Глава 5 (1/2)

XIII</p>

Теперь хочу немного отойти от основного моего рассказа и упомянуть об одном событии, которое впоследствии сыграет одну из решающих ролей и окажет колоссальное влияние на последуюшие события.

Выше я описал наряд моей матери на празднике Октября, но именно этот день предопределил события, которые произойдут лишь спустя тридцать лет после него.

Этот день, седьмое ноября, я запомнил отлично. Мы проводили его на Ближней даче в Подмосковье, в доме за высоким забором, таким, которого я никогда не видел в Европе. Огромный дом военного зеленого цвета с большими окнами и садом с невероятным количеством лимонных деревьев. Мы с матерью подъезжали туда уже позже некоторых гостей (впрочем, все того же кремлевского кружка, который постоянно упоминался мною прежде), и остановились около этого забора, чтобы дождаться Сталина, который должен был приехать еще позже нас, так как до этого, уже «личного» мероприятия, он обязан был провести еще и официальную часть в Москве, то есть выступить с мавзолея и принять парад. Я хотел было зайти в дом, так как становилось холодно, однако мать сказала дожидаться в машине, а сама вышла и начала беседу с охранником дома.

Я сидел и вглядывался в запотевшее окно автомобиля, пытаясь увидеть на горизонте машину Сталина, чтобы побыстрее зайти в дом. Да и к тому же, мне почему-то было жалко мать, ибо я считал, что ей, должно быть, непременно холодно, ведь она была в одном лишь том платье с немецким корсетом и туфлях, совсем ничего не надевая сверху, а ноябрь в России уже может называться зимой. На улице действительно было холодно, полагаю, около нуля градусов, и иногда даже срывались одинокие снежинки, тут же таявшие, едва соприкоснувшись с землей. Было уже сумеречно, а свет доносился только из окон дома, так что это добавляло какой-то особой таинственности и необыкновенности этому вечеру.

Наконец столь долгожданный автомобиль показался в моем поле зрения, и я тут же выскочил со своего места, подбегая к матери и охраннику.

— Ну, друг мой, что же ты прибежал сейчас? — спросила она по-немецки, ласково потрепав по голове. Ее лицо тогда казалось каким-то совсем добрым и даже беззаботно-детским. Два ярко-розовых пятна, вспыхнувших на ее прекрасном бледном лице от холода, только усиливали это впечатление детской наивности и радости, что никогда не было для нее характерно.

— Я замерз в машине, мама, пойдем в дом? — в подтверждение своих слов я протянул ей свою руку, чтобы она могла убедиться в том, что я действительно замерз. Ее рука оказалась не менее холодной, а может, даже и холоднее моей, ведь она стояла на улице все это время.

— Еще минуту, милый, скоро пойдем — улыбнувшись мне, она посмотрела на подъезжающую сталинскую машину. Буквально через минуту, когда машина остановилась, вышел и сам Сталин с несколькими секретарями, которые вообще невесть зачем сюда приехали. На нем была его вечная военизированная форма, черные сапоги, старая, но при том не лишенная некой красоты черная шинель и фуражка со звездой в центре. От машины он направился прямо к нам, оставив секретарей возле машины. Не доходя метра до нас, он тут же протянул руку матери, которая, в свою очередь, так же совсем по-детски подняла к нему обе свои руки и фактически бросилась в его обьятия. Он лишь рассмеялся, погладив ее по спине, и даже немного оторвал ее от земли, чем заставил всех смеяться еще больше. Его обычно суровые и уставшие глаза, но в тот момент такие добрые, отражая свет из окон дома, казались почти янтарными, и оттого очень даже красивыми. Опустив ее, он обратил внимание на ее холодные руки.

— Замерзла, Бисмарк?

— Лишь самую малость, но сейчас стало намного, намного теплее — она усмехнулась и подозвала меня, чтобы я тоже поздоровался.

— И не забудь поздравить с праздником Революции — шепнула она мне по-немецки, ведь, откровенно говоря, я совсем не понимал смысла этого праздника, а следовательно, сам бы и не догадался.

