Глава 4 (1/2)
XI</p>
И все же, в ту ночь мне не спалось. Мысли обо всем произошедшем не давали мне покоя; я все никак не мог понять: для чего Светлана делает какую-то нелепую тайну из своих отношений, если, по словам матери, этот самый Серго – сын соратника Сталина и вполне себе приличный человек? Но более того: почему же сам Сталин так вспыльчив, когда дело касается этой темы? К счастью, а может, и напротив даже, совсем скоро я получу ответ на мучившие меня вопросы, хотя, возможно, было бы даже и лучше, если бы я тогда ничего из этого не услышал и не наговорил лишнего, но об этом позже.
Как я уже упоминал, комната Светланы находилась прямо по соседству с моей, так что через стену я мог все слышать в полноте, при том без особых усилий.
Было около двух часов ночи, когда я услышал стук в дверь, но не в мою, а в соседнюю. За этим послышался приглушенный голос матери, позвавший сестру. Мне было слышно, как она быстро спрыгнула с кровати (очевидно, она тоже не спала) и открыла дверь. Далее не стану приводить всего их разговора, а передам лишь основную суть:
— Что у вас случилось, Гертруда Эдуардовна? — голос Светланы был ровным, даже немного строгим и как бы пренебрежительным, но при этом невероятно грустным.
— Да у меня-то ничего, а вот у тебя что случилось, расскажи мне! — голос матери оставался все тем же невозмутимо-ледяным, но в нем чувствовалось то же страдание и сострадание к Светлане. — Тогда было не самое лучшее время для спокойной беседы, а сейчас, когда все спят, и лишь мы вдвоем – сейчас все это будет куда лучше, meine Liebe. — в действительности стоит отметить, что ее спокойный голос с нотками этого немецкого выговора действовал невероятно успокаивающе и, даже можно сказать, подчиняюще.
О, как же она тогда ошиблась, сказав о том, что все спят!
— Заходите, коли так — сестра тихо закрыла дверь, и они опустились на ее кровать, что сделало мне слышимость еще лучше.
— Скажи мне, Светлана, зачем ты все это устроила?
— А с чего вы взяли, что это я устроила? — ее голос мнгновенно стал раздраженным. — Отец первый начал, если бы не его замечания и крики – всего этого бы не было.
— Но он же прав, Светлана! В силу возраста ты еще не способна оценить всю ситуацию объективно, и дело не в тебе, а в том, что все через это проходят, пойми это. Он беспокоится о твоем благополучии и о твоей жизни, он просто желает уберечь тебя от тех грехов, которые сплошь и рядом в нашем мире.
— То есть вы хотите сказать, что факт того, что он грубо вмешивается в мою жизнь и за меня решает, с кем мне быть, делается единственно лишь из благих побуждений?
— Точно так, Светлана. В нем есть эта высшая идея, идея гуманности, поэтому все, что он делает, делает единственно из огромной к тебе любви.
— Однако я решительно не понимаю, почему же если он любит меня, то так жестоко запрещает любить мне? Будто бы он сам никогда этого не испытывал. — ее голос становился все исступленнее, казалось, теперь она могла высказать все то, что не посмела бы сказать при самом Сталине.
— Порой мне кажется, друг мой, что ты решительно ничего о нем не знаешь! — мать сказала это с какой-то грустной усмешкой, будто ей было жаль Светлану именно за ее незнание.
— Чего я решительно не знаю, так это того, что вы, лично вы, Гертруда Эдуардовна, в нем такого нашли. Он же деспот, зачем вы за ним пошли? Вы же живете с мыслями о европейских идеалах, об этой новаторской свободе слова и демократии, и даже идеи о женской независимости вам отнюдь не чужды, насколько я смогла это заметить. Ответьте мне, прошу!
— Ох, Светлана... — она тяжело вздохнула, вспоминая прошлое. — Видишь ли, это все слишком сложно, чтобы взять и описать вот так, без подготовки...
