Глава 3 (1/2)
VII</p>
Стоило мне лишь показаться из-за угла школы, как я сразу же ощутил на своем воротнике чью-то руку, упорно потащившую меня за собой. Я начал пинаться и всячески сопротивляться, но тащивший был явно сильнее меня, так что мне пришлось лишь смириться и покорно идти вперед, опустив голову. Краем глаза я мог наблюдать за уходящими по домам детьми и разъезжающимися машинами, а судя по фигуре того, кто поймал меня, я мог предположить, что это был никто иной, как директор школы. Так меня доволокли до центрального входа, через забор от которого располагалась парковка, на которой я успел заметить машину матери (она была немецкая, вследствие чего разительно отличалась ото всех остальных). Тогда я осознал, что сейчас меня прилюдно унизят перед всей школой, так что я должен был выдумать такое оправдание, которому бы непременно поверила мать, а значит, я был бы спасен. Но было поздно что-либо выдумывать, ведь подняв глаза, я лицом к лицу столкнулся с матерью, недоумевающе смотревшей на меня.
— Вот он, бездельник! — именно с такими словами директор, высокий, но при этом довольно полный и седой мужчина, поставил меня перед матерью. — Сначала устраивает черт знает что, а потом уроки прогуливает, да еще и других подбивает, тунеядец!
В лице матери я не видел ни злости, ни приближения наказания, видел лишь непонимание и даже некоторую жалость ко мне. Она кивнула, показав, что все хорошо, и что ей уже все известно о моих проступках.
— Я прошу прощения за все произошедшее, — она говорила с тем же немецким выговором, что и я, только у нее он был куда менее заметен, — но все же я хотела бы разобраться по пунктам. — она так поправила свои очки, которые и сейчас делали из нее политика, что мне она показалась даже суровой в тот момент. Полагаю, мне в целом стоит описать ее для лучшего понимания читателя: среднего роста женщина с прямыми светлыми волосами, слегка спускавшимися немного ниже плеч, довольно вытянутое лицо с пронзительными голубыми глазами, которые почти всегда казались серьезными, даже когда она пребывала в хорошем расположении духа, типичная «западная» улыбка, которой улыбаются все политики и звезды на международных мероприятиях, делая это единственно лишь из вежливости и черная кепка-фуражка на голове; одета она была в белую рубашку, черные джинсы с подворотами и довольно высокие черные кроссовки на белой подошве, что в условиях московского декабря кардинально выбивалось из советского представления о зимней одежде; из прочего на ней было черное шерстяное пальто на двух пуговицах, которые по какой-то причине вечно отрывались, так что Доратее (нашей домработнице, старой подруге матери и работавшей у нас исключительно по собственной инициативе, о которой будет сказано позже) вечно приходилось их пришивать. Она стояла, решительно смотря прямо в глаза директору, в одной руке держа телефон, а другой приобнимая меня.
— Что же вы изволите разбирать, Гертруда Эдуардовна, по-моему, все и так предельно ясно! — директор явно злился на нее за то, что она не слушала его беспрекословно, а стало быть, не считала его авторитетом.
— Пройдемся по пунктам: что касаемо того, что он прогуливал уроки – так это неправильно, я согласна с вами, но мы не знаем наверняка, чем он там занимался, а потому не можем судить его. Я в его возрасте частенько прогуливала химию и математику, отдавая свое предпочтение военной подготовке, так что здесь тоже палка о двух концах. Касаемо растений в классе – так не стоит расставлять их по всему кабинету так, чтобы они падали при малейшем дуновении ветерка, но если вам угодно – я готова заплатить за новые.
— А может лучше научите своего сына не прыгать через столы? — язвительно заявил директор, чем заслужил ледяной взгляд матери.
— Касаемо столов скажу отдельно: тот факт, что он прыгал через них, само собой, не является чем-то хорошим или образцовым, но в итоге-то это ни к чему не привело, верно? Он ведь не сломал ни сами столы, ни того, что на них стояло, а раз последствий, по сути говоря, нет, то и делать из этого мелкого проступка проблему я смысла не вижу. То, что он писал на доске то, что он там писал, опять же, по моему мнению, не является чем-то порицательным, ведь это как минимум легко стирается, так что ни малейшей проблемы в этом я так же не наблюдаю. А то, что мой ребенок толерантен ко всем расам и сексуальным ориентациям – так за это я его лишь похвалю.
— То есть вы хотите донести до меня, что все написанное вашим сыном на доске – истинно?
— Точно так, господин директор. Уж поверьте мне, я абсолютно не желаю вступать с вами в любого рода пререкания, так что если это все, о чем вы хотели говорить со мной – то извольте откланяться, ведь сейчас я должна быть в Кремле.
— Не смею задерживать, Гертруда Эдуардовна. — сквозь зубы процедил директор. Он явно остался недоволен разговором и ожидал чего-то большего, но то ли по причине статуса матери в обществе, то ли еще из-за чего, дискуссию продолжать не стал.