— Guten Abend, Vater, glückwünsche anlässlich der Großen Oktoberrevolution [Добрый вечер, отец, поздравляю с праздником Великой октябрьской Революции] — абсолютно безэмоционально проговорил я, опять же, как что-то обыденное. В ответ он усмехнулся и надел на меня свою фуражку, а сам взял мать под руку и мы наконец направились в дом.

Войдя в двери, люди тут же окружили нас, но в особенности родителей, так что мне пришлось искать себе развлечение самостоятельно. Кушанье пока еще не было подано, так что я должен был с кем-то разговаривать, или же просто наблюдать за происходящим.

Полина Жемчужина, завидев меня, тут же подлетела со своими пирожками, и начала меня кормить так, будто бы я не ел неделю, и параллельно рассказывать все те светские сплетни, которые, очевидно, уже надоели ее мужу Молотову, и во мне она нашла нового слушателя. Полина говорила с живейшим интересом, но я никак не мог найти повода улизнуть куда подальше от нее. На мою удачу, меня позвала мать, тогда я быстро раскланялся с ней и ушел.

Она так раздражала меня тогда в душе, эта Жемчужина, что я и передать не могу! Меня бесила ее вездесущность, любопытство, а главное — это вечное желание кого-либо накормить! Я был готов терпеть Калинина с его трепаниями, даже Сталина с его историями о Второй мировой, но никак не ее. А потому зов матери оказался для меня настоящим спасением, отличным поводом для прекращения разговоров с ней.

— Штефан, сходи-ка на крыльцо и посмотри, не приехали ли Светлана с Василием. — мать стояла вместе с какими-то большевиками, которых я не знал, и очень увлеченно беседовала и смеялась.

— Хорошо. — хоть я и согласился сходить, первым делом я пошел искать Сталина, чтобы спросить у него, зачем им тоже было приезжать. Думаю, читатель уже понял, что я абсолютно не желал их присутствия, а оттого и не понимал, к чему им приезжать сюда, хотя они были такими же сталинскими детьми, как и я.

Долго искать не пришлось: он сидел за столом вместе с Молотовым и Кагановичем, оживленно беседуя с ними и, очевидно, что-то вспоминая и смеясь. Тогда я все еще ходил с его фуражкой в руках, и вместе с ней я подошел к нему.

— Позвольте вас побеспокоить, Vater. — осторожно прервал я их беседу.

— Что случилось, Яков?

— Я хотел поинтересоваться, будут ли fräulein Swetlana Josefowna и herr Wasilij Josefowitsch присутствовать здесь? — сказал я, буквально впихивая ему в руки фуражку.

— Да, они скоро должны приехать, ты можешь сходить и посмотреть, не прибыли ли они еще.

— Genau, Mutter уже послала меня туда.

— К слову, Яков, а где она? Муттер твоя где? — он явно попытался изобразить немецкий выговор, но у него это совсем не получилось. Я молча кивнул в сторону ее и кучки большевиков, и отправился к выходу. Краем глаза я успел заметить, что он тогда оставил своих революционеров и направился к ней.

На крыльце их не оказалось, так что я, простояв там с минуту, вернулся в дом. Подойдя к ним, я заметил среди прочих революционеров одного мужчину, выглядевшего явно моложе остальных, но при этом не совсем уж и молодого, зато очень активно прыгавшего и распевавшего какие-то частушки на потеху всему залу. Увидев его, мать прыснула со смеху и дернула Сталина за рукав.

— Josef, was ist das für ein komischer Idiot? [Иосиф, что это за забавный идиот?]

— Это Никитка Хрущев, старый друг партии — усмехнувшись отвечал он. — Он частенько развлекает публику, это в его духе.

Они подошли к нему ближе, ведь раньше мать никогда его не видела, собственно, как и я.

— Приветствую, товарищ Хрущев! — весело начал Сталин, пожимая мужичку руку.

— Поздравляю с празником Революции, товарищ Сталин! Ну, тут чисто ваша заслуга, без вас даже Ленин бы не смог бы все это провернуть! — он говорил довольно сладким голоском, заискивая перед ним.

— Партия смогла, партии заслуга, и теперь мы продолжаем идти к светлому будущему коммунизма! — ответил Сталин, словно желая приуменьшить свое значение в этом вопросе, хотя, по сути, его роль была колоссальной.

