Марья Моревна (1/2)
Сэру Артуру</p>
«…— Мудрый человек никогда не забудет сделать передышку после напряженной работы ума, — любил повторять мистер Альфред Грейвз, когда позволял себе отвлечься от насущных дел и обратиться к прекрасному. В многогранной натуре Грейвза огромное место занимала музыка, а потому он в свободный вечер посетил оперу и остался весьма доволен. Возвращаясь затемно домой, он пребывал в прекрасном расположении духа и совсем не подозревал, что новое приключение уже ждёт его за чашкой чая».
Чтобы наконец объясниться, придётся зайти издалека.
У меня сохранились черновики моих дрянных литературных опытов, которые, несмотря на их очевидную убогость, несколько лет назад на протяжении пары месяцев скармливали публике, и эта публика, к моему величайшему удивлению, принимала их весьма благосклонно. Признаюсь, я всегда понимал, что мою писанину назвать литературой невозможно, но боль во мне вызывает отнюдь не ущемлённая гордость, а то, что благодаря моему нелепому дебюту мы с Чиргиным стали причастны к крайне печальным событиям, последствия которых я не в силах оценить до сих пор. Однако начну по порядку.
Итак, под Масленицу того же года я отправился в Москву сосватать первую версию моего романа, о войне, знакомому издателю. Остановиться мне пришлось у Чиргина: я застал его в полнейшем расстройстве здоровья. Мне не удалось добиться от него, где же его угораздило, пусть он отшучивался, что всегда выходит сухим из воды (каждую пятницу на сцене захудалого театрика — в буквальном смысле), а застудился до надсадного кашля и лихорадки. Вместе с Гауфманом мы насильно уложили его в постель, и я остался подле сиделкой, надсмотрщиком и нянькой в одном лице (поскольку сам он умел лечить себя только водкой).
О том я совершенно не сожалел: мало того, что я вспомнил, чего стоит выносить общество Чиргина, вновь ощутив все прелести существования с ним под одной крышей, так еще мне удалось нанести несколько визитов в различные издательства, всюду предлагая свой скромный (но, видит Бог, кровный!) труд. Меня встречали с вежливой сдержанностью, а заслышав, что я ветеран Туркестанских кампаний, с оживлением усаживали в кресло и предлагали чай; это меня обнадеживало. Увы, напрасно: рукопись приняли лишь в одном журнале, — и то, чтобы спустя пару дней пригласить на бессодержательный разговор, исполненный любезностями и увёртками, вся суть которых сводилась к отказу. Мягко, сдабривая коньячком, мне посоветовали попробовать себя в мелкой форме. За годы испытаний и лишений я приучился обуздывать природную вспыльчивость, а потому растратился на сдержанную улыбку, настояв на обоснованной критике. Позже я тешил себя мыслью, что эта вымученная улыбка только устрашила мой грозный вид — как иначе объяснить поспешное предложение издателя с радостью рассмотреть любой мой рассказ на предмет публикации, если я уложусь по срокам в неделю. Вот уж чего я совершенно не ожидал.
Стоит добавить, что седовласый и чернобровый издатель с георгином в петлице встретил меня словами, не служил ли я к тому же в московском сыскном отделении. Я поразился его осведомленности, на что он с лукавой улыбкой объявил о рвении журналистов в проведении расследований и ещё долго разглагольствовал о нелёгкой жизни сотрудника сыскного отделения, разговорив меня о подробностях службы. Помню, я выдал что-то суровое и вместе с тем проникновенное, что не смогло оставить равнодушным моего слушателя. Я действительно часто размышлял над тем, как же нелеп наш мир: вернувшись с фронта, надеясь найти покой, я столкнулся вновь с уже известной мне стороной человеческой натуры — звериной, греховной, — и, казалось, с чего бы это так потрясло меня, человека, годы молодости сложившего в азиатских пустынях, где дикари насаживали головы наших солдат на пики и украшали ими вход в свой храм<span class="footnote" id="fn_17010022_0"></span>… Но встреча с такой же первобытной жестокостью на задворках величайшего города цивилизованного мира оказалась для меня нелегким испытанием. И если дикари убивали в безумном экстазе, наполняя свои действия священным смыслом, или хотя бы защищая родную степь, то дамы и господа расчленяли труп соседки и вываривали череп в полном осознании достижений цивилизации и памятуя о предписаниях этикета: дурной тон, милостивые государи, носить желтые перчатки.
Помню, г-н издатель долго смеялся над перчатками: как это вы ловко завернули-с! Да-да, публика требует мяса, мяса общественных проблем, однако наше дело за сервировкой и салфеточку лебедем… А после объявил, что, учитывая мой редкий опыт и остроту суждений, ожидает от меня не много, не мало: претворения в жизнь современного Дюпена<span class="footnote" id="fn_17010022_1"></span>. Только вот, окликнул он меня на пороге, не делайте из него полицейского, а не то нас обзовут конъюнктурщиками.
Озадаченный, я вернулся на нашу квартиру и глубоко задумался. Определённо, меня взяли на тщеславии: распивая третий чайник, я понял, что весь вечер беседа с издателем не идёт у меня из головы, и я всерьез припоминаю самые знаменательные случаи на моей практике, находя, что художественное, а не газетное оформление чрезвычайно бы им пошло. Я, конечно, оскорбился за отвергнутый роман, но возвращаться к жене несолоно хлебавши казалось мне особенно унизительным потому, что она сразу же бросилась бы меня утешать. Потом, я рассмотрел вынужденную задержку у кровати больного как намек свыше: в конце концов, что я теряю, если возьмусь? Времени вагон, на улице последний февральский мороз, носу не высунешь, а по безделью ещё утянет меня Чиргин в пьянство — а оно мне надо? Не лучше ли использовать время, обстоятельства и любезное георгиновое предложение как повод для небольшой встряски и возможность доказать всем этим напыщенным пижонам из толстых журналов, что они жестоко ошиблись, презрев мой, видимо, слишком честный труд! Ничего, решил я, щедро подливая в чай ликёра, мы ещё повоюем-с.
