Ozymandias (1/2)
Ночи слагали дни, мелькали числа перед глазами и на календаре. Один из психологов дал Алексу совет: носить в кармане ручку и почаще записывать на руке дату и время — сверяться с этими данными и давать себе отчёт в том, сколько прошло и помнит ли Алекс, чем был заполнен прошедший отрезок. Действительность ускользала. То ли туманный вечер, то ли седое утро. Ход дней вновь слился в рябую сумеречную полосу, когда унылую квартиру покинул старый друг. Фрэнк вечно приставал с завтраками, с лекарствами, с какими-то распорядками, которые только сбивали Алекса с толку. Он наконец исчез, и Мэйсон, бросив лекарства и методики, блаженно отдался во власть пронизывающего, ледяного ветра, что уже давно бил в запертые ставни и ворота, желая ворваться внутрь и со всех столов смести бумаги и предметы. Голова болела. Болело всё внутри, но, слава богу, с глаз исчезала надоевшая квартира, серые стены и мутные окна. Алекс не хотел ничего видеть, потому что слишком много видел в своих беспокойных снах. Сны перешли и на бодрствование, заполонили светлые часы, так что Алекс, бродя по своей клетке, видел не её, а дали. Стоило не записать на руке числа, и уже ничто не могло уверить его, будто он не в России.
Волчьим намётом не гонит вьюжную зиму. Грань между реальностью и иллюзиями к февралю совсем истончилась. В Волгограде Алекс жил, не замечая, как. Безошибочным чутьём избегал встреч с милицией, кое-как питался на маленьких базарах, воровал по мелочи, бродяжничал ночами по заводским кварталам, городским пустыням, трущобам и выметенным волжским берегам, а днём, словно пёс, забивался куда-нибудь и в долгом тревожном сне видел всё то же, чем были полны мысли. В редкие минуты просветления Алекс припоминал, что Резнов рассказывал о Сталинграде, о Дмитрии, о Чернове и Драговиче. Стоило взглянуть на заснеженный город, и эти скупые рассказы заслоняли сознание, оживали и складывались сами собой в истории, обрастали подробностями, деталями, звуками и старыми ранами. Словно наяву, Алекс видел кинофильмы чужой жизни, на следующий день стирающейся, чтобы уступить место следующей.
Дмитрий, или только его призрак, бархатной кошачьей побежкой бесконечно спешил вглубь любимого города в поисках площади с фонтаном. С упорством одержимого Алекс исследовал город вдоль и поперёк, но того фонтана не нашёл. Может, площадь сровняли с землёй война и годы, но может, её и не было никогда, как и их с Резновым встречи. Может, вся короткая судьба Дмитрия Алексу только привиделась, и он придумал её, не желая расставаться со сном… Алекс знал об этом ещё в Воркуте. Он напомнил Резнову Дмитрия, и это была одна из первых причин, по которой Виктор его спас и взял под своё орлиное крыло. Поэтому Дмитрий, известный и неизвестный, такой простой, но ускользающий по оставленным в Сталинграде следам, занимал мысли Алекса. Только ли во внешнем сходстве дело? Или же есть что-то ещё, глубокое, душевное и древнее, чего даже Резнов не мог разгадать, но мог почувствовать.
Дмитрий умер, когда Алексу было двенадцать. Мэйсон старался припомнить те времена, но собственная ранняя жизнь на Аляске, лица отца, матери и сестёр, выстрелы в горах и хребты на рассвете, леса до бескрая, изумрудные всполохи северного сияния — всё было погребено под слоем торфа, угля и железа. Иногда в дневных бдениях виделось, будто у Алекса не было позади других лет, кроме тех, трудовых и тоскливых, что он приписал Дмитрию и вместе с ним прожил в крестьянской глуши, о которой не ведал. Озарившая детство иллюзия, звезда полей и обещание любви — увиденные раз и потерянные, носимое в душе желание сбежать — осуществлённое, но не принёсшее радости, вновь встреча с иллюзией, погоня за несбыточным, накрывающая пучина тьмы и бед и освобождение для новой дикой неволи, золотого одиночества и потребности вернуться к дорогому в оледенелой мгле — прощай и ты, прощай. Не дай Господь, чтобы жизнь твоя показалась тебе лёгкой… Может, Дмитрий не погиб в Арктике, а приехал обратно в Сталинград. Смерть в любом случае не была бы ему помехой, он был здесь, потому что здесь был Алекс. К счастью, не навсегда. К счастью, дороги вели всё дальше.