— А какая у вас жена-то красивая, ну вы только взгляните, товарищи! А говорят, что все немки и вовсе страшненькие, а тут — ну просто икона! — поняв, что такими комплиментами Сталина он к себе не расположит, то он решил попробовать заискивать перед матерью, что, впрочем, так же не сильно действовало.

— Искренне благодарю, herr Chruschtschow (она особенно делала ударение на у, так как все германские фамилии обыкновенно произносятся с акцентом на первый слог), однако не стоит так распространяться.

— Так это же вы, Гертруда фон Бисмрарк, железный канцлер, сама герцогиня Ламбургская! — он сделал такое фальшиво-восхищенное лицо, что всем стало противно на него смотреть.

— Лауэнбургская, если вам угодно, а вообще Herzogin zu Lauenburg. Но не стоит всех этих фамильярностей и чиновства, мы все здесь — одно сословие, так учит партия! Я же права, Иосиф Виссарионович?

— Абсолютно точно. К слову, прошу к столу, товарищи!

К тому моменту действительно приехали Светлана и Василий, и начался ужин.

Эти незначительные на первый взгляд события произошли за месяц до описанных мной, однако я не стал бы их записывать, если бы они действительно не имели бы никакого значения в моем рассказе, так что попрошу читателя запомнить этот случай и такое лицо, как товарищ Хрущев.

XIV</p>

Но это я лишь отступил, чтобы предупредить читателя, в чем сильно забежал вперед, теперь же возвращаюсь к своему основному рассказу.

Тогда, в тот самый вечер, когда комедия моя долгожданная свершилась, никто из членов семьи больше не пересекался друг с другом. Доратея была отпущена матерью на ночь к какой-то своей русской подруге, так что кухня была свободна. Светлана дома так и не появилась (очевидно, осталась на квартире Берии), а мать со Сталиным не выходили из его кабинета до самой ночи. Я чувствовал себя совершенно одиноким, это был не тот эффект, которого я ожидал, кардинально не тот. Я жаждал скандала на весь вечер, с криками и бранью, как это обычно и бывает в подобных случаях, но ничего этого не было, лишь то, что я описал выше. Но я не чувствал раскаяния или смущения, я даже зол был тогда, зол на самого себя, что не смог добиться нужного эффекта. Я чувствал тогда такую паршивую гордость, так смотрел на всех свысока, и так был разочарован в себе, что просто места себе не находил! Я слонялся по пустой квартире абсолютно бессмысленно, не находя себе занятия. Ни телевизор, ни Твиттер, ни даже приглашения товарищей погулять на ближайших улицах (да, меня изредка приглашали!) — ничего не могло заинтересовать меня.

Тогда я завалился на кровать и стал думать — думать о моей идее, строить новые теории и догадки. О, тогда я не осознавал, насколько я был похож с матерью! Пойму я это лишь намного позже, когда она сама уже отойдет в мир иной, и я прочту ее книгу, вторую и последнюю, написанную уже в деревне, на закате жизни. Книга, конечно, по большей части политическая, но в то же время глубоко философская. Теперь и далее буду приводить наиболее интересные, на мой взгляд, выдержки, так как именно она вдохновила меня на создание похожих «Записок» (однако мне до знаний матери еще очень далеко, так что эти страницы — лишь жалкая и дешевая пародия на книгу Гертруды фон Бисмарк-Шенхаузен.)

Как я уже сказал, книга о «скучной политике», написанная политиком, видевшим совершенно разные периоды времени и государств, однако именно в главе о поствоенном времени я нашел то, что было невероятно схоже с тем, о чем я думал в те годы. Итак, привожу цитату из книги «На пороге нацистской Европы»:

«Решение суда было предрешено — расстрел. Другие варианты невозможны. А что можно предъявить человеку, нет, даже не человеку, настоящему унтерменшу, недочеловеку, убившему ни за что более двадцати миллионов невинных душ, извольте ответить? Высшая мера наказания — и та была бы слишком мягка для такого преступления!

