Неопалимая купина (2/2)

После ранения, к осени Дмитрий вернулся в строй. Он оказался впервые за много лет как следует отмыт и отлично экипирован. В госпитале он отъелся, отдохнул и повеселел. За несколько месяцев порознь он подрос и превратился из растерянного мальчишки в самодостаточного гордого мужчину, пышущего здоровьем и простой земной тягой к жизни. В последние берлинские дни он был так измотан и издёрган, что едва стоял на ногах (такого-то Димку и напомнил несчастный американец, невесть каким ветром занесённый в Воркуту), Дима плохо соображал, глох и слеп и, не прекращая стрелять, витал в каких-то нездешних далях, да ещё этот прохвост Чернов тут как тут. Весь Димка был изодранный, кровь с него лилась после каждого боя ручьями, а он будто не замечал, словно спал на ходу… Резнов помнил, как он, смертельно раненный, со знаменем в руках, делал последние шаги. Эти шаги могли стоить ему жизни, но Резнов во что бы то ни стало хотел подарить ему всю победу.

После госпиталя его взгляд как никогда прежде наполнился осмысленностью. Зелёные глаза азартно заблестели. Уверенная бодрая улыбка появилась на округлившемся лице, движения стали чёткими и ловкими, в голосе звучали решительность, радость и сталь. В нём пробудился яркий животный магнетизм, которого Виктор и не ожидал. Сдерживаться и таиться, коварно поджидая и зазывая удачу, стало как никогда трудно. Особенно на ледоколе, когда в долгом пути заняться было нечем, а сил в избытке — впору на стену лезть. Весь Димка был рядом, тёплый, живой, похожий как огромную, сытую кошку сибирской породы — пригрелась на зимнем солнце и увлечёно моется лапкой. Любоваться им было почти больно, но Виктор сколько угодно терпел бы эту дивную боль. Центр мироздания сместился из собственной груди к его лицу. Хотелось без конца с ним говорить, вернее, слушать его, будто они и не знали друг друга четыре года. Всë те же обыкновенные истории: корова Малютка, широкие степи и младшие братья — но как они были милы и уютны. Хотелось идти за ним, к коровкам и братьям. Времена, когда Виктор тащил его за собой, миновали. Резнов с удовольствием уступил ему право первенства в их дружбе. Была в этой самоуничижительной покорности незнакомая, не изведанная ещё, но обещающая счастье прелесть. Сердце от его близости расцветало. Блаженное «после войны» должно было наступить вот-вот. Виктор гордился им, и, сам себе не веря, исподволь гордился тем, как ласково и серьёзно Дмитрий смотрит в ответ.

Он помнил Диму на корабле. Среди бешеных арктических метелей им как-то выпал спокойный полдень. Небо разъяснилось. Уставшие от долгого сидения взаперти и беспрерывной кормёжки бойцы высыпали на палубу. Настроение у всех было приподнятое, все были уверены, что после этой крайне важной для родины миссии они вернутся домой. У Виктора дома не было, но он знал, что этот дом найдётся там, где будет Дмитрий — в его деревне, в его городах, краях и болотах, на ступенях дворцов, Виктор будет ждать, даже если вечно…

Дмитрий смотрел на усеянную скопищами льдин бескрайнюю равнину моря. Полярная ночь на несколько скорых часов пропустила сквозь бирюзовую седину неба сети света. Зависшее над горизонтом солнце цеплялось за туманные гряды облаков и снежных гор. Было холодно, но дышалось легко. Облокотившись на парапет палубы, Дима внимательно и жадно ловил всё со своей новой живой улыбкой — рот приоткрыт, приподняты уголки бесцветных губ и видны идеальные ровные зубы. Обмётанная инеем щетина делала его ещё более похожим на кота. Всегда очень милой казалась Резнову родинка на щеке под его левым глазом. Дмитрий мурлыкал себе под нос какой-то мотив, Резнов любовался им и Дима, заметив этот взгляд, польщённо и кротко на него ответил, блеснув своей нежной полевой зеленью. Восхитительное смущённое лукавство проснулось у него тоже после госпиталя и обещало так много, что голова кружилась. Минутами Виктору казалось, что ждать долго не придётся, что ступени и дворцы, чистые мирные комнаты с мягкими постелями, или же избы и сараи, степи и реки, скирды сена и кровати из цветов и игольчатого лесного покрова — всё у них будет… Дима легонько ткнулся в его плечо и тихо напел, что вертелось в голове: «тёплый ветер дует, развезло дороги и на Южном фронте оттепель опять. Тает снег в Ростове, тает в Таганроге, эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать».