Часто Алекс думал о Драговиче — так же, как о нём думал Резнов, но с поправкой на время и молодую душу под тонкой кожей. Клокочущая внутри ненависть затихала, когда её заглушали странные, неумело-нежные чувства, что цвели когда-то в юности. Но, опять же, цвели ли? Рассказывал ли Резнов что-то подобное в Воркуте, или Алекс только уловил между строк и напридумывал небылиц? Но на чьём-то забытом примере Алекс точно знал, что самая острая и беспокойная ненависть может вырасти лишь на почве когда-то бывшей трепетной привязанности. Порой Алекс был близок к тому, чтобы взглянуть сквозь Резнова и среди слепящей волчьей злобы понять Драговича, того, который звался Никитой — увидеть его жизнь в перспективе, пусть тоже выдуманную, пусть далёкую от реальности, но всё-таки полную любовью и жестокой красотой. И в этом тоже был Резнов. Драгович, Кравченко, Штайнер должны умереть… Вместе со своими бесплодными поисками Мэйсон искал и, конечно, не находил в Сталинграде их следы. Лишь пережитки чужого прошлого. Двадцать лет прошло со времён войны. Но Резнов помнил всё хорошо. Помнил теперь и Алекс. Образ Резнова через его память обрисовывался всё чётче, становился живее, больше и ближе, но вместе с тем отступал дальше в необозримость. Виктор сливался с тем сильным, переворачивающим душу чувством, которое Алекс к нему испытывал. Чего ещё можно было ожидать от этой поездки? Рано или поздно придётся возвращаться домой.
Алекс просыпался в своей измятой жаркой постели и долго не мог понять, где он и почему ему так тревожно, одиноко и грустно, почему сжимается сердце, будто он потерял что-то важное. Он осматривал руки на предмет дат, но находил только стёршиеся. А за окнами, за стенами жил другой город, американский, шумный. Алекс не хотел его видеть. Он наблюдал другие. Из обрывков впечатлений, из картинок и слов перед его закрытыми глазами пролегали траектории военных путешествий. Десятки европейских и русских городов, сотни полей, миллионы лесов, овеянных боевой славой и маленькими, позабытыми в чаще, фанерными звёздами… Он ослаб в России и хотел из неё вырваться, но пока не мог. Досада и бессильная ревность к прошлому гнали в его собственную, внутреннюю Россию, где он был с Виктором по-настоящему. В своих снах Алекс вновь и вновь видел Воркуту. Уже не тюрьму, а родину: ветер, север, звёзды и волчьи огоньки. Бесконечную печорскую железную дорогу сквозь тайгу, по болотам и тундрам, мимо жизни всё более суровой, беспросветной и тяжёлой, расплывающейся по горизонту в безликом холодном просторе. От мысли, что кому-то суждено родиться здесь и умереть, не покидая, стыло сердце, но лето… Зябкое и сырое, по-своему нежное, повторяющее цветами и рассветами оттенок милых глаз — сердце отогревало.
Алекс долго бродил вокруг своего лагеря и главной х угольной шахты. В сизом дыму и медленном снеге различались огромные пасти роторных экскаваторов, щеристые вышки и тёмные кирпичные корпуса. В лагере всё по-прежнему. Тот же каторжный труд под осыпающим пепел сумрачным небом, та же похлёбка, играют в карты вечерами в бараках, бьют подъём в шесть утра и, быть может, кто-то из редких знакомых, переживших бунт, вспоминает безумного американца с усмешкой и ругательством. И Резнов тоже там. Прошлое занимало душу Виктора куда больше, чем безрадостное настоящее, но за забором первой шахты он не был героем Берлина. Не было там и Дмитрия, ни полей под звëздами, ни деревень, ни песен, и все пальцы целые. Опутанный цепями волк, но зато такой Виктор принадлежал Алексу. Именно такого Алекс знал и ценил: прибитого к земле, всего серого, припорошённого снегом, золой и стальной пылью, усталого и иногда по вечерам совсем измученного, но всегда надёжного, всегда тёплого и доброго к нему.