Перво-наперво, я приступил к сюжету. Мало было припомнить свой опыт: я честно наведался в библиотеки, и мальчишка на тачке привез мне всевозможные сочинения с немыслимыми, запутанными сюжетами и непременным жутким убийством, в основном — плоды фантазии зарубежных авторов. Я не знал языков (кроме наречия кочевников, все намерения которых вполне отражались в кровожадных воплях), а переводов было немного, поэтому всё, что досталось в оригинале, я вывалил на Чиргина, пригрозив, что если он не будет сотрудничать со следствием, поставки молока с мёдом до его кровати немедля же прекратятся. Он высокомерно фыркнул, обиженно засопел и принялся отравлять мне жизнь вольными переводами заграничных изысков, до зубного скрипа злоупотребляя театральщиной в исполнении.
Признаюсь, знакомство с обозначенным жанром принесло мне разочарование. Изображение полицейских в работах заграничных писак меня уязвляло, а сюжетные повороты зачастую казались фальшивыми и обусловленными исключительно неожиданными совпадениями. Сыщик порой угадывал действия преступника, словно руководствуясь божественным провидением, да и в общем роль мистического была явно преувеличена; меня раздражали нарочитые попытки создать гнетущее, кладбищенское впечатление, которое по мнению авторов просто обязано было настичь читателя замогильным сквозняком даже у растопленного камина — да видели бы эти господа литераторы хоть раз в жизни расчлененное тело! Я б посмотрел на их красноречие. В конце концов, больше всего меня злила излишняя романтизация человеческой подлости и прочей мерзости, — и я дал себе слово написать честный рассказ, без прикрас, изобличающий людской порок, развенчивающий ложь и показывающий, что успеха на любом поприще возможно добиться исключительно усердным трудом и своим умом.
Однако мне нужен был герой.
Я остро осознал эту необходимость в первом часу ночи, когда сидел в кресле и смотрел, как Чиргин, облаченный в плед и чалму из наволочки, насадив на шпагу колбасу и смочив вином, поджаривает ее на каминной решетке и в своей манере вещает о трактовках образа Отелло.
Когда колбаса соскочила с клинка и угодила в мою туфлю, я понял две вещи: первое — шесть лет я знался с неисчерпаемым источником вдохновения для самого головокружительного приключенческого эпоса, и второе — он, увы, совершенно не подходил на роль прообраза главного героя для моего рассказа. Чиргина хорошо сравнить с шашкой динамита — эффект создался бы оглушительный, но после мне осталась бы выжженная земля. А раз уж я вознамерился развернуться на литературном поприще, следовало действовать аккуратно и прежде всего завоевать благосклонность публики, которая явно не была готова воспринять такое диво, как мой бедовый приятель. О нет, моего главного героя придется хорошенько обработать на предмет вшивости, причесать, прилизать и подавать чуть охлажденным.
Образ его вырисовывался стремительно: отрекомендовал себя холостяком (женщин он спасал, но ни в коем случае не злоупотреблял плодами своих подвигов) в самом расцвете лет (безусые юнцы числятся в категории байронических героев, томных и болезненных, обществом непонятых бездельников; старики же не представляют интереса для дам), джентльменом до мозга костей и совершеннейшим рыцарем чести. Блестящий интеллект сочетался с идейностью: борьбу со злом он мыслил делом своей жизни, большим, чем профессия, не службой, а служением. Соответственно, мой герой должен был быть человеком обеспеченным — я придумал ему высокое происхождение, которое он тщательно скрывал, чтобы не смущать своих просителей, ведь помогал он всем и каждому, начиная королевскими особами, заканчивая нищими бродягами. Красавцем не был, но благородство души нашло выход в суровых чертах лица и крепкой фигуре, не лишенной, однако, изящества тигра. Главным оружием его была неколебимая уверенность в себе и обоюдоострая вежливость: даже к самым отъявленным мерзавцами он обращался на вы, но в таком случае подобное обращение искрило столь едкой иронией, что подлецам была одна дорога — в полицейскую карету (как бы то ни было, а с полицией мой герой сотрудничал: я не мог смириться с жалкой фантазией, будто какой-то любитель может вести расследование совершенно в одиночку, без участия профессионалов).
Но вскоре ужас охватил меня: мой герой при всей своей блистательности выходил обыденностью! Он был идеален — а потому и скучен! Осознав это, я бросился нашпиговывать его презабавнейшими деталями, словно поросенка — чесноком: конечно же, столь высокоморальный, возвышенный образ мог позволить себе пару чудачеств, что хоть как-то роднили бы его с простым обывателем. Начал я с пороков и тягчайшим избрал курение. Мой герой дымил как паровоз, причем предпочитал возиться с трубкой (я наградил его целой коллекцией сих приспособлений, от глиняной до осиновой), а табак хранил… в старом башмаке, с ноги, допустим, его покойной бабушки, которой он достался от погибшего в дальнем плаванье отца… Чем не раскрытие семьи главного героя? Одним выстрелом я убивал двух зайцев. Также я поступил, привив ему холодность к женскому полу, обуславливая это трагичной историей первой и единственной любви… Возможно, к слову, она погибла от рук своего деспотичного отчима, который не хотел, чтобы наследство ушло из его дома, но доказать это никак не вышло — поэтому мой герой и посвятил себя раскрытию темных дел, где власти оказывались бессильны.
Довольный своим продвижением и изрядно утомленный, я махнул рукой — объяснять каждый момент в образе моего героя казалось излишним, ибо убивало всякую интригу, а потому нагромоздил еще немало занятных черт, в своей сумбурности несколько противоречивых: обожает оперу, но терпеть не может балет; прекрасно владеет латынью и греческим, но не смыслит во французском; увлекается физическими опытами и даже разместил у себя в спальне телеграфный аппарат, но не может отличить чернику от голубики… Еще он гурман, категорически не употребляет мясо и яйца, страдает дальтонизмом, носит всегда только зеленые галстуки и… разводит плотоядных слизней. Ничего, то, за что соотечественника прозвали бы дураком, чужеземцу зачтут за передовые идеи.
