III (1/2)
Когда я поднял своё разбухшее, одеревенелое тело, чтобы уйти от Зыкова прочь, за мутным окошком было уже совсем темно, а ноги мои вдруг стали не прочь станцевать тарантеллу. По случаю, расстроенная скрипка наигрывала какой-то незамысловатый мотив, под который на подмостках человек в странном одеянии (фиолетовый фрак, чей хвост вместо ласточкиного напоминал фазаний — так был растерзан на множество лоскутов) совершал странные действия. Десятки осоловелых глаз увлеченно наблюдали следующий перфоманс: только что артист, изображая из себя франтоватого посетителя летнего кафе, взял с подноса ассистентки горящий тряпичный ком и проглотил. Промокнул губы салфеткой, беспечно улыбнулся и выпустил из ноздрей струю дыма. Поперхнулся, закашлялся, постепенно меняясь в лице от красноты до синевы, картинно схватился за шею, еще больше затягивая заляпанное жабо, и выдал такую жуткую гримасу, что кто-то особенно впечатлительный с галереи запищал. Зал по большей части гоготал. Страдания на сцене обернулись тем, что из перекошенного рта вырвался сдавленный крик, а вместе с ним… живая канарейка.
Из зрителей же вырвались возгласы, кто-то сподобился на бурные, но непродолжительные овации.
Как часто говорил мне Чиргин, публика кабацкая куда более притязательна, нежели светская. Дамы и господа добросовестно платят за билет и высиживают два отделения с антрактом, смиренно принимая самое ничтожное надувательство за сложнейший трюк. Существование их столь скучно и рафинировано, что даже банальность вроде кролика из шляпы кажется им подлинной магией. Представители же низов каждый день свидетельствуют вещи страшные и грязные, глаз их привычен к тому, что шокирует любого добропорядочного человека до обморока. А потому, чтобы подивить бедняков, требуется особенно изощренное воображение и полнейшее отсутствие инстинкта самосохранения: риск, риск, голый риск без страховки — вот что восхищает голытьбу.
Сегодняшний артист определенно практиковал такой подход: отрыгнувши канарейку, он достал пистолет.
Публика напряглась, но еще больше разгорелась, давясь окриками. Артист же невозмутимо прочистил пистолет, зарядил и вскинул руку над бушующей толпой: после такого жеста ей все же пришлось притихнуть.
— Ну, братцы (до милостивых государей и государыней вы явно не дотягиваете, друзья), я бы на вашем месте требовал с любезного нашего хозяина, — он отвесил издевательский поклон трактирщику, — всем по стакану за счёт заведения: ведь вас надули! — народ зашевелился, хозяин кабачка не сгонял с лоснящегося лица приветливой улыбки, но полотенце скрутил в мертвый узел. — Каким ужином сегодня потчуешь честной народ, шельмец ты эдакий? — проревел на всю мглистую залу артист.
— Баранина с луковой подливой! — клацнул трактирщик кривыми зубами.
— Вранье! — перекричал его артист, подкинул свой сливовый цилиндр и выудил из тульи белоснежный свиток. Развернул — конец полотнища белой лентой расстелился по полу — и зачитал: — Сегодня на ужин подают убийство!
Даже у меня перехватило дыхание — столь мастерски был выполнен ход. Я, как ни пытался отделять себя от массы, все же ничем не отличался от нее в этот вечер, разве что качеством костюма, а так — полупьяная физиономия, пот на лбу, пролитая за ворот водка, ватные пальцы, вермишелевые конечности и нездоровая вовлеченность в происходящее, подогретая азартом.
А выступающий, довольствуясь установившейся тишиной, что колола загривок тысячами игл предвкушения, встряхнул свитком, отчего тот обернулся длинной шелковой лентой, выкинул в зал — за нее тут же сцепились девицы. Внимание вновь сосредоточилось на пистолете, который вилял в руке артиста, то и дело задерживая взор своего дула на особенно настырных зеваках, усмиряя — но и изводя. Так случилось и со мной: в мою сторону повернулось чёрное отверстие, а поверх него пристально глядели насмешливые глаза — при тусклом огне свечей, выеденные дымом, совершенно бесцветные.