— Вы всегда это говорите. Вы привыкли готовить ораторские речи, оттачивать навык идеального разговора, чтобы блистать на мировой трибуне, а я вас не прошу о речи. Я прошу об обычной беседе по душам, если вам, европейцам, конечно же, известно слово «душа».
— За тем и пришла, друг мой, чтобы рассказать тебе о душе, о том, сколько крови и железа потребовалось, чтобы выковать из меня того, кем я являюсь. — про «кровь и железо», опять же, я запомнил основательно: именно в такой формулировке она это и сказала.
— Так что же, вы мне ответите? — продолжала настаивать Светлана.
— Конечно. Понимаешь ли, я в нем вижу нечто идеальное, какую-то высшую гуманность и доброту, то, на что ни одна европейская душа, так сильно жаждущая гуманности, не способна. Наша гуманность дорогого стоит, за нее мы, западные люди, обязательно возьмем плату. Он так не поступит. Думаю, ты понимаешь, друг мой, что я человек сугубо западный и прозападный, и я так же ценю свободу слова (которая, кстати, совсем никакая не свобода), толерантность и гуманность, но эти, казалось бы, базовые понятия, глубоко разнятся на Западе и здесь. Союз – это, как будто бы, совсем иной мир, нежели Европа.
— Но вы опять принимаетесь философствовать, а я бы хотела узнать о ваших отношениях, а не о толерантности — раздраженно прервала Светлана.
— Послушай дальше, милая моя, все будет сказано к своему времени и месту. — казалось, мать и вовсе не заметила тона сестры, продолжив свой рассказ все в том же духе. — Так вот, твой отец всегда был очень гуманным и свободным, свободнее всех нас, кричащих о свободе. Он умеет сострадать и утешать, потому что его в свое время утешать было некому. Знаешь, ведь человек добрый – не есть человек слабый, совсем напротив, добрый тот, кто сам прошел через невероятное зло, многое вынес в одиночку, закалился...
— Кровью и железом? Вы же это хотели добавить? — вновь язвительно перебила ее сестра.
— Именно, Светлана, кровью и железом! Поэтому именно добрые люди самые страшные, опасные и непредсказуемые: они перенесли о-очень многое, чтобы стать теми, кто они есть. Это как ударить подушку, внутри которой зашит кусок металла: думаешь, мягко, а бьешь – больно. Именно по этой причине добро всегда побеждает: потому что оно проходило через зло на пути к победе, а зло через добро – нет. И знаешь, быть злодеем очень тяжело, поверь мне, друг мой.
— Вы мне решили преподнести урок нравственности и морали? Несомненно, ваши мысли очень глубоки и интересны, но, похоже, вы меня не понимаете.
— Я все прекрасно понимаю, к тому и веду. Твой отец – очень добрый человек, как бы странно это не звучало. Но он очень многое прошел. И тогда, еще в тридцать девятом году, уже тогда он дал мне понять, что есть кто-то сильнее и властнее меня, желавшей контролировать весь мир. Но он не был жесток, совсем нет. И во всей этой европейской мысли о свободе он был свободнее всех, ведь он был русским в Европе, а русская мысль всегда была свободнее европейской, так как европейская не имеет свободы в целом. Для вас все наше куда дороже, чем для нас самих, именно поэтому после войны ваш отец не стал убивать меня, а решил основательно разбираться. Он часами лично вел со мной, запуганной и забитой девчонкой, допросы, точнее сказать, беседы по душам, точно так же, как мы с тобой, чтобы понять мои мотивы преступления, а не просто ударять и выпытывать информацию, как это делали другие. Знаешь, американцы, британцы и французы совсем не церемонились, да и что там говорить: их лидеры никогда в Германии в тот момент-то не были, а ваш отец лично ко мне приехал в эту нюрнбергскую тюрьму, и это после того, что именно его стране был нанесен самый большой урон, и говорил со мной, изучал мою душу, и давал мне изучать его, но в большей мере он оставался для меня загадкой, которую я не хотела разгадывать; мне