Да, я намеренно перенёс действие в Англию. На сей маневр нашлось несколько причин: во-первых, Англия для простого обывателя, на суд которого и пойдёт моё скромное творение, представляет собой некую занимательную абстрактность: вроде на слуху, а вроде запредельно далеко, как бы волшебная страна, а сюжет моей работы предполагал бы определённую жестокость и злонравие действующих лиц; я скромно счёл, что обличением нравов своего народа имеют право заниматься лишь корифеи, Салтыков-Щедрин, Толстой… Я же своей писаниной лишь погрязну в излишних бытовых подробностях, в коих изрядно замарался за мою карьеру, невольно выскажусь о русском характере, о судьбе страны, а меня ведь никто не просил, и так того гляди и оскорблю кого. Моя же задача — предоставить честной публике увлекательное чтиво. А учитывая вековое противостояние нашей державы с Англией и нынешние реакционные воззрения, я вздохнул спокойно: если и погрешу в своих сочинениях излишним натурализмом (что поделать, издержки профессии) или недостаточным укорением зла, всё спишут на развращённых безбожников англичан. Во-вторых, вторгаться в отечественный литературный процесс означало бросить вызов титанам. Какой-нибудь Антоша Чахонте размажет всякую мою попытку одним-единственным рассказиком из сотни своих острых, разящих, уморительных и неизбывно печальных. В какой бы жанр я ни подамся, меня тут же задавят фигурой покрупнее, а учитывая, что я избрал детектив — по сути, невспаханная жнива нашей литературы, — злопыхатели выскажут, что я соревнуюсь с Фёдором Михалычем, и всякий мой преступник будет недостаточно глубок в сравнении с Раскольниковым, а фигура следователя не достигнет таких высот изобличения не только злодеяния, но и порока, как Порфирий Петрович. А на чужих берегах оно будет непритязательно, но эффектно.
Итак, Туманный Альбион усыновил моего героя.
Дело встало за наречением именем. Я бы не предавал этому особого значения, но Чиргин заунывно пропел о том, что как корабль назовёшь, так он ко дну и пойдет, и я принял вызов.
Поломав голову, я отправился к Гауфману, умаслил его мадерой и невзначай попросил назвать что-нибудь внушительное, рыцарское. Гауфман почесал в затылке и воззвал к своим германским корням; его, обыкновенно немногословного, откровенно понесло, и я наконец выцепил нужное: Альфред. Я заверил дражайшего доктора, что он стал крёстным отцом покорителя читательских умов и сердец, а тот всерьез задумался, может ли лютеранин стать восприемником чада от православного (то бишь реверанс моему отцовству), притом что чадо по сюжету определено в англиканскую церковь. Чиргин тут же посоветовал сделать крещаемого тайным католиком… Я отмахнулся, но через пару часов всё-таки подался именно к нему: я никак не мог придумать достойную фамилию для Альфреда. К Гауфману на очередную ”Песнь о Нибелунгах” я отправиться не рискнул, поэтому оставался Чиргин. Повыкрикивав полчаса самых извилистых и крокодильих имён, он снизошёл до лаконичности, на которой я настаивал, и выдал с усмешкой, которая мне ещё аукнулась: Грейвз. Я был слишком уставшим, чтоб заподозрить подвох, ведь звучало действительно неплохо, и успокоился.
Так мы и записали в церковной книге: Альфред Грейвз.
На всё про всё ушло несколько дней. Чиргин уже оправился окончательно и напоказ изнывал от скуки, обиженный, что я больше времени уделяю своему рассказу, а не ему. Он даже вконец нарвался, выхватив у меня рукопись и устроив публичные чтения: я гонялся за ним по квартире, он перепрыгивал с кресла на кресло, озвучивал диалоги моих персонажей, чередуя писк и бас, — служанка наша не сумела сдержать смеха, за что я пригрозил ее выгнать и отослал варить кисель; стоило девушке скрыться, как я настиг Чиргина, повалил и оставил корчиться в муках гомерического хохота.
А ведь воодушевление, с которым я подошел к работе, до недавнего времени затмевало мой внутренний трезвомыслящий взор: за пару дней я состряпал историю о девушке, что полюбила молодого человека и обручилась с ним, но начала терзаться странностью его поведения — все ей казалось, что порой перед ней предстает совершенно иное лицо, пусть неотличимое от ее возлюбленного как две капли воды. На помощь запутавшейся девушке приходит Альфред Грейвз, который параллельно расследует тёмные дела ирландских синдикатов (о которых как раз пестрели газеты). И оказывается, что у возлюбленного девушки есть брат-близнец, который возглавляет одну из преступных группировок, что намеревается устроить теракт. Альфред, конечно же, не может остаться в стороне…
Ночью я перечитал это всё и вознамерился сжечь, но руки слишком дрожали: в итоге я чуть не устроил пожар — загорелся полог, но вбежал Чиргин и вылил на меня бутылку скисшего вина. Забрал злосчастные черновики, вернулся с молотком и приколотил их к изголовью моей кровати. Удалился, даже не пожелав доброй ночи.
Наутро я в неважном состоянии потащился к редактору; волнение сделало мою речь вконец бессвязной, и, лишь в молчании сохраняя достоинство, я передал свою работу. Днем я несколько раз порывался спалить все черновики, а вечером присоединился к Чиргину в распитии водки, с каждым глотком всё больше сгорая от стыда: и как же мог я отнести на суд редактора столь убогий плод моего воспаленного воображения!..
А на следующий день мне пришла телеграмма, где сообщалось, что рукопись моя принята и будет опубликована в кратчайший срок. В довесок прилетело пространное письмо издателя с поздравлениями и предложением дальнейшего сотрудничества.
