Глава 5 (2/2)
— Ну все, мой дорогой, теперь ступай, и не забывай: ты борец за свободу, и не забывай иногда навещать свою партию! — последнее его слово «партия», на котором он сделал особый акцент, как будто лезвием прошлось по моей душе. Что-то зацепило меня тогда: я знал, что партия здесь лишь одна, и это КПСС, а что была это за партия… Впрочем, тогда я, опять же, не придал этому особого значения, и быстро вылетел в коридор, на ходу надевая шапку и пальто. Увидев меня, Светлана даже как-то испуганно взглянула, но ничего мне не сказала. Ее глаза были в слезах, а на лице выступали красные пятна. Я сбежал по лестнице, и успокоившись уже на улице, неспешно побрел к дому.
Тогда я еще не понимал, насколько все было серьезно, я просто чувствовал себя важным, «борцом за свободу», «национальным героем» и всеми прочими, кем в своих мечтах сделал меня Хрущев. Буря совершенно новых ощущений кипела в моей душе, и я понял, что это все было тайной, и никто, ни одна живая душа не должна была узнать об этом. Но впрочем, совсем скоро меня увлекли другие мысли, касавшиеся школы, невыученных уроков, Вышинского, с которым мне еще предстояло объясниться и Майи Каганович — фройляйн, частенько помогавшей мне с уроками. В таких мыслях я дошел до дома.
XVI</p>
Когда я вернулся, дома по-прежнему никого не было. Я завалился на кровать, и сам того не заметил, как уснул. Во сне я все видел эту квартирку, мужиков и Хрущева с бумажками и кукурузой. Разбудила меня вернувшаяся Доратея, когда настало время ужинать.
Выйдя в гостиную, я тут же быстро окинул ее взглядом, и увидел, что за столом был один Сталин. Я тут же вспомнил, что мать в Берлине, и пожалел, что вообще вышел. Однако чувство голода пересилило во мне все остальные, так что я вынужден был пройти к столу. Я занял свое обычное место напротив него, и стал смотреть куда-то себе под ноги, лишь бы не встречаться с ним взглядом. После того, что я наговорил у Хрущева, мне было даже немного неудобно видеться с ним, однако он первый нарушил молчание.
— Яков? — его голос был задумчивым и спокойным.
— Ja, Vater, что такое?
— Как прошел твой день? Готов ли ты к школе?
— Я готов. К чему вы интересуетесь?
— Что же, и поинтересоваться нельзя? — он снова задумался, как-то с интересом разглядывая меня, будто бы никогда до этого не видел.
— Зачем Mutter уехала в Берлин?
— Ей нужно что-то оплатить там. Ты чем-то обеспокоен? — мне казалось, что он видел всего меня насквозь, и мне ничего не удастся утаить от его темных и уставших глаз.
— Вовсе нет. — с минуту помолчав, я продолжил. — Мы с Mutter едем на Рождество nach Deutschland. Вы не поедете с нами?
— Нет, сынок, у меня слишком много дел здесь… Дойчланд, как много забот она мне принесла, и сколько еще принесет… — он будто бы рассуждал сам с собой.
— Вы говорите о войне?
— И о войне, и о санкциях, и о НАТО. Да ты ешь, остынет…
Я стал есть, слушая его рассуждения, и с каждым мнгновением мне становилось лишь противнее это слушать. Мне хотелось сбежать оттуда, бежать, не зная пути, туда, в Германию, к матери.
Быстро покончив с ужином, я ушел к себе и снова лег спать.
На следующее утро мне пришлось идти в школу пешком, так как мать уехала на машине. Я шел по зимней Москве, все еще обдумывая правильность своего поступка вчера, у Хрущева. Должен ли я был подписывать это или нет? Что это все вообще значит? В конце концов, мне это надоело, и я решил сменить тему размышлений на более приятную, однако та вчерашняя сцена все не выходила у меня из головы. На мою удачу я услышал крик, который отвлек меня от гнетущих мыслей.
— Эй, Бисмарк-Джугашвили, подожди!
Я узнал бы этот голос из тысячи.
— Вышинский?
— Да, куда ты так разбежался, я тебя уже десять минут догнать не могу! — он отдышался, после чего продолжил, — Ты уж извини меня за то, чтов пятницу было, я просто никак не мог этого ожидать…
— Alles gut, я совсем не обижаюсь. Ты не видел Майю Каганович?