нравился он и все в нем, хоть я и понимала, что в конце концов он меня убьет. Признаюсь, есть вещи, которые знает только он, и никто более, и узнал он их тогда, когда сидел со мной (по сути, своим врагом) буквально на второй день наших с ним бесед. Я с первых минут безмерно обожала его и доверяла ему, и когда я попросила о неразглашении той информации, которую я ему сообщила, и он дал мне (поверженному врагу!) слово – у меня ни на секундочку не возникло сомнений насчет его искренности. О, я до сих пор безмерно доверяю ему, Светлана! Потому что это русская душа, та, которая за Европу переживает так же, как за Россию, а может, даже больше, но именно этим самым ей, России, служит даже больше! Именно тем, что сохраняет эту мысль и чистоту русского сердца, протянувшего руку врагу. Американцы, британцы и в особенности эти французы – они все безоговорочно и в один голос твердили о расстреле, но пришел Иосиф-победитель, русский вождь, сказавший «отпустить». И это было милосердие русское, то, как завещал Иисус: «Возлюби врага своего». Я знаю, друг мой, возможно, ты опять скажешь мне о «проповедях», но это именно то, что чувствовала я.
— Нет.. Нисколечко не скажу... — голос Светланы стал завороженным и тихим. — Да вот только он боролся с религией, так что никак не мог действовать из этих соображений.
— И тут ты не попала! С религией боролись троцкисты, а он, на самом деле, религию уважает, и образование религиозное имеет. Он же тогда как бы легализовал церковь в этом атеистичном советском мире, примирился, пожертвовал! А даже если он и атеист – то русский, русский атеист! А русский атеист куда лучше западного фарисея, потому что последний делает напоказ, на публику, мол, смотрите, какой я праведник! А этот русский атеист делает добро, не ожидая награды, просто поступая по совести, потому и попадет в рай. Именно поэтому над вашей страной всегда будут звонить колокола счастливые, благодарственные и святые, в то время как над Европой давно гремит похоронный набат. Гегемония рушится, все рушится, Светлана, но лишь Россия остается стоять на своем месте, крепко и непоколебимо. И не будет Западу жизни, пока француз будет оставаться французом, американец – американцем, а немец – немцем. Мы – скитальцы, вечно пытающиеся отыскать что-то новое, высшее, не замечая того, что это новое и высшее давно лежит у нас под носом!
Тогда я лежал, слушал этот монолог матери и не понимал, откуда в ней все эти рассуждения и теории? Она так возносила эту «русскую мысль», что я решительно отказывался верить в то, что это именно моя мать, Гертруда фон Бисмарк-Шенхаузен, сидит в комнате за моей стеной и говорит все эти слова.
— И что же, даже Бисмарк на этот счет ничего не сказал? — все так же язвительно заметила сестра.
— А я все ждала, когда ж ты спросишь! — голос матери был даже и веселым в тот момент. — Сказал, конечно же. Не помню во всех деталях, но суть в том, что любой, даже самый благополучный исход войны, не приведет к распаду России, основывающейся на ценностях греческого православия. Это страна, которая даже если на миг и распадется – то тут же сплотится обратно, как две капельки дождя, ведь русская нация и Русское государство – воистину неразрушимая штука. И я в полной мере с ним согласна!
— То есть вы говорите, что отец спас вас, и потому вы теперь безмерно ему верны и благодарны? — Светлана, казалось, погрустнела, или просто стала более серьезной.
— Именно так.
— А что насчет... Самого Серго? Что вы об этом думаете?
До этого они все же ходили вокруг, говорили об отвлеченном, но все же подошли к главному, к тому, из-за чего все и началось. Сестра пребывала в чрезвычайном волнении, отчего – я пока не понимал.
— Давай будем откровенны, друг мой: я не могу судить о человеке, пока не узнаю его лично. А я никоим образом не могу быть с ним знакома.