Все мое нутро ликовало от осознания того, что мать была и здесь на моей стороне, и что никакого наказания за мои проступки не последует, хотя если бы в школу приехал Сталин, а не она, мне бы очень сильно досталось, если не перед школой – то дома-то точно.
Выехав со школьного двора, первые минуты мы ехали молча, после чего мать задала пару стандартных вопросов на отвлеченные темы, что-то в роде: «Как прошел твой день? Что подавали в столовой на обед?» и т. п. Она словно не хотела говорить об этом инциденте, лишь как обычно улыбалась своей западной улыбкой, демонстрируя всем свои идеально белые и ровные зубы, такие, какие и бывают обычно у политиков. Мы немного обсудили ситуацию с волной оспы обезьян в Америке и экономику, а после посмеялись над увиденными в Твиттере анекдотами. Казалось, что ничего и не произошло вовсе, все шло своим чередом. В конце концов я не выдержал и решился спросить ее мнение на этот счет.
— Однако... Что ты думаешь о произошедшем сегодня? Ты злишься на меня?
— Что ты хочешь мне сказать, друг мой? — казалось, она решительно не понимала сути моего вопроса.
— Я говорю о школьном инциденте, о том, из-за чего ты сегодня вынуждена была дискутировать с Мясниковым (так звали того самого директора). Скажи мне, ты зла на меня?
— С чего ты это взял, Штефан? Ничего страшного не произошло, а следовательно, нет причины для беспокойства или разбирательств. — мать была так спокойна и простодушна в тот момент, что я смог успокоиться. Она говорила в своем бисмарковском духе: медленно и с расстановкой.— А что до Мясникова, так мне нет ни малейшего дела до его амбиций. Ведь в сути своей он чрезвычайно обыденный. А как известно, даже сельдь могла бы стать деликатесом, если бы не была такой обыденной. А Мясников лишь строит из себя божество, в сущности являясь самой что ни на есть обыкновенной сельдью. Вот и все мое суждение о подобного рода людях — с некоторым торжеством заключила мать, поворачивая в сторону Красной Площади.
— Это же была цитата Отто фон Бисмарка? Та, что про сельдь.
— Откуда тебе известно? — с доброй улыбкой спросила она.
— Да так, однажды случайно заметил ее в какой-то книге — и тут я немного солгал: читал я это целенамеренно, ведь, следуя моей идее, я должен был в высшей мере разбираться в Германии и ее деятелях, в том числе и в Бисмарке, к мыслям которого я частенько прибегал, ведь именно в них я видел зарождение идей матери, именно он первым дал Германии идею о превосходстве немецкой нации и об объединении ее «кровью и железом». Про «кровь и железо» я особенно любил читать, это, пожалуй, была моя любимая его цитата. К слову, цитирование Отто фон Бисмарка было любимым делом матери, порой мне казалось, что она все его цитаты знает наизусть, ведь она считала его в высшей мере образованнейшим и умнейшим человеком всех времен, хотя, может, часть этих высказываний принадлежали и ей самой, ведь за свою карьеру политика таких набралось немало.
Один лишь страх меня тогда мучил: что дома мать обо всем расскажет Сталину, и ничем хорошим для меня это не кончится. Он был консервативен и откровенно ненавидел демократию, и его методы воспитания кардинально разились с методами матери. Тогда я считал это «деспотичностью и отсталостью», однако лишь теперь осознаю, насколько это было верно.
VIII</p>
В этот день он вернулся домой раньше, так что к нашему приходу он уже ожидал нас там. Доратея, как обычно, готовила ужин, а Василий со Светланой куда-то удалились, но к ужину обещали вернуться. Так как была пятница, и уроки можно было не готовить, то я просто развалился на диване, запрокинув ногу за ногу, и стал ожидать ужина, все еще молясь о том, чтобы Сталин ничего не узнал о моих проступках.
Что было интересно, так это то, что в основном я всегда называл его именно Сталиным, а не отцом, или как-то иначе. В особенности это стало проявляться в возрасте пятнадцати лет, когда я однажды, в порыве эмоций, назвал его так прямо в глаза и при всех, что породило огромный скандал, но об этом позже.
От скуки я встал и направился на кухню к Доратее, дабы разведать, что сегодня будет на ужин. Проходя мимо кабинета Сталина, дверь которого была приотворена, я краем глаза заметил его самого, сидящего за дубовым столом, и мать, ходившую вокруг него и с озабоченным лицом что-то выслушивая от него. Во мне тогда все обрушилось: точно обо мне говорят, пропал я! Их голоса были приглушенными, словно они не хотели, чтобы кто-то еще их слышал, но несколько фраз, хоть и обрывками, я все же смог разобрать и чрезвычайно заинтересовался этим. Да, подслушивать неприлично, но для меня тогдашнего это правило было лишь пустой формальностью, не значащей ровным счетом ничего, а может, я и вовсе его не знал.