— Видел, думаю, она уже в школе. Ты опять математику не делал, Штефан? — даже грустно проговорил Вышинский.
— У меня другие дела, мой милый, поважнее математики. — я был так высокомерен с ним!
Должен сказать, что за день ничего не произошло, но именно это меня и настораживало.
«Не может все так гладко идти… Очевидно, что-то да произойдет! Может тихо и незаметно, но обязательно произойдет. Все слишком хорошо.»
Я даже хотел, чтобы что-то произошло, мне хотелось знать что-то новое, и потому я твердо решил подслушивать все, что мог, лишь бы не упустить никакого события. Я был подлецом, низким подлецом! Идя из школы домой, я решил позвонить матери, чтобы узнать, не подъезжает ли она уже к Москве (по всем расчетам, она уже должна была быть здесь). Набрав номер, я долго слушал лишь гудки, и когда я уже собирался положить трубку, она ответила. Ее голос был максимально веселым.
— Да, Штефан, что-то случилось? — казалось, она только что перестала смеяться, настолько она была весела.
— Я хотел узнать, ты уже в Москве?
— О нет, друг мой, я тебе вечером перезвоню, в лесу связь плохая.
— Подожди, где ты? — прокричал я в трубку, показывая ей, чтобы она не сбрасывала звонок.
— Да тут у Меллендорфа выходной организовался и путевка в Альпы подвернулась, так что мы в горах сейчас. Я завтра к ужину буду дома, ждите! — с этими словами она отключилась.
Я был немного шокирован этим известием. Я всегда понимал, что моя мать очень свободная, но не ожидал, что настолько. Подумав, что она буквально бросила нас, я значительно ускорил шаг и почти что побежал домой, желая рассказать всем все сразу, и в особенности Сталину. Очевидно, его дома не было, но там оказалась Доратея, которая тоже сошла бы за слушателя.
Зайдя в кухню, я вальяжно развалился на стуле и начал спрашивать ее о чем-то банальном, и в одни момент на какой-то из моих вопросов она ответила: «Сегодня приедет frau Bismarck, и с ней решим.»
— Она только завтра приедет, она в Альпах с herr Bundeskanzler [г-ном Федеральным канцлером] на лыжах катается. — усмехнулся я.
— Да как же это, Штефан? Она ж уже к Москве подъезжать должна! — Доратея искренне недоумевала, как так могло выйти, что мать осталась кататься на лыжах вместо того, чтобы ехать в Москву.
— Это было импульсивное, незапланированное решение. Меллендорф организовал выходной и позвал ее кататься на лыжах, а та согласилась.
— Ох, я помню этого Меллендорфа, и их отношения… Неудивительно, что она согласилась. — вздохнула женщина, как бы рассуждая сама с собой.
— Какие отношения?
— Ой, да заболталась я с тобой, надо идти готовить! — видимо поняв, что сказала лишнего, она кинулась к плите, включив какой-то сериал.
У меня появился новый пункт, который мне еще лишь предстояло изучить. Я задавал сотни вопросов, понимая, что ни на один у меня нет ответа, даже самого примитивного. Я снова стал смотреть документальные кадры о войне, пытаясь найти ответы там, но все было тщетно. В девятом часу я получил от нее сообщение, в котором говорилось, что она выехала из Баварии и уже пересекла государственную границу Германии.
Я не стал ужинать, дожидаясь Сталина. Мне не терпелось рассказать ему про Альпы и Меллендорфа, ведь очевидно, он еще не знал. Когда он зашел и снял фуражку, я тут же подскочил к нему и начал задавать разного рода вопросы, чего раньше никогда не случалось.
— Как ваш день прошел? — интересовался я, заглядывая в его лицо, желая получше узнать его настроение в тот момент. Он казался уставшим (впрочем, как и всегда), но явно ожидал возвращения матери.
— Эх, да все как обычно… А что, Гертруда еще не приехала? — как я и ожидал, он ничего не знал.
— Nein, она будет здесь лишь завтра к ужину.
— В каком смысле? Она сегодня должна была приехать.
— Ее herr Bundeskanzler Möllendorf пригласил кататься на лыжах в Альпы, но сейчас она уже где-то в Польше.
— Все ясно. Ты ужинал? — он мнгновенно стал серьезным, и последний вопрос задал уже как бы отвлекаясь от основной мысли, вспомнив о том, что нужно было спросить.