<…>

Нюрнбергская тюрьма, старая камера с трещинами в стенах и разговорчивый идиот на соседнем матрасе — прекрасный конец жизни, не так ли? Иногда мне удавалось заткнуть рот Гиммлеру, и наступала тишина. Тогда я могла думать, ведь больше мне ничего не оставалось делать. Я часто рассуждала еще до ареста, мне казалось, что во время подписания столь позорного (но спасительного!) акта о безоговорчной капитуляции, я стала великим философом. Как будто что-то резко переменилось в моем сознании, но что — я не могу понять до сих пор. Все свое время я проводила в теориях, утопичных, несбыточных теориях — но только это помогало мне не сойти с ума (а может, оно-то меня и свело с ума тогда!).

Я была воистину сумасшедшей. Как только сделалась фюрером — сделалась и сумасшедшей. А действие морфина лишь усиливало аффект. Однажды в тюрьме (я это лишь со слов Гиммлера знаю) я впала в такую горячку ночью, что до утра кричала во сне про Сталинградскую битву, танки, самолеты и по-русски повторяла фразу «Немецкий народ вам не враг, мы будем относиться к вам хорошо!» Меня тогда сочли за больную, но впрочем, такого больше не повторялось.

Я думала, и оттого считалась больной. Сейчас я смеюсь, понимая, что именно эта фраза и описывает весь западный мир. О, да простят меня мои толерантные американские и брюссельские коллеги! Но, как гласит старый анекдот, «мы запретим умным думать, ведь это оскорбляет чувства тупых»… Запад изжил себя, сожрал изнутри проповедями о правильности мироздания Штатов, этого гегемона, который давно уже нежизнеспособен, и осознавая в душе свою ничтожность, желает утянуть в свою пучину как можно больше стран. Впрочем, это лишь слова.

Я строила теории о правильности жизни, религии и мире, и тихо становилась покорной. Звучит лживо, а может даже и кажется желанием выставить себя получше, но это было так. Теории о «тысяче отцов-искупителей», о смысле идеологий, о необходимости существования государств и прочие, довольно забавные, но, на первый взгляд, абсолютно неуместные размышления, занимали тогда все мое сознание.»</p>

Вот и мои мысли были похожими: о мироздании, религии и идеологиях (о последнем особенно!). Да вот только выше — рассуждения женщины, прошедшей войну, совершившей бесчисленное количество военных преступлений и находившейся под арестом и на грани расстрела — в тот момент, когда люди либо сходят с ума, либо основательно переосмысливают все свое существование, а я был двенадцатилетним подростком, думавшим все о том же. Но я не мог судить с той же точки зрения, что и мать, ведь я к тому моменту не прожил еще почти ничего. И оттого-то и совершил все последующие действия, которые, возможно, если бы и не произошли вовсе — то и жизнь вся наша пошла бы по-другому. Но обо всем по порядку.

XV</p>

Как я уже упомянул, в те годы я начал увлекаться нацистской идеологией, причем началось это все совсем невзначай. Увидел где-то мельком изображение матери в военное время — тогда-то все и началось. О, не попадись мне на глаза эта проклятая фотография в тот день! Возможно, узнай я об этом позже или в другом виде — оно бы и не вышло так. Тогда я спросил ее об этом — а она ответила коротко и сухо, сказав мне больше не вспоминать это. У нас никогда до этого не было запретных тем — я мог спрашивать и говорить о чем угодно. И эта стала первой. И чем дальше я искал — тем больше тайн и запретов становилось. Это было как идти в темную пещеру, заведомо зная, что найдешь там диких зверей. Но ты все равно идешь, ведь любопытство пересиливает.

С каждым днем я обнаруживал все больше скелетов в ее шкафу — я находил ту ее жизнь, которая никогда не афишировалась. Я осознавал, что откровенно ее не знал, а оттого мне становилось лишь интереснее. Но если бы я просто читал и смотрел хронику, удовлетворял бы свое детское любопытство и забывал — все было бы иначе. Но я перенимал, накапливал, ловил каждое слово… Все приходилось держать в строжайшей тайне, ведь мать всегда делалась очень суровой, когда я хоть мельком затрагивал эту тему. В остальное же время она была веселой, доброй и современной, и мне бы так хотелось запомнить тебя именно такой, мама! Но жизнь, увы, распорядится иначе…

Не стану расписывать всех своих мыслей, ведь все это, в сущности своей, совершенно не важно, скажу лишь очень обобщенно: на протяжении двух лет я думал и мечтал о том, как стану рейхсфюрером, подчиню насильно мир и буду убивать всех неугодных. Пожалуй, тогда я был просто больным и сумасшедшим. Но этого было достаточно, чтобы сделать меня марионеткой в руках тех, кто желал власти в Советской стране.