Этот взгляд отрезвил меня. Он был такой же, как в последний раз — мёртвый.
Во мне всё зашлось. И когда Чиргин со сцены провозгласил условия игры, я уже сжимал кулаки, чтоб ногти вонзались в ладони, пытаясь высвободиться от хмельной отравы, ведь нужно было что-то делать, причем немедля же.
Юрий Яковлич Чиргин не утруждал себя заботой о том, чтоб жить достойную жизнь: вместо того избрал вечную неприкаянность с привкусом безысходности — словно неспокойный ветер в степи, он сновал по трущобам города, порой врываясь в фешенебельные кварталы, с одной ему мыслимой целью, ничего не приобретая, ни к чему не стремясь. Когда мы только познакомились, он уже превозмог нужду, и проблема добычи хлеба насущного не занимала его живое воображение всецело; однако именно гибкостью ума и ловкостью рук он добывал себе «и хлеб, и зрелища».
И вот, он по обыкновению нарывался, дабы вечер не прослыл пропащим — следовало разнообразить его разудалой выходкой, скандалом и всеобщим потрясением.
— Толпа, — говорил Чиргин, покручивая на пальце пистолет, — во власти инстинктов. Откусить кому-нибудь голову — ну что за забава! В наш век все куда проще! Спускай курок — дохляк готов.
— Эт ты-то, шут гороховый! — публикой овладевала скука.
— Именно! — оскалился Чиргин. — В этом наш трюк: ну же, где добровольцы? О, вас предостаточно, но кто поднимется сюда, возьмет оружие и… выстрелит?
Чиргин сделал пару шагов назад и растянул у себя на груди одежду. Серьёзность его намерений и бесстрастное лицо охладили пыл зрителей — поутихли, кто-то выдохнул: «Грех на душу брать», а кто-то погромче выкрикнул сомнения, настоящий ли пистолет.
Чиргин выстрелил, и свеча в люстре разлетелась по головам крошками. Толпа примолкла. Чиргин хладнокровно прочистил пистолет и воскликнул:
— Найдётся ли тут сапожник, который позаботится о моих стоптанных башмаках? Да-да, там, на галёрке. Конопатый! Сюда его!
Изумлённая толпа поднатужилась и вытолкнула рыжего детину, который едва соображал, как же его так угораздило.
— Ба! — Чиргин вцепился в сапожника длинной рукой, будто крюком, и затащил на подмостки. — Благодарствуй, дружище! Дарёному коню в зубы не смотрят, — Чиргин прищёлкнул каблуком своих нелепых башмаков с бордовыми бантами на пряжке, — но ты их ладно отделай да вручи какому богачу, всяко лучше, чем на ворованных часиках наживаться.
Сапожник встал как вкопанный, а Чиргин заботливо пожимал ему грубую руку.
— Чего брешешь… Какие ещё часики! — взревел сапожник.
Чиргин отпрянул от сапожника и оправил фрак. Сапожник невольно повторил жест, и что-то громыхнуло об пол; наклонившись, детина спохватился и поспешил поднять маленькие прелестные часики, что озорно блестнули драгоценными камушками.
— Вдовушкины.
Чиргин бросил это непринуждённо, но толпа замолкла, а сапожник опешил, заозирался, припрятывая у себя на груди своё добро и бормоча озлобленно:
— Мои это. От тёщи… Наследство… Тебе-то чего… Подь ты!
— Ну, Митенька! — Чиргин подмигнул насторожившейся публике и неспешно приблизился к Митеньке, будто укротитель к опасному зверю. — Нам ли тебя судить, голубчик, коль хозяин жалованье задерживает, собака, а картишки своё берут, сапожник да без сапог, в долгах как в шелках, а последняя копеечка на дне кружки тонет…
Митька оскалился, а Чиргин приложил руку к сердцу, и нагрудный карман его будто забился изнутри, да так, что увидали и на галерке, и Чиргин, как бы озабоченный, достал оттуда пресловутые часики. Сапожник охнул, полез за пазуху, и взревел в негодовании, но прежде, чем сделал и пару шагов к Чиргину, тот воскликнул как-то скоро, высоко и грустно:
— Но ребёночка-то жаль!