Столь неожиданное предложение я обязан был обсудить с издателем лично — а потому провел в мягких креслах часа четыре кряду, пока мы составляли контракт, обменивались любезностями и заручались обязательствами. Там же на коленке я сообразил предисловие, для пущей убедительности: указал пару деталей моей биографии, а именно армейскую карьеру и, главное, службу в сыскном отделении, чтобы у читателя не возникло сомнений в моей компетентности, намекнув, что все мои сюжеты основаны на действительных происшествиях, которые встречались непосредственно в моей практике, для весу указал прежнее место моего обитания, а именно — сердце самого разбойного района Москвы. Прежде всего я настоял на печати этого напыщенного предисловия. В прочих пунктах договора я был непритязателен скорее по неопытности: блеск хитрющих глазок г-на издателя подтвердил, что он попросту лакомился моей наивностью, рассчитывая иметь с меня обильные барыши. Я не возражал — это было по меньшей мере ниже моего достоинства; я уже понимал, что если и обладаю каким-никаким талантом, то явно распродаю его за бесценок, растрачиваясь на жалкие рассказики, но мечтой моей оставалась публикация серьёзного романа, и я готов был удовлетворить запрос общественности на незамысловатое развлекательное чтиво, лишь бы спустя пару лет, уже сделав имя, заявить о себе поистине глубокой работой.
Меня разве что смущала моя фамилия (не только в отношении литературных дел, но по жизни), однако любезнейший г-н издатель отговорил меня брать псевдоним, уверяя, что одно только столь явное сходство с «Нашим Всем» повысит продажи в два раза. Я поверил.
Теперь дело встало за сюжетом следующего рассказа, — как мы договорились с издателем, я обязывался теперь выдавать минимум два в месяц. А раз уж я был в Москве, где самолично пережил немало лихих приключений, то следовало ловить вдохновение за его длинный хвост. Однако всё испортил Чиргин, ровно на том моменте, когда я уже сочинил историйку о мрачном семействе английских аристократов, запершихся в своём особняке с фамильными привидениями, и пришёл к тому, что убийцей будет дворецкий, внебрачный сын престарелой тётушки мужа главной героини, страдающий лунатизмом. Чиргину я пригрозил, что выведу его как главного подозреваемого — неуравновешенного племянника умирающего главы семьи, позорящего высокое имя своими выходками.
Чиргин скривился и пообещал подбросить дровишек в костёр, на котором сожгут мои вредоносные опусы. Он был весел и миролюбив: приветствовал новорожденную весну, пусть всюду ещё лежал снег и задувал ветер, и тщательно приготовил себя к вылазке на улицу (для этого он скинул халат, что носил поверх пальто). Юрий Яковлич редко предлагал мне какое иное времяпрепровождение, нежели пойти и свернуть себе шею в очередной немыслимой авантюре, но в этот раз он всего-то приглашал меня на концерт заезжей певички. Так весь вечер мы провели в прокуренном полуподвале под недурственный шансон. Торжественно мы приурочили выход в свет к высокому старту моей литературной карьеры и выздоровлению Чиргина, а также к завершению сырной недели: надо было успеть погулять напоследок. Мы уговорили пару стаканчиков за его его здоровье, еще пару — за мой успех, а еще — за прелести французских соловушек да за процветание заведения.
Домой возвращались мы затемно, и как бы ни подгонял нас ветер, ноги наши заплетались в старинной пляске Вакха. Мы переругивались, шутили, страшно хохотали, а такие же подвыпившие прохожие подначивали нас, мы тут же просили друг у друга прощения, щедро всех за всё прощали, и всем нам было до чёртиков весело.
И как нарочно тот шальной вечер обернулся неожиданностью, которую я тут же не преминул увязать в новый сюжетец (в конце концов, я обязался выдавать по три рассказа в месяц).
«…Альфред Грейвз уже мечтал о теплой постели, как экономка объявила, что наверху его ждет посетитель. Грейвз быстро поднялся в гостиную…»
На пороге нас встретила настороженная Марфуша. Я восхищался выдержкой этой девицы, ведь уже две недели как она не покладая рук трудилась, приводя это логовище в благообразный вид, притом управлялась с покупками, стирала, мыла и стряпала (уход за больным Чиргиным взял на себя я, — слишком опасно подпускать юную деву к раненому зверю). Конечно, Чиргин позволял ей вольности — так, она откровенно болтала с нами, порой напевала (голосистая попалась), однажды он даже пригласил её разделить с нами трапезу, — однако я тут же напомнил ему, что до такого он будет волен опускаться в моё отсутствие. Наверное оттого я и прописал Грейвзу в его фешенебельной квартире на Ратбон-стрит почтенную леди, экономку. Уж у неё, да с английским шиком, в услужении находилась бы и кухарка, и горничная, а лучше — две. Наша же квартира больше походила на поросшую быльем лесную хижину, несмотря на мои старания, ведь я всегда обнаруживал противоборствующий лагерь в лице Чиргина, который словно порождал хаос одним лишь своим присутствием.
Но Марфуша не робела, за пару недель приучила нас к чаю без сахара и своему сильному голосу, и, наблюдая её бойкую натуру, я даже смирился с ее хамоватостью и дерзостью, придя к мысли, что на этот раз я оставлю Чиргина в надежных руках. Вот продержится до моего следующего визита — тогда и придет время учить её манерам.
Пока что же она без особых церемоний приостановила нас прямо на пороге, махая руками, будто пытаясь сбить огонь. Я осадил её, но Чиргин ожидаемо встал на защиту зарвавшейся девчонки:
— Будет тебе, Гришка, не фырчи, — урезонил он меня и обратился к девице с лютой ухмылкой: — Только взгляни на него, Марфуш, ещё и эти кошмарные баки — ну вылитый индюк! Надо б их сбрить, как считаешь?
