался, я, душу положил, чтобы тебе, брат, было горче умирать.

Ещё пару дней мы тряслись по распутице, останавливаясь в каждом городишке, который таковым и назвать-то совестно было — пара улиц, церквушка и больше ничего. Мы успели пресытиться завораживающими пейзажами настолько, что начали проклинать болота на чем свет стоит, подскакивая на каждой второй кочке, и поскорее слетели на твёрдую почву, лишь только заслышали свою остановку.