— Скажу вам, но пока это только между нами: сегодня он придет на ужин. Прошу, не говорите отцу об этом!
— Почему же я должна держать это в тайне? — недоумевающе спросила мать.
— Просто сделайте это, хорошо? Мы позже все друг с другом объяснимся, но теперь, после этог разговора, я особенно доверяю вам, так что с вами объяснюсь сейчас же. Только дайте мне слово, Гертруда Эдуардовна, дайте мне ваше честное, немецкое, канцлерское, бисмарковское слово, что все эти подробности не станут известны никому до тех пор, пока я сама не сочту нужным разгласить это, обещаете? — голос Светланы дрожал, казалось, она была невероятно напугана чем-то, что может открыться, но делилась этим с матерью (моей матерью! Для нее, по сути, мачехой), и, сама того не подозревая, со мной.
— Хорошо, слово железного канцлера... — ошарашено произнесла мать. Она явно не понимала, к чему вся эта скрытность и конспирация, но была готова хранить ее секрет.
— Спасибо вам. Вобщем, я должна вам сообщить одно обстоятельство... — она мялась, не знала, как подойти к теме. — Однажды, в один из вечеров, когда мы были вдвоем, мы... Перешли все грани, грани дозволенного, грани разума и дружбы. Поддались искушению, сладострастию, предались греху в полной мере... Но тогда мы не задумались о последствиях... И теперь это... — тут ее голос окончательно затих, и было слышно, как она начала плакать, но уже не от злости, а от бессилия.
После минутного молчания, прерываемого всхлипами сестры, мать продолжила разговор:
— Я все правильно поняла, Светлана? — серьезный, но при этом совсем не злой, а обеспокоенный тихий голос матери заставил сестру продолжить говорить.
— Да, Гертруда Эдуардовна, вы правильно все поняли. Вот поэтому-то я так вся и дернулась накануне, когда отец упомянул об этом... — ее голос все еще дрожал, но уже был немного спокойнее.
— И давно это произошло? — мать была все так же невозмутима.
— Шесть недель назад. Шесть недель я, Светлана Аллилуева-Сталина, ношу в себе ребенка.
Я так и отпрянул от стены, как услышал это. Теперь для меня картина окончательно прояснилась, к чему был весь этот спектакль.
— А что сам Серго? Он в курсе?
— Да, он первый узнал.
— И какова была его реакция?
— Он был рад.
— А Иосиф? Ему не говорила?
— Он убьет меня. Я даже не представляю, в каком бешенстве, ярости и гневе он будет, когда он узнает. Но сегодня же вечером я намерена объявить это. — Светлана была неимоверно серьезна в тот момент.
— Послушай меня: если ты не хочешь скандала – я готова тайно отвезти тебя в Берлин, где мы избавимся от этого ребенка безопасно, по новейшим технологиям немецкой медицины, так что никто ни о чем не узнает. Я готова проворачивать эту операцию и платить за нее, если тебе так будет лучше.
— Не стоит, Гертруда Эдуардовна. Пускай будет ребенок, а образование я получу, мне это не помешает. Вы же знаете фильм «Москва слезам не верит»? Помните Катерину? Вот, я буду, как она! И стану успешной, и карьеру сделаю, и всего добьюсь!
— Иосифу лучше обо всех твоих похождениях не знать... В противном случае он точно расстреляет вас обоих. Ладно, спи теперь, а завтра станет видно. А то у меня уже голова начинает болеть...— она встала и тихо ушла, как будто и не было ее. Я слышал ее шаги, удалявшиеся по направлению к гостиной, к небольшому черному диванчику, который она облюбовала, как мне известно, еще при жизни Аллилуевой, с тех пор на нем и спала. Ее обычно никто оттуда не сгонял и никак не препятствовал ее спанью на диване, так что приходилось ночью ходить в обход дивана, что было не совсем удобно, чтобы ее не будить.
Но в моей голове созрел план, о котором впоследствии я сильно пожалею...
XII</p>