— Я не думаю, что в этом есть что-то опасное, Йозеф (мать всегда называла его именно так, на немецкий манер). Он же не военный преступник, а сын твоего же соратника, причем одного из ближайших! Я не во всем разделяю идеи Берии, но все же это далеко не худший вариант. — она говорила почти что шепотом, но все равно по ее голосу можно было понять все ее настроение в тот момент. Она была явно обеспокоена чем-то, но чем, я пока не понимал. Одно мне стало ясно: речь шла вовсе не обо мне, отчего мне тут же полегчало. Однако, убедившись в этом, я не ушел, а остался, скорее всего, из простого любопытства.
— Но ей же только семнадцать, Гертруда! Откуда я могу знать, чем они там наедине занимаются, а? Сейчас она должна поступать в институт, а не за Серго своим бегать! — Сталин явно был взбешен и почти что шипел от злости, при этом учитывая необходимость говорить тихо.
— Будто ты не помнишь, чем я занималась в семнадцать...
— Прекрасно помню, и то, к чему это привело, я тоже отлично припоминаю!
С минуту они молчали. Я решительно не понимал, что к чему привело, но я теперь уже не мог уйти, не узнав все до конца.
— Ладно, извини, Гер. — он выдохнул, и больше не казался таким разъяренным. — Я понимаю, как тебе до сих пор больно об этом вспоминать, но я не хочу, чтобы Света пережила то же самое! Я хочу оградить ее от этого, чтобы она не страдала потом всю жизнь из-за этого идиота!
— И все же ситуации у нас немного разные, Йозеф, и ты должен это учитывать. Ты боишься за то, что Серго унизит ее, в моей же истории именно такой друг, а может, даже и больше, чем друг, как Серго для Светы, помог мне выбраться из неминуемого позора — теперь ее голос принял совсем иной тон, будто бы даже с тенью некой грусти или сожаления. — Ты не можешь грести всех под одну гребенку, и хоть я никогда и не была знакома с ним лично, но я почему-то уверена, что это не такой характер, какой был Франц.
— А если все это лишь чистой воды притворство, подлость, вот в чем дело! А там, что называется, и до греха недалеко, оно всегда так: сначала уроки вместе готовят, потом гуляют по бродвею, а потом в один момент, который так незаметно подберется со спины, и бац! — Сталин громко ударил кулаком по столу, так, что даже я в испуге отстранился от двери. — И все... Все. И жизнь Светкина сломана. И кто в ответе будет?
— Полагаю, что Серго...
— И что мне с ним надобно будет сделать в таком случае? Посадить? Расстрелять? Но кому от этого станет легче? Скажи мне, облегчила ли тогда твое состояние мысль о том, что Франц мертв?
— Я до сих пор его ненавижу, и даже мысль о нем мне противна, Йозеф. Молю, не вспоминай о нем более. — голос матери становился все более печальным и тихим, а главное, до нестерпимости грустным, будто слезы уже подбирались к ее глазам, и она из последних сил сдерживала себя, чтобы не расплакаться.
— Вот именно, Гертруда, что не станет никому легче, ни тебе, ни мне, ни уж тем более Светлане. Даже расстрел будет слишком снисходительной мерой для такого рода поступка. Полагаю, что нет такой меры наказания, что была бы равна такому преступлению. Сломанную жизнь-то не вернешь... — заключил он, и, очевидно, мать не стала никоим образом на это отвечать. Я заслышал ее медленные шаги до двери и тут же поспешил проскользнуть на кухню к Доратее, дабы не быть пойманым за столь гнусным занятием, как подслушивание. Оглянув взглядом кухню, я немного прошелся от духовки до раковины, заглянул во все окошки, где готовилась еда, спросил что-то отвлеченное у хозяйки и отправился отбратно в гостиную. Теперь у меня было очень много вопросов, на которые мне только предстояло узнать ответы, причем довольно нескоро. «Но что имела ввиду мать, когда говорила о неминуемом позоре, кто такой Франц и почему его нельзя вспоминать? — думал я тогда, вновь заваливаясь на все тот же диван, — От чего они хотят уберечь Светлану?» — так я размышлял тогда, уставившись в высокий потолок нашей кремлевской квартиры. Однако стоит заметить, что самое большое представление еще было впереди, и что ожидало оно меня буквально через четверть часа, а то и того меньше.
IX</p>
И все же этот короткий диалог, подслушанный мною в тот вечер, капитально занял все мои мысли.
Я лежал где-то с четверть часа, пока не раздался дверной звонок и не вошли Светлана и Василий. Брат часто заезжал к нам на ужины, хоть и жил давно уже отдельно, на собственной квартире. Ему уже шел двадцать третий год на тот момент. Я тут же слез с дивана и направился к матери, стоявшей около стола, пока Доратея открывала дверь. Она набирала кому-то сообщение в тот момент, когда я подошел, потому она вынуждена была прерваться.
— Ты что-то хотел, друг мой? — она сказала мне это по-немецки, ведь с ней, как я думаю, уже ясно читателю, общались только по-немецки.