— Да, gute Nacht, Vater. — я больше не мог скрывать той подлой радости, которую испытал в тот момент. Своим заявлением я разозлил его, что для меня, гаденького мальчишки, было главной задачей. Я даже солгал ему об ужине, чтобы побыстрее убежать в свою комнату. Через несколько часов (был второй час ночи) я вставал за водой и увидел в щелочку приоткрытой двери его кабинета, что он ходил по нему кругами, тихо рассуждая о чем-то. Я не слышал его слов, но понимал, что он все о том же.
XVII
Утро следующего дня я опущу, и скажу сразу о вечере, тогда, когда вернулась мать.
Она вернулась только в десятом часу, невероятно уставшая и измотанная дорогой. Как только она вошла в дверь, первая засыпала ее вопросами Доратея, которая, получив на них ответы и накрыв на стол, была отпущена ею на ночь. Сталин слишком холодно обошелся с матерью, так что она была слегка насторожена его поведением. За ужином мы коротко обсудили политику, после чего Сталин первый ушел, а через несколько минут позвал мать в кабинет. Его голос был леденящим, и тут я понял, что сейчас то что-то, которого я так ждал, и произойдет.
Для того чтобы «не упустить деталей», я должен был пойти на кухню, откуда все можно было слышать, не прилагая особых усилий. Усевшись в то кресло, в котором обыкновенно сидела Доратея, я стал прислушиваться к каждому слову, произносимому за стеной. Первые несколько минут я слышал лишь медленные шаги Сталина, после чего он первый начал разговор:
— Как покатались? — он говорил все так же рассудительно.
— Очень хорошо, погода была замечательной. — мать в свою очередь говорила так же официально, как говорила бы на саммите.
— Погода… Только вот зачем он позвал тебя на этот курорт? С чего это вдруг у федерального канцлера такой внезапный выходной? Что-то у тебя таких не припоминаю!
— Да, он взял этот выходной, он договорился, и я тоже иногда могла делать это. Только повода не видела.
— То есть эта путевка не была такой уж и случайной? — в его голосе слышалась злость и ярость.
— Да, не была, но лично я узнала о ее существовании лишь вчера.
— И он так тебе все и открыл? Знаешь ли, я всегда старался считать его честным и благородным, но теперь я убежден в обратном.
— Ты не можешь так говорить о Гюнтере, совсем не зная его! Ты прекрасно помнишь, от чего он спас меня и из какого позора вытащил, так что он и есть — благородный и честный. — мать явно злилась, но только всеми силами стремилась скрыть это.
— Я ничуть не умаляю его значимости в тот момент, но теперь-то к чему это все? Какой благородный поедет на курорт с чужой женой, прекрасно зная о ее семье?
— Но и ты же прекрасно знаешь, что я фактически была его женой долгое время…
Я был поражен мыслью о том, что моя мать могла бы быть женой Меллендорфа, того самого веселого немца-канцлера, политического преемника матери.
— Но это же в прошлом, в прошлом! — Сталин переходил на крик.
— В прошлом, Иосиф, именно, что в прошлом. Да, в военные годы я чуть ли не пошла под венец с Меллендорфом, но суть в том, что это давно прошло. Ведь он спас меня от одного лишь конкретного позора, а ты спас меня от смерти. Я ездила объясниться, покончить со всем этим навсегда. И знаешь, не были мы ни в каких Альпах, это был предлог…
— Что за предлог?
— Мы были в Берлине все это время. Тогда я прямо высказала ему все, что думала, что очень ценю его дружбу и уважаю, как человека, что без него я, несомненно, ничего этого бы не добилась и проч., однако я желаю остаться лишь друзьями, не переходя черты. Он прекрасно все понимает, я знаю это, но он был в бешенстве. Я боялась, что он просто застрелит меня…
— Чего он добивается? Чего он требовал? — в его голосе смешивались гнев и беспокойство.
— Он требовал нашего развода. Идиот… Благородный идиот. Разве он не видел, как долго я этого добивалась? Он же всегда желал лишь блага! — голос матери дрожал от стресса
— Он серьезно требовал развода? Он, должно быть, шутил, Гертруда!