Паршивая девчонка без смущения подхватила:
— Ну, голубчик, это что, вот у тетки моей в деревне куры, так это помесь такая, будто с баками, через клюв висит, да-да, так что скорее уж как кура…
— Кура, ха-ха…
Чиргин расхохотался, из последних сил опираясь об стену, я, верно, побагровел от досады и что-то рявкнул, Марфушка взвизгнула и чуть попятилась, Чиргин, грудью вперёд, бросился её защищать, а я сам давно был не прочь по-приятельски отколотить его за все отвратительные выходки, которые я в последние дни терпел исключительно потому, что лежачих не бьют… Марфушка завизжала громче:
— Ишь куда! Да там же ждут-с, а они все пьяненькие голубчики…
— У нас гость?! — я замер, нацепив Чиргина на вешалку. Спьяну я дико испугался, что это издатель нагрянул ко мне, чтобы разорвать контракт, осознав, какую же дурь пустил в печать.
— Барышня-с…
Я захохотал от облегчения и похлопал Чиргина по плечу:
— Только на ноги встал, а уже руки распускаешь!
Он вырвался и заорал:
— Да как ты можешь!.. Убери со своего лица эту морду!..
Но я всё хохотал, глядя, как он залился краской, точно мальчишка, и не слышал его жалких оправданий.
Марфушка запричитала:
— Уже три часа сидят-с…
— Да это по твою душу, паскудник! — взревел Чиргин. — Чёртов писака, проснулся знаменитым, а для чего адрес указал, а вот чтоб поклонницы осаждали, ну и конфуз, милейший! — теперь хохотал уже он.
Я тоже, верно, покраснел, даже жарко стало, а поскольку Чиргин уже сполз на пол, хватаясь за бока, я накинулся на служанку:
— Почто тебя держат! Коль не было распоряжения ждать гостей, так нечего и впускать!..
— Верно-верно, членство в клубе полуночников строго ограничено двумя персонами! — заголосил Чиргин с пола. — Марфуш, отчего ты не выставила вон эту назойливую мушку?..
— Да я ничего поделать не могла-с, голубчик! — разводила руками девица, обращаясь уже скорее ко мне, этим доверительно-возмущенным тоном, которым выдают себя заядлые сплетницы: — Там как вошли по-хозяйски да расселись, а сейчас будто заснули, ни дать, ни взять — прямо в ваших креслах, голубчик, и заснули, я уж испугалась, уж не померла ли…
— Марш на кухню, любезная, и подай чай! — рявкнул я и в остервенении стал щипать бакенбарды, надеясь протрезветь. — Какой-то позор… Это ни в какие ворота… Чиргин…
— Я при полном параде, — отозвался тот, одним усилием поднял себя с пола во весь рост и, откинув со лба взбившиеся волосы, рванул вперёд. Я кинулся за ним, ведомый отупелым любопытством, а в груди всё ещё клокотало яростное веселье, которое требовало своего выхода.
«…В кресле у камина расположилась юная леди. Они с Грейвзом учтиво поприветствовали друг друга, и её манеры с первого взгляда подсказали отменное воспитание…»
Нас ещё разбирал смех и желание то ли выпить, то ли подраться, на языке вертелись грязные шутки и ругань, но мы замерли на пороге, покуда нас встретила тишина и мягкое пламя единственной свечи. Не сразу мы увидели нашу гостью. Она полулежала в кресле и ничуть не откликнулась на наше появление. Вуаль, покрывшая её лицо, была столь густа, что невозможно было различить ни единой черты, ни отблеска глаз.
Вальяжные шаги Чиргина прозвучали метрономом. Он, растрёпанный, раскрасневшийся, с растянутым пёстрым платком на шее и всклоченной головой, приблизился к ней и, не успел я окрикнуть его, одним жестом сдернул вуаль. Открылось бледное лицо молодой белокурой девушки. Чиргин славился своей бесцеремонностью — все он стремился потрогать, пощупать, разве что на зуб не попробовать; отшучивался он своим ремеслом, утверждая, что вещь не существует, пока не доказана ее материальность. Вот и сейчас он безо всякого стеснения взял мягкую ручку в длинной перчатке, и тут же девушка медленно открыла глаза. Поразительные глаза, большие и очень грустные, они будто ещё видели сон. Но вот она ахнула, вздрогнула от неожиданной близости чужого человека. Чиргин отпрянул, выпрямился, поклонился и уже открыл было рот, как она встряхнула головой и заговорила с натужной, холодной улыбкой:
— Мрачный поэт! — произнесла она и обернулась ко мне: — И его безупречный идеал.
Было в её тоне что-то властное, и я уже готов был согласиться на отведённую мне роль, как Чиргин воскликнул:
— Как я и говорил, дружище, тебя уже готовы уложить на лопатки поклонники! Вынужден разочаровать, сударыня, — он изогнулся пред ней в поклоне. — Труженик пера — вон там, легко запомнить — с жуткими бакенбардами и обостренным благонравием. Что же касается свежеиспечённого объекта воздыханий (к слову, сразу предупреждаю: по задумке автора он совершенно равнодушен к женскому полу, верно, по английской моде), то он уже пошел по рукам; вот-вот сделается общественным достоянием.
Кровь бросилась мне в лицо, ногти впились в дверной косяк, а наша гостья и бровью не повела, лишь уголок губ раздвинулся в крохотной усмешке, посмотрела на меня, не шевелясь, перевела взгляд на Чиргина и, пусть и сидела, а он возвышался пред ней громадой, свысока глянула, коротко обронила:
— Да, мистер Грейвз любезно составил мне компанию. Но мы так и не успели перейти на «ты». У англичан это вообще возможно?
Забавляясь видом двух вусмерть пьяных соляных столбов, она достала из складок платья выпуск журнала, где напечатали мой рассказ.
— О, вы читали… — брякнул я.
— А вы действительно обладаете всеми задатками следователя, Григорий Алексеич, — она аккуратно положила журнал себе на колени и улыбнулась с вызовом. — Я даже смею полагать, не настолько паршивыми, как ваш персонаж.
— Увольте, чем же вам не угодил мистер Могильник?