Он перевирал мотив, но Резнов и сам мотив путал. Эту песню, как и многие другие, распевали в последний год по всей Европе, но слова были известнее музыки. Резнов не знал того, как Дима прав. Вспоминать придётся, но не им обоим, а только одному. И через много лет Виктор вспоминал ясный день среди северного океана, когда любовь переросла его самого и, всю остальную жизнь заслонив, согрела и навсегда озарила. Резнов вспомнил этот день в Воркуте, когда, кое-как отойдя от побоев, увидел над собой застеленное пеплом, но столь же холодное и ясное северное небо. Волей переменчивой судьбы он оказался в лагере, среди преступников и человеческой швали, его бросило его в самый низ, но где-то в глубине души он был к этому готов. Мирная жизнь разве для него? Смог бы он, после всей этой войны, после невосполнимой потери, вернуться к давно забытому, да и вообще никогда ему не принадлежавшему покою? В лагере было трудно. Но Резнов себя в обиду не давал. Если он о чём и жалел, так только о Дмитрии. Себе он лучшей участи не желал — хотя бы из солидарности к смерти друга, который был мирной жизни куда более достоин.

Тот день на палубе Виктор все острее и грустнее вспоминал на протяжении долгих лет, когда выбирался из шахт, когда накрывало землю короткое холодное лето и когда ревели метели. Лагерный быт был тяжёл и убог. Но может ли он быть лучше? Лучше он только у власть имущих — у тех, кто с помощью хитрости, обманов и козней прибрал к рукам богатство. Богат только тот, кто угнетает бедных. Для всех остальных — каторжный труд, да скупые радости: первый вдох при выходе на поверхность, глоток маслянистой воды, крепкий сон, полный ярких видений, и славное прошлое: где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои? Есть ещё радость. Радость сердца, знавшего любовь.

В памяти с годами её получалось видеть всё более нежной и истинной. Ещё через десяток лет, когда Резнов был уже почти стариком, истерзанным трудом, превратившимся в зверя, но ещё сильным, праведным и злым, хранимое в сердце сокровище удалось чётко сформулировать, вспоминая того парня, красивого и молодого, погибшего уже будто бы ради того, чтобы жил Виктор: «он меня любил». Всё больше казалось, что между ними было что-то настоящее и чистое, единожды даримое в жизни, не способное закончиться, покуда хотя бы один из них помнит.

Об этом Резнов вспомнил снова, когда увидел американца. Ради этой памяти, ради того, что американец походил на Дмитрия, Резнов спас его. Это было не трудно. И ничуть не трудно спроецировать на него свои ожидания, воспоминания и отдать ему предназначенные Диме неизречённую любовь и заботу. Алёшка быстро поправлялся. Всё на нём заживало как на собаке. Казалось, что и этим он похож на Диму. Тот тоже был поразительно живучим… То, как Алёша за Виктора цеплялся, как нуждался в нём, ходил за ним хвостом и насупленно молчал, было похоже на осенние сталинградские дни, когда Димка, плохо соображающий и истощённый, прибился к Резнову и бежал за ним, как ниточка за иголочкой. В его глазах Виктор видел такую же преданность и потребность в защите. В несчастных и больных глазах американца Виктор видел безумие, но и это можно было вылечить.

Алёшка много больше, чем Дмитрий, стремился к физическому контакту. У Димы была проведена граница — если перейти её, он замирал, леденел, огорчённо отводил взгляд, иногда даже отталкивал. Память о прошлом гибко подстраивалась под настоящее, и как приятно и утешительно было ошибаться, думая, что Диму Резнов мог точно так же поддерживать и обнимать, так же гладить по голове и погружать пальцы в обжигающее сухое тепло, что у него под воротником ватника, в рукавах и на впалом животе. Не будь войны, не будь вокруг людей, всё было бы именно так. В лагере к связям между мужчинами, как к неизбежному злу, относились терпимо. Виктор много лет вёл себя безукоризненно, поэтому теперь, со своим авторитетом и влиянием, вполне мог себе позволить завести игрушку, никто косо не смотрел, а если и смотрели, Резнов мог за себя постоять.

Смутная полуистёршаяся память всё же подсказывала, что Дмитрий, которому свойственны были горделивое целомудрие и природное благочестие, на такое не пошёл бы, но тем лучше. Образ Димы не хотелось марать грязью. А Алёшка — что с него взять. То, чего Виктор никогда не потребовал бы от Димы, Алёшка сам с охотой нёс. Он так сильно, и психологически, и физически от Виктора зависел, что слушался по первому жесту. А Резнов так много для него сделал, что как-то несолидно не брать с него этой платы. Тем более что Алёшка сам этого хотел и почитал за великий подарок. Взять его, прижимая к стене, на голом полу или на брошенном ватнике, не снимая всей одежды, не теряя бдительности, не размениваясь на ласку и осторожность — спешка, грубость и скудость любви, как и твёрдость и холод поверхностей, с лихвой восполнялись Алёшкиным ответным горячим рвением и получаемым наслаждением, острым и ясным, как никогда. Пусть не будет заветных чистых мирных комнат и дворцов, но всё же Виктор чувствовал себя вознаграждённым. Других радостей в их тяжёлой жизни не было, вот и оставалось радоваться жизни. Не так часто выпадал случай остаться наедине, и всё же Виктор успел вполне отыграться — и за Димку, и за других, кого давно выкинул из сердца… Кабы тот стервец, давно лишённый имени и образа, не заморочил Виктору в детстве голову… Да что о нём говорить! Чёрт с ним. В сталинградские дни Дима излечил от него, забрав всю старую, глубоко похороненную боль, и дав взамен себя, милого и доброго, вечно молодого.