На следующий день после того, как мой «скандальный» план провалился, я решился пройтись по центру города, дабы хоть как-то развеять дурные мысли, от которых я и сам часом подустал. Я почти не выделялся из других, да тогда мне это и не нужно было. Я шел, погрузившись в свои мысли, мешая ногами снег. Сам того не заметив, я натолкнулся на нескольких мужчин, в одном из которых я признал того самого Хрущева, месяц назад плясавшего на празднике Октября.

— Guten Morgen, herr Chruschtschjow, entschuldigung! [Доброе утро, г-н Хрущев, прошу прощения!] — я старался быть предельно вежливым, хотя в душе я презирал его так же, как и всех остальных.

— Штефан Яков, какая встреча! Вот уж не ожидал, право слова. А что же ты, мальчик мой, не в Кремле? — он как-то по-особому выделил это «мальчик мой», притворно улыбаясь и прищуривая свои серые глаза, отчего я почувствовал неприятный холодок. Уже тогда этот человек мне абсолютно не нравился, в особенности его лысая голова и вечно бывший с ним початок кукурузы (у него словно зависимость была!).

— Так извольте: frau Bismarck уехала в Берлин, а Vater в Кремле работает, что я там, по-вашему, должен делать? — сказал я, особенно грассируя все немецкие звуки, даже в русских словах.

— Ну что за дитя, какие манеры, какое образование! — он обратился к своим спутникам, после чего вновь повернулся ко мне. — Ты, наверное, замерз, мой мальчик? Пойдем, чаю попьем! — с этими словами он потянулся к моей щеке, чтобы потрепать меня, но я тут же вытянулся и гордо сделал шаг назад, не дав ему схватить мою щеку.

— Какие в Германии чопорные дети, одна официозность с самого детства, а ведь наполовину наш человек! — опять же обращался он к своим спутникам, но тут же вернулся ко мне и снова предложил чай. И тогда я совершил фатальную ошибку, впоследствии чуть не погубившую не только меня, но и многих других людей — я согласился. Тогда я не видел в нем опасности или чего-то дурного, считая его просто за чудака. Он же был у Сталина на даче, пел и плясал, а значит, он «свой».

Зайдя к нему домой, я увидел еще человек пять, и с ним следовало трое. Некоторых из них я видел раннее или на той же даче, или просто в Кремле, а некоторые вовсе не были мне знакомы. Они очень тихо говорили о чем-то, но как только мы вошли, сразу же притихли. Увидев Хрущева, они явно расслабились, но тут же перевели удивленные взгляды на меня. Один из них, невысокий темноволосый мужчина в черном костюме, сидевший ближе всего к нам, жестом приказал всем замолчать, после чего внимательно осмотрел меня с ног до головы и спросил:

— А это что за мальчишка, и что он здесь делает?

— А это, Сергей Васильич, сынок сталинский! — весело отозвался Хрущев. Уже тогда эта компания меня насторожила, в душе я откровенно боялся этих людей.

«А вдруг я живым отсюда не выйду? — пронеслось тогда у меня в голове, — это конец?»

— Это тот самый Штефан? Он же прозападный! — мужчина говорил с явным пренебрежением в голосе.

— А вот мы у него и спросим, прозападный он али нет! Михалыч, ну что ты опять развалился, налей хоть чаю человеку, замерз поди! — он обратился к тому, кто вальяжно лежал в кресле, казалось, не обращая ни малейшего внимания на все происходящее вокруг него. — Ну, милый, может, кукурузки хочешь? — он снова заговорил слащавеньким голосом, отчего мне стало тошно.

— Nein, danke. [Нет, спасибо.] — холодно отрезал я, уже подумывая, как бы живым да побыстрее унести оттуда ноги.