Да, вот и сказалась та его плутовская усмешка: пользуясь своими познаниями в языках, Чиргин подсунул моему Альфреду «говорящую фамилию», и находил это донельзя остроумным, и за это мне тоже хотелось его поколотить<span class="footnote" id="fn_17010022_2"></span>. Но пока он безнаказанно скалился и предлагал нашей странной гостье посмеяться надо мной ещё и ещё.
— Мне показалось, вы, сударыня, свели с ним интересное знакомство!
— Такое уж знакомство, что завело меня в сомнительное место и еще более сомнительную компанию…
— Это непременно следует отметить! — вскричал Чиргин, не давая мне и слова вставить. — Марфуш, тащи сюда чего, да поживей!.. — и вновь склонил голову в полупоклоне: — Мы и так заставили вас ждать, видите ли, для подобных внезапных встреч должно довести себя прежде до нужной…
Вбежала Марфушка, чуть не опрокинув на меня поднос. Я осоловело наблюдал, как она суетится, устраивая чашки и блюдца на покосившемся столе, а Чиргин балагурил:
— Вот сомнительный чай, — Марфуш, душа, ты уверена, что это качественная плесень? — а вот и сомнительный пирог, — Марфуш, где ты сторговалась на ягоды, уже ли с Федькиной кухаркой?.. Так не подкинула ли она тебе чьих-нибудь кишок: никогда не знаешь, что там в закромах у этих лекарей…
Пока все устраивалось, наша гостья так и сидела, чуть откинувшись в кресле, с дрожащей улыбкой наблюдая нерасторопность служанки и выслушивая кривляния Чиргина, и лишь когда все успокоилось, осведомилась:
— Пирог брусничный?.. Никогда не пробовала. Благодарю.
— По рецепту моей бабушки! — огрызнулся Чиргин.
Я всё стоял в дверях, понятия не имея, что вообще происходит. Пять минут назад мы слонялись по улицам, пьяные и довольные, а теперь уже гоняем чаи с какой-то… Впрочем, подобрать хлёсткое словцо мне не позволил краткий взгляд, который наша гостья послала мне: мелькнуло в нём что-то затаённое, отчаянное, то ли страх, то ли мольба, и пусть в следующую секунду она уже возвращала остроту Чиргину, меня затронуло подозрение. Она не только не представилась, но и не назвала цели своего позднего визита, и лишь надменно оглядывала нас, угощаясь пирогом. Что же на самом деле привело её к нам? Что пригвоздило к старому потёртому креслу и заставляет терпеть всё это унижение, жертвуя честным именем?.. Я бы спросил, не таясь, но выходило осложнение: Чиргин. Один его внешний вид мог бы довести порядочного человека до припадка, но ведь он ещё и настойчиво лез в разговор, балагурил, развлекался, перешучиваясь с нашей странной гостьей… Её пикировки с Чиргиным забавляли их и изводили меня; я наконец сел сычом и, сжимая чашку с остывшим чаем, тосковал по коньяку и злился, что слишком быстро трезвею.
В какой-то момент наша гостья с долей презрительной жалости поглядела на меня и кивнула на журнал:
— Почему Мегги сбежала не с возлюбленным, а с его братом?
Я ожидал подвоха и тут же осердился:
— Ещё чего! Это где вы такое прочитали?
— Там, где вы такое написали, — надменно отвечала наша гостья. — Так вульгарно и подло! Она даже не сбежала, её опоили снотворным и натурально уволокли, притом человек, который её даже не любил! И ради чего же!
— Как! — воскликнул, едва сдерживая смех, Чиргин, пока я хмурился и пытался уловить нить разговора. — Это же возможность искупления!
— Какое к чёрту искупление, — разозлился я. — Террориста арестовывают, а Мегги с Джоном уезжают в Австралию начинать новую жизнь…
Наша гостья на миг удивилась.
— Даже не знаю, что хуже, — сказала она наконец.
Чиргин расхохотался. Я побагровел, уже нащупав жесточайший подвох.
— Дайте-ка журнальчик.
Я открыл последнюю страницу своего рассказа, не преминув полюбоваться, как ладно он влез в журнальные колоночки, и хоть строки перед моими хмельными глазами скакали и сливались в чёрное месиво, я напрягся и вчитался. С каждым словом брови мои лезли всё выше и выше на лоб, и я бы не удивился, найди я их на макушке, когда поднял взгляд от последнего слова.
— Что это за бред… — только и просипел я.
— А я о чём же! — воскликнула довольная насмешница.
А Чиргин уже задыхался.
Вместо, признаю, банальной и скучной, но всё же адекватной концовки в журнале была напечатана редкостная галиматья. Возлюбленный Мегги, невинный, храбрый Джон, уговаривает Грейвза отпустить злодея Джека, а сам решает предать себя в руки полиции, взяв на себя вину брата. Грейвз соглашается, помогает опоить бедную Мегги снотворным и отпускает преступника, чтобы тот вместе с ничего не подозревающей о подмене девушкой начал новую жизнь! Якобы, любовь Мегги растопит его чёрствое сердце, а память о самоотверженном поступке брата заставит его идти лучшим путём…
— Чёрта с два!..
Я, кажется, поднялся, уронив табурет, и только визг Марфушки удержал меня от того, чтобы броситься на Чиргина. Тот же без моей помощи сполз с кресла, синий от безудержного хохота.
Паскуда. Я должен был догадаться. Я написал концовку на черновике, а эта крыса, пока я заснул прямо за столом, дописал последнюю страницу своими каракулями; наутро я проспал, собирался в спешке, сам боялся лишний раз взглянуть в рукопись, чтобы не послать всё к чёртовой матери в последний момент, отдал издателю конверт не глядя… И это напечатали. И люди это читали. Боже мой!..
— Ну уймись, уймись, светило! — кажется, Чиргин отошёл первым и вот усадил меня обратно на табурет.
А наша гостья обо всём догадалась.
— Да вы тут, значит, как Козьма Прутков<span class="footnote" id="fn_17010022_3"></span>!
Чиргин легкомысленно пожал плечами.
