Глава 8 (1/2)

XXIV</p>

</p> Оставаться в Кремле я более не мог. Эти стены, эти люди, эти взгляды – все будто выталкивало и отвергало меня. Хоть Бисмарк в последние дни и редко появлялась на той кремлевской квартире, оставаясь на ночь в самом «рабочем» Кремле, и она, по сути, пустовала, от одной мысли о возвращении туда делалось дурно. Я старался решительно забыть все произошедшее, но каждая мелочь, каждая секунда вновь напоминала о смерти вождя и радикальных переменах в жизни абсолютно всех.

Мать Бисмарк полностью погружена в работу, теперь ей нет дела ни до чего, что не касается ее государственных забот; брат Василий постоянно крутится рядом с ней, готовый в любую секунду сорваться и побежать исполнять любое ее постановление или просьбу, или же сам занимается своими делами в партии, которых теперь у него стало значительно больше; все остальные члены семьи, так или иначе связанные с политикой, также были куда-то пристроены и чем-то заняты, впрочем, как и вся верхушка. Все бегали, суетились, перешептывались и переглядывались, действовали как единый организм, где был важен каждый его «составляющий», где без одного человека рухнула бы вся система, и всем было до всех и каждого дело. До всех, кроме меня, впрочем, как и всегда, всеми забытого и предоставленного самому себе. От всей этой беготни начинала болеть голова, да и в целом было такое ощущение, какое бывает в начале лихорадки. Непременно нужно было найти квартиру, чтобы переночевать, выпить чаю и принять медикаменты. Постояв на пересечении Тверской и Большой Дмитровки, я решил вернуться к Хрущеву, решив, что он несомненно примет меня и позволит переночевать.

Дорогой я старался думать о предстоящем величии и славе, о митингах и мировой революции, но каждый раз мысли возвращались к бедной, убитой горем матери, ко всей фальшивости этой бравады и иллюзии непоколебимости, спокойствия, даже равнодушия и жесткости, которую она так усердно строит, и к великой жалости, испытываемой к ней. Да, мне было ее жаль. Но впрочем, временами я действительно хотел бы ее убить, убрать последнего диктатора, не дать ей продолжить сталинское дело. Сам не зная отчего, я все больше убеждался в том, что смерть Сталина никак не могла быть чистой случайностью или же естественным процессом. Я решительно поверил в то, что Бисмарк приложила свою руку к его кончине с целью заполучить власть в Союзе, и что это не могло быть иначе. И что все ее страдания были лишь видимостью, что ей вовсе не было его жаль и она, в сущности, никогда его не любила. Очевидно, что это было лишь несвязным бредом в больном лихорадкой сознании, но тогда это казалось мне чем-то банальным и лежащим на поверхности. Я сильно забегу вперед, приведя ее цитату о том моменте и о ее чувствах в тот период времени, но все же именно сейчас она будет наиболее уместна:

«Они обвиняли меня в его смерти продолжительное время, но тем лишь хуже, что обвиняли не прямо в глаза, а за спиной, подпольно, заставляя жителей верить в это. Конечно, были люди, доносившие обо всем этом, но я была слишком добра или даже наивна, что не отнеслась к этому с надлежащей серьезностью. Но я не была и не могла быть осведомлена о масштабах проводимой либералами работы и о влиянии их пропаганды на общественное мнение. </p>

«...»</p>

Когда открылись все те обвинения, что выдвигали против меня путчисты, я не могла даже и поверить в возможность подобных высказываний в целом. «Бисмарк убила Иосифа Сталина с целью получения власти в Советском государстве» — как я могла верить? Все знали, как смерть Иосифа отразилась на моей политике и мировосприятии как таковом, но КОРС переврали и довели до абсурда абсолютно все, что я когда-либо говорила. Их слова не имели за собой абсолютно никаких доказательств, но львиная часть народа была на их стороне. Путч перерастал в гражданскую войну... »</p>

Конечно, на тот момент Бисмарк еще не могла знать того, что готовится в подпольях Кремля, и пыталась вести свою политику так же, как когда-то вела германскую.

Дойдя до квартиры Хрущева, я не услышал обыкновенных споров, доносившихся из-за двери, будто бы говорили всего двое, причем говорили приглушенно, не желая, чтобы их дискуссия достигла чьих-либо ушей. Я позвонил в звонок, и все моментально стихло. Спустя пару минут послышалось шарканье, и дверьь медленно открылась. На пороге стоял все тот же старик с седыми усами, Гавриил Заболоцкий – тот, что так сильно привлек меня часами раннее.

— Вернулся малый... Проходи, Штефан Яков. — его тон выражал лишь глубокое разочарование, и тень осуждения промелькнула в его лице. — Что-то болезненно выглядишь, офицер, нездоровится?

— Головные боли мучают.

— То-то, голова болит, зато ноги здоровы, раз бегаешь по Москве целый вечер. — его хриплый старческий голос, теперь бывший даже насмешливым, до безумия привлекал меня. — Зачем же в Кремль побежал, раз подписался под решением быть революционером? Али кончается запал, Штефан Яков?