Сапожник стоял с приоткрытым ртом, и только кровь прилила к низкому суровому лицу.
— Митька, — уговаривал Чиргин, — за часики-то много отвалят, и на долги хватит, и на похороны, и на поминки, горе залить… Но всё ж ворованные, прижмут тебя, Митька. Возьми башмаки, не торгуйся, отделаешь — и, гляди, на гробик хватит.
Сапожник открыл и закрыл рот, будто задыхаясь, и взмахнул нелепо рукой, словно пытаясь развеять Чиргина, как дым.
— Откуда тебе о Фенёчке-то знать!
Я поджал губы — ведь это был лучший трюк Чиргина, и никакие выплюнутые канарейки не шли с ним ни в какое сравнение. При должной подаче это производило фурор — собственно, ведь с этого Чиргин и начинал свою артистическую карьеру, этим и отличился от десятков подобных искателей счастья с голубями в рукавах и саблями в глотках.
Чиргин читал людей. Поначалу играл цыганщину, хватая за руки (и выуживая из карманов что повесомее), а со временем — вот так, издалека, вооружившись прозорливостью, острейшей наблюдательностью и житейской мудростью. Пары секунд хватало его цепкому взгляду, чтобы уловить важнейшие черты, ещё мгновение — чтобы принять к сведению, раскусить и в следующий миг вынести вердикт. Мастерство своё он подавал с нужной помпой, временами для пущего эффекта опускаясь до известной жестикуляции и разговоров о третьем глазе. Сам он пожимал плечами, не находя ничего выдающегося в своем мастерстве, а когда ему в лицо говорили слова восхищения, кривился и сухо повторял: «Все, что я из себя представляю, заслуга табора цыган и чёртовой бабушки».
Он никогда не гнушался методами самыми сомнительными, лишь бы добиться своего: лгал, обманывал, водил за нос и пудрил мозги всякой своей жертве; он был искусен в манипуляции и знал, как заставить человека сделать, сказать, даже подумать то, в чем возникала необходимость. Он рассеивал бдительность, перехватывал внимание, зачастую чудесно преображаясь и в апофеозе актёрства производя неизгладимое впечатление; этим он пользовался, чтобы брать власть не только над обстоятельствами, но и над другим человеком.
Увы, наблюдая, как сапожник отходит от потрясения и глядит на Чиргина совсем уж недобро; как переминается он с ноги на ногу, и трещат под ним подмостки; как недвусмысленно захрустел он костяшками… собравшиеся понимали, что грядёт лихая переделка, и симпатии были явно не на стороне этого кривляки, горе-колдуна. Предвкушение хорошей потехи трещало в воздухе.
Но я один знал, какой трюк он намеревается провернуть, и всё во мне сжалось от ужаса. Я рявкнул, не подумав, ничего не просчитав заранее:
— Да оно и выеденного яйца не стоит!
В голове шумело, руки тряслись, в висках стучала кровь и осознание того, что теперь всё внимание обращено на меня. Теперь настало время действовать.
— Все это шарлатанство! — заорал я. — Этот подставной! Подставной же!
Грубо проталкиваясь, я подобрался ко сцене, откуда на меня в плохо скрываемом замешательстве и раздражении взирал Чиргин. Рыжий детина же обернулся ко мне, потрясывая кулаками:
— Какой, к черту, подставной! Всё верно ж сказал он, гад, сапожник я! Первый раз его рожу вижу — вот сейчас и размалюю, почто честных людей дурят!.. А долг я уже отдал, да! А ты отдай часы, мои они! — закричал он на Чиргина.
— Молчать!