— Что может быть хуже пресности! Пусть будет странно, чудовищно, нелепо, но зато это запомнят и будут обсуждать. Вот вы бы пришли к нам всыпать автору по первое число, если б не эта неординарная концовка?
— Концовка ужасная, — отрезала наша гостья, и я на миг сделался ей благодарным. — Впрочем, чего ещё ожидать от мужского взгляда. С девушкой поступили как со скотом. Но конечно, кто же будет стирать и стряпать, пока получивший возможность искупления злодей пересматривает приоритеты!
— Но ведь это — самопожертвование, — вдруг тихонько, как-то печально молвил Чиргин. Наша гостья взглянула на него удивлённо. А я процедил:
— Именно. Первый рассказ станет и последним. А что, удобно жертвовать тем, кто даже о том не подозревает!
Я плюнул и замкнулся в молчании, нарочно громко цокая ложкой по тарелке.
Они помолчали немного, даже как бы смущённо, но слово за слово и снова пошла рваная, странная, то ли вымученная, то ли лихорадочная беседа. Чиргин, ещё более разговорчивый от выпивки, непринуждённо трепал языком, но я заметил, что его оживление едва ли располагает к себе нашу странную гостью. Она огрызалась, поводила плечами, без стеснения смеялась, но всё это в ней было очень натянутым, злым и вместе с тем опасливым. Казалось, ей не даёт сорваться с места и убежать без оглядки какой-то груз, который положили ей на грудь — так тоскливо оглядывалась она и переминалась, но зачем-то оставалась, дальше улыбалась, по примеру Чиргина кривлялась, будто и вправду пришла неспешно побеседовать о моих литераторских потугах, словно от скуки, не задумываясь даже, как она компрометирует себя — сидит одна в обществе двух подвыпивших мужчин в натуральной дыре и болтает о чепухе.
Вот она охнула и указала куда-то в угол.
— Крыса!
— А, вот и хозяева этого логова, — засмеялся Чиргин. — Плату берут по-божески, главное вовремя подкладывать сыр…
— В мышеловку, — оскалилась наша гостья.
— Ну! — воскликнул Чиргин. — Вы же сами сказали, крысы, сударыня, здесь обретаются крысы, мышей оставьте для детских игр…
— Так вы Крысолов, — она с легким звоном отставила чашку и блюдце. — Где же ваша дудочка?
Чиргин медленно перекинулся вперед, вытянул свою большую голову на тонкой шее, и блик огня заплясал в его затуманенных вином глазах:
— Я подарил её детям, — он задержал на ней взгляд и присовокупил: — Как вы им — свою молодость и талант.
Наша гостья вернула ему подозрительный взгляд. Чиргин ухмыльнулся.
— Вы музыкантша ведь, так?
— И что с того? — с холодом отозвалась она, сердясь на его вытаращенный взгляд.
— Не кусайтесь, — оскалился Чиргин. — Барышня вашего склада непременно играет на фортепиано. У вас особенно ладные руки и мягкие, но крепкие пальчики.
Он как-то незаметно протянул свою руку, будто чтобы взять её ладонь, а она заметила в последнюю секунду и резко отпрянула, покраснев и одарив его таким гневным взглядом, что даже меня разобрало на смех. Чиргин вскинул руки с выражением полнейшей невинности на лице, воскликнул:
— Да что вы, а у меня, глядите, ну руки-крюки, пальцы все корявые, вот и знаю что на гитарке бренчу.
Он рассмеялся ласково, глянул умильно, и наша гостья чуть оттаяла, пожалела о своей строгости, чуть улыбнулась, запнулась:
— Ничуть не крюки…
— Гар-пу-ны! — рявкнул Чиргин и расхохотался уже во всю силу. — А вот что, а споём-ка мы песенку, пока нам всем весело!
Он вскочил и вот стоял перед нами со своей знаменитой щербатой гитаркой, на грифе — смятая алая лента, щипал струны, притоптывал и всё откидывал со лба свои чёрные космы. Наша гостья вся оцепенела и побледнела до ужаса. Хоть мне было чертовски весело, я прикрикнул:
— Чиргин!
Но он уже забренчал, не жалея ни пальцев, ни струн, воскликнул:
— Ай да хоть цыганское что, а! Ох! Ну и вечерок-то, ласко-вый! Весна скоро!
И он затянул, загромыхал, разлился безо всякого удержу, с чёрной прядью поперёк белого лба, на щеках — жаркий румянец, а в глазах, совсем чёрных, жглось что-то пряное. Песня-то была скорее весёлая, впрочем, что взять с цыганских запевов — там и радость, и боль, всё вопль и вздох. За столько лет и я не привык, какое же это буйство в одной только песне, где каждое слово, пусть незнакомое, всегда понятно, потому что всё об одном: про степи и ветры, про звёзды и шорох костра, про беспредельную дорогу и вольность, в которой вся неприкаянность человеческой души.
Мне-то было весело, а вот наша гостья так и сидела, оцепеневшая, только глубоко дышала и стискивала руки, но как заворожённая глядела на Чиргина. Когда он оборвал, резко, вдруг, она и не поняла, что уже всё кончилось, а он взмахнул рукой, и будто искра от печки взвилась: мы вздрогнули, а в ладонях нашей гостьи точно распустился алый цветок — та лента, что украшала гриф гитары.
Мгновение она безмолвно смотрела на свои руки, а потом взглянула на Чиргина как-то беспомощно, до того изумлённо, что мне впервые пришло в голову, насколько ж она молода, совсем ещё девочка, и на миг мне стало её очень жаль.
«… — Видите ли, мистер Грейвз, я живу одна. Я с самого детства сирота. Я…
— Позвольте, мисс Морган, — заговорил Грейвз, — то, что вы живете одна, я понял по позднему времени вашего визита: навряд ли сердобольные родители позволили бы вам расхаживать по улицам так поздно, из этого же следует и то, что дома вас не ждет ребенок или младшие брат с сестрой. Также я полагаю, вы снимаете комнату в далеком отсюда, но все еще приличном районе. Где-то на востоке города, это ясно по породе грязи на ваших туфлях, а то, что снимаете только лишь комнату, а не квартиру целиком, следует из скромного жалования преподавательницы музыки.