— С чего вы взяли, герр Заболоцкий, что я был в Кремле? — я хотел говорить надменно, но выходило лишь жалкое подобие дешевой наглости, с которым школьный хулиган говорит с поймавшим его учителем.

— А с того, что видел собственными глазами, как ты по Александровскому саду кругами пару часов ходил, после того как совершенно обозленный из ворот вышел. Что, Бисмарк-Джугашвили видеть не желает?

— Что мне до ее желаний? Голова болела, вот и ходил по парку, всего-то!

— Ну хорошо, хорошо, твоя правда, Штефан Яков. Иди, там товарищ Хрущев желает тебе сообщить одно словечко. — он легко подтолкнул меня вперед, а сам взял шляпу и покинул квартиру. Состояние мое ухудшалось, но все же я чувствовал своим долгом выслушать то, что хотел сказать Хрущев. Голова кружилась, отчего я почти что свалился на стул.

— Что с тобой, друг мой? — он сделал притворно-беспокойное лицо, обратившись ко мне.

— Ничего, нездоровится слегка. — теперь я старался говорить увереннее и серьезнее, что опять же выходило жалко.

— Тебе непременно, непременно необходим отдых, Штефан.

— Не стоит, право слова. О чем же вы желали говорить?

— О том, как бы сместить эту немчурку, отобрать у нее власть. К чему немцу власть на русской земле, а, Штефан?

— И как же вы собираетесь сместить ее?

— Понимаешь, здесь дело хитрое, тонкое, друг мой. Мы не с простой девкой имеем дело, да даже и не с простым дипломатиком или секретаришкой, а с человеком, имеющим огромный опыт (в этом Заболоцкий прав), а потому стоит двигаться очень осторожно. Ты, Штефан, полагаю, знаешь ее лучше всех, и тебя она ближе всех подпустит к себе...

— Не подпустит. Давайте ближе к сути. — я вновь чувствовал раздражение, то ли от усталости, то ли от начинавшейся лихорадки, а может и от всего этого вместе.

— К сути? А суть проста: этот документик, якобы оставленный Сталиным, мы признаем незаконным, обвиним ее в захвате власти и выгоним вместе со всеми остатками сталинской власти, нет, лучше вообще ликвидируем их, да, Штефан, ликвидируем? Конечно. Но для начала необходимо эту бумажку выкрасть из Кремля. Тебе ясна задача, друг мой?

— А если план провалится, то будут еще доказательства! Мы убедим массы в том, что это никто иной как Бисмарк убила, отравила Сталина, чтобы заполучить власть, потому что так оно и было! А документ я найду, и мы докажем, докажем всем нашу правоту! — минутная горячка, в которой я говорил об этом, чуть не погубит не только мать, но и даже собственно меня, но в тот момент я находился в аффекте болезни, так что решительно не понимал, что и кому наговорил. Но этого оказалось вполне достаточно.

— Действительно ли это так, Штефан?

— Да, это... это она мне призналась в своих замыслах и деяниях. Она так и сказала об этом прямо, она наивна, все еще хочет верить мне... — в сущности, конечно же, Бисмарк никогда мне ничего подобного не говорила, да и не могла сказать, ведь не совершала этого. — Она как... цареубийца.

— И таким места во власти нет. Ты видишь, Штефан, сейчас, именно сейчас, твоими устами и руками совершаются эпохальные перемены, сейчас решается судьба советского народа, Штефан, ты решаешь судьбу миллионов людей!

— И я пойду, сейчас же отправлюсь туда и найду документ! — я встал, и шатаясь, словно пьяный, направился к выходу. Я абсолютно ничего не понимал, ни куда шел, ни о чем думал, и уж тем более о чем говорил. Перед глазами был словно туман, в котором я бессознательно передвигался. Становилось душно, хотелось быстрее выйти на улицу. Как только закрылась дверь, холодный ветер словно отрезвил меня, содрав эту пелену бессознательности. Вмиг стало проморзгло и влажно, и я тут же вспомнил об отсутствии места для ночлега. Возвращаться не хотелось, а других путей не было.

Спустившись по лестнице, я услышал, как кто-то окликнул меня. Это был Заболоцкий. Он словно дожидался меня здесь.

— Ну что, спаситель родины, о чем еще говорил наш великий революционер? — в его голосе слышался некий сарказм с нотками пренебрежения.

— А вам какое дело, позвольте спросить? Вы же не можете поднять революцию! — старик, как и все остальные, чрезвыйчайно раздражал меня в тот момент.

— А ты можешь? — усмехнулся Заболоцкий, подняв голову и посмотрев своими красными старческими глазами на меня.

— Смогу. Довольно этого диктаторского режима. Один умер – другой пришел, да и наверняка не сам умер.

— Ты хочешь сказать, что Бисмарк желала кончины Иосифа Виссарионовича?

— Может и так. Да, я уверен, это так!

Заболоцкий взял зонт и, жестом позвав меня за собой, направился в сторону Павелецкой. Я, хоть и нехотя, но направился за ним. Что-то привлекало меня в этом старике, и это что-то пересиливало чувство раздражения, отчего даже и хотелось слушать его наставления.