— Ну что за немецкие дети! А что лицо такое скорчил, будто лимон съел? Эге, товарищи, а матушка его ничего такая, симпатичненькая фрау! — ехидно сказал он и громко рассмеялся.

В моей душе закипала злость. Он только что почти что оскорбил того, кого я считал ангелом и богом, и я не намерен был этого терпеть.

— Извольте, herr Chruschtschjow, но вы переходите alle Grenzen [все границы]! Вы не имеете права говорить в подобном тоне о meine Mutter, оскорбляя ее и ее отца Otto von Bismarck! — я не знаю, зачем приплел туда Бисмарка, но для пущего красноречия это стоило сказать, — И если вы не прекратите это, то я более не задержусь в этой квартире ни на одну минуту! Alles klar? [Ясно?]

Очевидно, мой спич произвел на них впечатление, и несколько секунд в воздухе царила тишина, после чего они все так противно рассмеялись, что мне казалось, я весь покраснел от злости.

— Вот это герцог, ну просто настоящий Бисмарк! — хриплым голосом сказал один из них, отчего все еще больше рассмеялись.

— Ладно, ладно, извини, мой мальчик, я иногда действительно не замечаю границ. — Хрущев первый успокоился и завел разговор в другое русло. — Ты вот сказал мне, что твой отец в Кремле, так что же ты не с ним?

— Я не хочу мешать ему и слушать его советскую пропаганду — я выпалил это абсолютно бездумно, не понимая, к чему это приведет, но тогда я был очень зол на Сталина за все, что он делал (спасибо идее!).

— Ты считаешь, что он неправ? — живо поинтересовался Хрущев.

— Я не признаю сталинского миропорядка, и вы не склоните меня к нему.

— А знаешь, милый мой, я тоже не сторонник Сталина. Он жестокий, деспотичный и ужасный лидер. И все они, — он окинул взглядом комнату, — все они думают так же. Советам нужна реформа, нужна демократия и либерализм… — он явно знал, на что ему нужно надавить, чтобы заинтересовать меня, и, признаюсь, к несчастью, у него это получилось в высшей мере. Я тут же увидел в нем единомышленника, того, кто разделял мои идеи и при том имел какую-то власть в светских кругах Союза. — Сталин — прошлый век, век Второй мировой войны, а в двадцать первом веке нам нужен новый лидер. Демократичный и свободный.

— Положим, я с вами согласен.

— Да-а, мой мальчик — противно протянул он, отчего я почти что передумал иметь с ним хоть какие-то дела. — Чтобы мы здесь жили, как в Америке, нет, лучше, чем в Америке! Перегоним эту чертову Америку, станем лучшей страной!

— Благие намерения, herr Chruschtschjow, но что мы должны для этого делать?

— Ох, один маленький договорчик, да и только! — при этих словах он подмигнул тому мужичку в костюме, после чего он подорвался и принес какую-то бумажку. — Я вижу, ты смышленый малый, Штефан, и уже сейчас ты можешь помогать Союзу! Вот, погляди-ка, подпиши одну бумажечку, и ты станешь национальным героем в новом Союзе Советских Социалистических Республик. Только представь себе: ты — герой-освободитель от сталинской тирании! — Хрущев знал, на чем следует сыграть, чтобы окончательно склонить мое юное сознание к себе, и у него это получилось. Тогда мысль о «герое-освободителе» затмила во мне всю здравость ума, так что я абсолютно бездумно подписал все то, что он мне дал.

И тут читатель скажет: так ты, рассказчик, по законам не мог еще подписывать документы, они не имеют юридической силы. Это, безусловно, верно, но тогда я не был осведомлен (да и попросту не мог быть), насколько ловким шантажистом был этот Хрущев.

— Ну вот, товарищи, поприветствуйте нашего нового героя! — он по-дружески похлопал меня по плечу и забрал бумажку. Тут же я услышал шум в прихожей, чьи-то голоса (говоривших явно было двое) и женский плач. Осторожно выглянув из-за двери, я увидел Светлану и Серго. «А они-то что здесь забыли?» — удивленно подумал я и тут же вернулся обратно. Заметив их, Хрущев заторопился и стал выпроваживать меня из квартиры.