— Нисколечко. Он основательно убежден в том, что ради него я готова бросить все остальное. Он весь вечер вспоминал то, когда он убил Франца. На любые мои доводы он лишь твердил об этом. У него было оружие, и я боялась его в тот момент. В конце концов я просто отрезала все его доводы, и уехала. Он тоже лидер, как и я, и… тоже тиран. Столько лет он подчинялся мне, я была фюрером, канцлером, начальником над ним… А вчера он поднял голову. Здесь отчасти и моя ошибка, я не учла, что он старше меня и сильнее, ведь я всегда руководила всеми его действиями и контролировала его как солдата и подчиненного. Даже после моей отставки он все равно во всем советовался со мной, все решения в стране все равно принимались под моим, хоть и теневым, контролем. Я привыкла к роли руководителя. А он больше не хотел подчиняться. Теперь он захотел контролировать меня, взять в жены и контролировать, контролировать…но мы бы застрелили друг друга в первый же день. Лучшие друзья схватились бы за оружие, потому что старые устои бы сломались. Я не могу смотреть на него, как на лидера, хотя он им является. У нас ничего бы не вышло.
— Он не руководитель, Гертруда, лишь жалкое подобие. Он слушает Вашингтон и убивает собственную нацию. Ты была лидером, а он — нет. Но это его личное дело, а вот то, что он требовал нашего развода из-за его прихоти… Это неприемлемо.
— Я понимаю, я все отлично понимаю, Иосиф, поэтому я и поехала. И я ужасный человек, я знаю это. Я дружила с Меллендорфом до тех пор, пока он мне подчинялся. Однако больше он не подконтролен мне, и я не желаю его знать, в особенности после его требований… Я откровенна с тобой, лишь ты и знаешь о моем характере. Ты знаешь то, что неизвестно никому, Иосиф.
На несколько минут повисла тишина. Конец ли это был, или лишь передышка — я не знал, как и не знал того, как реагировать на все услышанное. Сколько всего я не знал о собственной матери! Однако концом это все еще не было. Сталин снова первым продолжил разговор:
— Я дорожу тобой и никогда никому не отдам, Бисмарк.
— Так я никуда и не собираюсь от тебя уходить, дорогой мой — она говорила как бы с усмешкой, но совсем по-доброму.
— И не у тебя одной такой… «подчинительный» характер. В детстве обо мне говорили то же самое. Боюсь, что таким я и остался. Так было с Надеждой… И я не хочу, чтобы это повторилось с тобой, Гертруда! Временами я боюсь сам себя, не зная, что я сделаю с тем, кто пожелал бы выйти из «подчинения». Хотя, с тобой я ничего не могу сделать, однако… если я перейду границу — останавливай меня, как можешь останавливай. Я боюсь стать таким же, как мой отец, часть историй ты слышала, но об одной я тебе никогда не рассказывал, и никому не рассказывал. Все, кто знал ее — давно умерли. Это было очень давно, однако я до сих пор отлично помню все до малейшей черточки. В один вечер отец снова вернулся пьяным, но в этот раз как-то особенно жестоким, и фактически до смерти избил мать. Я испугался, и в попытке защитить ее и себя кинул в него нож. Не попал… Но его разозлил еще больше. Тогда он бросил ее и переключился на меня, и я не мог сбежать. Как только мне удалось вырваться, я что было сил побежал в дом друга Давида, загнанный и в крови, я предстал перед ним и его родителями. Они разрешили нам с матерью остаться у них на ночь. Вот я и боюсь стать таким же тираном, как он, и иногда я осознаю, что поступаю, как он, а то и хуже него… Не дай мне стать им, Гертруда! Ты же мой самый близкий друг, только тебе я и могу доверять.
— Ты совсем не такой, Иосиф, абсолютно не такой. Я не боюсь, что ты меня убьешь, я Гюнтера больше вчера испугалась, а даже если и убьешь, так от тебя я готова принять смерть. Ты хороший человек, намного лучше меня, ведь я все-таки убила тогда и того водителя, и собственную сестру, а ты не убил, да и ты защищал себя и мать, значит, ты все-таки лучше.
— Да куда уж лучше… — он помолчал, после чего сказал совсем неожиданную мысль, — лишь пообещай мне, Гертруда, обещай, что ты не заплачешь на моих похоронах, того не стою. Обещаешь?
— На каких похоронах, о чем ты говоришь? Нам еще жить и жить с тобой, Иосиф! И для меня ты навсегда останешься лучшим человеком, несмотря ни на что! — последние ее слова были сказаны с невероятной теплотой и заботой, после чего она направилась к двери. Я сделал вид, что пил воду на кухне и ничего не слышал. Тем для размышления стало лишь больше.