— А для чего ж ей было желать этого? Она любила его, друг мой, и не могла его убить. — старик был так простодушен и спокоен.

— Вполне могла, могла пожелать власти, а вы же знаете, что власть делает с людьми. Я считаю, что она никогда его не любила, и никого не любила, абсолютно никого. Она лишь использует людей, и его она тоже использовала. Ей нужна была власть над Союзом – она ее получила. Бисмарк лишь делала вид, что сострадала ему и жалела, а в душе надеялась на скорую его гибель. Когда ждать устала – покончила с этим сама, спокойно и хладнокровно, после чего выставила себя несчастной вдовой, убивающейся с горя. Она жестокий и коварный человек, и ей не место во власти. — сам того не замечая, я начал говорить словами Хрущева. — Мы должны поднять путч, свергнуть диктаторское правительство, спасти Россию от навязанных принципов!

— Я не думаю, что Бисмарк настолько бесчестна, чтобы сотворить подобное, не тот она человек. А вот ты, Штефан, сейчас поступаешь невероятно подло, коль говоришь подобное о своей матери. Это неправильно, друг мой.

— Именно, герр Заболоцкий, вы верно сказали: она бесчестна! Самовлюбленная и алчная, жаждущая лишь наживы и власти, и больше ничего!

— Но отчего ты мыслишь так?

— Потому что знаю ее, прекрасно знаю всю ее политиканскую натуру.

— А как по мне, ничего ты о ней не знаешь. Мало кто знает. Бисмарк – закрытая личность, теневой лидер. И знаешь, я так думаю, что лишь один человек поностью знал ее душу.

— Сталин?

— Сталин, он самый. Лишь он и знал тихий омут немки, лишь его она туда и пустила. Она держалась за него, для нее он был всем. Как он спас ее на трибунале – так и привязалась она к нему. Знаешь, однажды был у них такой разговор: когда Сталин спросил ее, мол, отчего ты привязалась ко мне? я не европеец, не разделяю идей демократии и всемирной толерантности, не желаю заработать миллиарды, весь мир считает меня жестоким диктатором и монстром и открыто избегает. На что Бисмарк ответила: «Да оттого и привязалась, что ты не такой, как все.» Она дала ему понять, что он был важен для нее именно таким, каким он был, и что принимать она его готова любым.

В этот момент по улице напротив медленно шагал совсем уж ветхий и бедный старик с собачонкой у ног, и она была очень даже похожа на своего хозяина. Полагаю, это была самая противная, худая и старая собака, которую я когда-либо видел, впрочем, как и ее хозяин, который, словно и не обращая внимание на окружающих их людей, преспокойно беседовал с собакой, будто бы та могла ему ответить.

— Видишь того старика с собакой? — спокойно начал Заболоцкий. — Я, ты, да и все прохожие подумают про них, что они уродливы и несчастны, и в особенности невинная псинка, которая, живи она у других, более «хороших» хозяев, может, была бы и чистая, и упитанная, и шерсть бы у нее лоснилась, но ты приглядись, друг мой, насколько преданно и покорно эта собака, будучи голодной и плешивой, идет за своим хозяином, который, очевидно, просто не умеет или не может сделать для нее большего; и с какой любовью этот несчастный старик смотрит на свою питомицу и говорит с ней, так как больше никто не выслушает его. Он одинок, и эта собака – единственный друг его, она привязана к нему. Так же и она никому не нужна, кроме этого бедного старика, и оттого и ходит за ним, и любит его своим собачьим сердцем. — он с минуту помолчал, а после словно очнулся от глубоких раздумий. — Вот так же и Бисмарк, как эта собачка, увязалась за Сталиным. Все считали их, а в особенности его, странными, не такими как все, и очень жалели немчурку за ее «мучения в руках советского тирана». А Иосиф был единственным, кому она в действительности была нужна, и она ходила за ним, поддерживала его, сопереживала и помогала, и любила всей своей немецкою душой. Да и он, так же, как тот старик, был глубоко несчастным, а потому и жестоким человеком, его никто не любил по-настоящему, Надежда вообще бранилась постоянно, а в ней, в этой немчурке Бисмарк, он увидел что-то родное, свое, что не было ему чуждо, и что лишь она и готова была принять любые его действия и слова. Он доверял ей, Штефан, и мог часами говорить с ней, точнее, он говорил, а она лишь слушала, и это было важно для него. Вдвоем они как бы дополняли друг друга, понимаешь?

— Однако откуда вам все это известно?

— Опыт, друг мой, опыт помогает определить и узнать многие вещи — он вновь улыбнулся, совсем так простодушно, что я даже и поверил в каждое его слово, и все то, что я говорил у Хрущева, тут же забылось.

— Но позвольте, Заболоцкий, их взаимоотношения не должны являться жестокими для всех остальных жителей страны, это не повод для тирании!

— А что для тебя тирания, Штефан?

— Репрессии, издевательства, пытки и расстрелы, закрытые границы, недозволение выражать любое свое мнение, запрет на демократию – вот вам и тирания.

— А что жестокого в закрытых границах, например? От этого кто-то страдает? Умирает?