Мисс Морган ахнула, в изумлении воззрившись на Грейвза:
— Но, мистер Грейвз, как вы догадались, что я преподаю фортепиано в приюте?..
Альфред Грейвз успокоил ее терпеливым жестом и пояснил:
— Ваши пальцы, мисс Морган, я гадал, машинистка ли вы, или все же пианистка, но тяжелого труда вы точно не знали. А так как вы продемонстрировали тонкий слух, значит, вы музыкантша. Ваше жалованье невысоко, платье — темное и закрытое, больше походит на униформу, и я, право, чуть не определил вас в гувернантки, но… вот вы сами опередили мой окончательный вердикт. Значит, приют. Предположу, что вы остались в том же учреждении, где и воспитывались, преподавать.
— Ох, это просто невероятно! — воскликнула пораженная мисс Морган. — Правду о вас пишут в газетах, вы будто читаете мысли! Значит, вы точно мне поможете. Да, жизнь моя не отличается разнообразием, но две недели назад я возвращалась со службы и у подъезда моего дома, еще издалека, увидела человека. Он стоял у стены и не двигался, на попрошайку или нищего никак не походил…»
Прежде всего, мне всегда будет забавно вспоминать, как я вымучивал эти строки. После, когда она всё же ушла, я тут же схватился за перо, но вскоре остановился в растерянности. Ведь мы так и не узнали её имени. Она не называлась, а мы не полезли с нарочитым знакомством. Пришлось прибегнуть к крайним мерам.
— Как же её звать-то? А, Чиргин!
— Чего тебе, Гриша?
Уж четверть часа минуло, как он вернулся, проводив нашу гостью, а всё стоял у окна неподвижно, вглядывался в сырой мрак.
— Как её имя?
Он обернулся на меня, сам изумлённый, что гостья наша так и не назвалась, но тут резко помрачнел.
— Уже строчишь!
— Такое грех не застрочить. Нужно набить руку. Ничего ты не понимаешь. Я — поэт, у меня вдохновение.
— По пьяни-то, — отчего-то совсем зло сплюнул он.
Я отмахнулся, в досаде ударил кулаком по столу и потребовал коньяку. Осадок от затянувшейся сцены остался неприятный, я почти протрезвел, а не хотелось: и куда это испарилось веселье от беззаботной прогулки, искристый задор? Я бахнул пару стаканов под тяжёлый взгляд Чиргина и окрикнул его, но уже беззлобно:
— Ишь, скис! Язву заработал? Юрий Яковлич, ты назначен повитухой: вот-вот родится шедевр! И сейчас мне необходимо дать имя нашей т-т-таинственной гостье. Подскажи что-нибудь цыганское, а?
Чиргин скривился, но к коньяку приложился. Я наклонился к нему.
— Сирота. Воспитывалась в приюте, могли бы загнобить, но нет, хваткая и смекалистая, выкарабкалась. Поняла, что образование открывает дорогу в общество, потому начитанная, но ухватывала знания поверхностно, а оттого и этот апломб: спешит заявить о себе прежде, чем кто-то заметит, насколько непрочно её положение. Говорит, преподаёт — разумеется, в том же приюте, в более престижное заведение её бы не пустили. Строит из себя даму, но во всём — девчонка.
— А будет получше твоей «дамы», — вдруг вскинулся Чиргин. Ей-богу, я совсем его не понимал. — Или чего ты хотел, затюканное эфемерное облачко, лишенное собственного мнения так же, как и права на него?
Я откровенно веселился.
— Юрий Яковлич, ты знаешь, я б на облачки плевал, а в женщинах я ценю скромность постольку, поскольку она присуща натурам глубоким и мудрым, а там где неравнодушное сердце, там и достоинство, которое особо мне любо, но, послушай, ведь в этой-то девчушке только крик и поза, да бесстыжие глаза.
— Глаза у неё отчаянные, — отрезал Чиргин и насупился. — Ещё бы, просидела тут с нами, двумя пьяными ослами, из огня да в полымя. Ей страшно, а мы два болвана. Всё как в тумане, — он с отвращением поглядел на стакан, — и чего мы ей наплели… А она крепилась, другая б давно сбежала, куда глаза глядят!
Я ухмылялся. Он попался на мою наживку, а наблюдать за смущённым Чиргиным — удовольствие особое, оттого что редкое. Пять лет назад он и не знал, казалось, такого слова как «стыд», но много изменился с первой поры нашего знакомства, а сейчас, когда я съехал и виделись мы раз в пару месяцев, отмечать в нём перемены стало ещё интереснее. Я подначил:
— Ну, смотрю, у тебя свой взгляд на историю нашей героини. Выкладывай.
Он хотел было оскорбиться, но снова опьянел до того, что не мог противиться.
— Она не из простых, — поняв, что его заявление меня ничуть не убеждает, добавил: — Я это сразу понял, — я благосклонно молчал, и он расхрабрился: — Заметил, что она говорила о своем сиротстве, но никаких подробностей о том, как потеряла родителей, не сообщила? — он опустился до заговорщеского шёпота: — Тайная опека настоящего родителя, который имел в свое время неосторожность…
Я красноречиво кашлянул, и Чиргин осёкся, опустил угрюмый взгляд, долго вертел стакан, и вдруг сказал что-то совершенно неожиданное:
— Марья Моревна<span class="footnote" id="fn_17010022_4"></span>.
Секунду я молчал, а потом расхохотался.
— Ба! Вот вам и сказочки! Мечтателем заделался! И к чему это? Не увиливай.
А Юрий Яковлич выпрямился, дошёл до окна, гордо задрав подбородок, и в полутьме, разбавленной огненными всполохами догорающих углей, его лицо казалось высеченным из камня.