Когда Алёшу увели и через несколько недель швырнули обратно, снова истерзанного, сломленного и сведённого с ума, это было равносильно тому, что сделали с Дмитрием. Резнов был в бешенстве и когда это произошло во второй раз, он с ещё большей яростью увидел перед собой страшную картину Диминой смерти по ту сторону непробиваемого стекла. Тогда Виктор ничего не мог сделать. Но мог сделать сейчас.

Жизнь Резнова в Воркуте давно стала настолько привычной, что другой он не желал. Но это вовсе не значило, что он стал бы цепляться за это жалкое и мирное существование. Как ни было больно, он не умер вместе с Дмитрием. Он ценил свою жизнь и хотел её длить как можно дольше. Зачем? Мало ли что там впереди. Диме было бы интересно взглянуть. А Виктору было интересно вырваться из этой проклятой тюрьмы. Он готов был всё разнести, был бы только повод. Война, справедливость и родина — всё потеряло смысл, но свобода и жизнь дорогого существа — это стоило жертвы. А умирать, может быть, и не пришлось бы.

Всё-таки Виктор видел разницу и понимал, что Алёша не то, что Дмитрий. Пусть Алёшка сам по себе тоже очень хороший и славный мальчик, но Резнов его не любил. Ценить Виктор мог верного друга, заслужившего уважение в священном бою, а американец — солдат чужой армии, пусть и брошенный на произвол врага, но кто он, если не бывший шпион, если не разменная монета беспринципных разведок? Алёшка его любит, в этом не было сомнения, но любовь эта нездоровая и нечистая, она стоит дешёво, добыта нечестным путём и нечестным же путём окупается. Алёша его любит, но никогда не поймёт душу Виктора. Кроме прочего, привязанность обесценивалась тем фактом, что при желании Резнов мог подыскать Алёше замену. В лагере было немало молодых, симпатичных, нуждающихся в покровительстве и требующих куда меньше хлопот, чем заполошный американец.

Как с Димой, обрести дом там, где Алёша живёт, — не выйдет. Желание никогда с ним не расставаться не сводило с ума. Физическая близость с ним не была таким уж огромным счастьем, чтобы ради неё сворачивать горы. Виктор был уже не в том возрасте и мог обойтись без неё, как обходился много лет прежде. В конце концов, Алёша немного утомил Резнова своей повторяющейся беспомощностью, неадекватным поведением и доходящей до навязчивости потребностью в грубой ласке. Возни с ним было много, он постоянно требовал внимания и терпения. Поначалу это было ново, интересно и приятно, но постепенно стало тяготить.

Лёгкое чувство досады, усталости и раздражения боролось в Викторе с ответственностью, которую он на себя взвалил, и с проведённой им параллелью между Алёшей и Димой. Виктор не мог просто так его бросить. Длить его нахождение в лагере тоже было бессмысленно и жестоко. Алёша ведь американец, если он доберётся до родины, там для него ещё возможна приличная жизнь, какой русским не дано. Освободить Алёшку, перевернуть пол Воркуты — это будет достаточной жертвой в память Димы. Виктор же, благополучно избавившись от него, освободится и оборвёт неудачную канитель своей жизни.

План удался. Алёшка допрыгнул до поезда. Резнов поспешно бросил на него прощальный взгляд, но едва ли увидел в мельтешении вагонов. Тебе, но не мне. До свидания и прощай. Поезд унёсся в синюю октябрьскую даль вслед за заходящим солнцем. Впереди ждала длинная ночь. Впереди ждала краткая старость. Грузовик Резнова вскоре остановился. Зачем оттягивать неизбежное? Смерть была наиболее вероятным исходом, хоть, скорее всего, не очень скорым.

Когда кончились патроны, Резнова схватили и оглушили. Очнулся он в камере. Были допросы. Он не отпирался. Да, устроил бунт. Да, перебил кучу охранников. Он всё ждал, что его расстреляют. Его действительно приговорили, но казнь оказалась отсрочена. Казалось, чья-то божественная воля витает над его судьбой и во что бы то ни стало защищает. Его отправили в какой-то другой лагерь. Долго-долго везли на юг, в Казахстан. Там его должны были казнить. Но это было бы неуважением и неблагодарностью к той неизвестной благостной воле, что спасала его, если бы он не сбежал. Он сбежал. Это было не так уж трудно. Всё дальше на юг, своим ходом через казахские степи и диковинные пыльные города, вглубь гор и пустынь чужих стран. Впереди ждали длинные ночи и дни, долгие годы, и сил ещё было много. Дорога с фронта тянулась без конца. Резнов и там нередко вспоминал незабвенный день в октябре сорок пятого. Палубу ледокола, Димку, своё сердце, его улыбку и зелёные глаза.