Алекс и сейчас помнил его так хорошо, что на зубах скрипел угольный песок. Так хорошо, что внутри всё болело. Отчётливо виделся закоулок глубоко под вечной мерзлотой, где в дробном звоне вагонеток и ядовитом тумане от усталости Алекс ткнулся головой в плечо Виктора, и тот, не оборачиваясь, потрепал Алекса по щеке. На мгновение так сошлось, что жёсткие пальцы, скользя, коснулись век. Именно в тот момент Алексу, сведённому с ума числами и оттого едва соображающему, открылось, чем он жил многие дни. Он этого человека полюбил. Из-за выпавших тягот и благодарности за спасение, из-за этого страшного места, но и из-за самого Виктора. Он был добрым. Он был восхитительным. Так тигры любят своих жён.
До Воркуты Алекс не знал, каково это. Отца он боялся и не нуждался в матери. Когда-то у Мэйсона были подружки, но каждый раз, когда он возвращался на службу, так выходило, что никто его не ждал. Это его вина, вернее, его решение: он не прилагал усилий, ничем не жертвовал, на первое место ставил свои интересы. С годами это стало привычным положением дел, семья и дети нисколько его не прельщали. Он не хотел брать на себя обязательств, не хотел ни от кого зависеть. Вот и получилось, что к своим двадцати семи годам он ни разу ни к кому всерьёз не привязывался. Никого, по сути, не было рядом с ним. А Резнов свалился на него, как метеорит. Разбил, сжёг и дал начало новой жизни. Всё собой занял, всё стало им полно. Он стал отцом, защитником, учителем, другом и любовником. Он использовал Алекса — да, но в памяти не сохранилось боли. Может, она не шла ни в какое сравнение с теми немыслимыми мучениями, от которых, слава богу, осталась только зыбкая оторопь. Может, крупица ласки стоила дороже, чем вся земная любовь. Может, Алекс был игрушкой в его руках, но он был счастлив. Такие понятия, как мужественность и гордость уже не имели значения, как и вопрос пола. Алекс с наслаждением признал над собой его власть, искренне принял эту роль, потому что полностью ему доверял и любил его, как мог бы полюбить когда-нибудь кого-нибудь, с кем захотел бы провести всю жизнь. И разве важно, что Резнов подобного желания ничуть не разделял и был старше на двадцать лет. Переменчивая злая судьба всенепременно преподнесёт кандидатуру неподходящую. Никакое счастье не продлится долго.
Счастьем были минуты — сидения на досках во дворе, сидения у его ног вечерами, сталкивающиеся и не отводимые взгляды, звук его голоса и его очаровательное произношение имени Алекса на русский лад — созвучное со словом «стыд» и его грубоватой и редкой лаской. Никогда прежде подобного не испытывая, Алекс задыхался от разрывающей изнутри нежности и форменно таял от его касаний. Самым необходимым и ценным, самым возвышенным, ведь иного не дано, было то, быстрое и почти жестокое. Резнов его конечно не принуждал. Алекс сам к нему неумело ластился, потому что чем ближе к Резнову, тем дальше от проклятых цифр. Алекс воспринимал как акт любви свои занозы на руках, свою покорность и резкие движения, которые приносили ему удовольствие больше психологически, но это самое важное и есть. Он был с Резновым одним целым в те моменты, когда ловил на своём ухе его дыхание, его смешное милое порыкивание и ощущал его тяжесть. Моменты полной близости с ним Алекс вспоминал теперь с приятной для раненного сердца гордостью и самозабвенной призывной тоской.
Уже не отличаясь внешне от какого-нибудь местного забулдыги, а потому не вызывая подозрений, Алекс много дней бродил по бесхитростно переплетающимся железным лентам окрестных дорог. Он отыскал то место, где по человеческим меркам недавно видел Резнова в последний раз. Мягко сияло ранней сединой заполярное пасмурное лето. Бесцветное небо, каменистые холмы, крупная сетка троп, мостов и петляющих по болотам речушек, хлипкие хибары, редкие деревца, исходящие золотой дрожью. В чахлой траве и мху светились россыпями алых капель храбрые цветы. Вот и тот ручеёк, что осенью вился ниточкой вдоль железнодорожного полотна, а затем расширялся, превращаясь в озеро. Сейчас вся местность была залита мутной водой. Подтопленным стоял тот дом, возле которого проехал, в последний раз мелькнув перед глазами Алекса, грузовик. Крыша дома просела, но дверь была крепко заперта. Конечно не нашлось на земле следов. Ни стреляных гильз, ни дырок от пуль в деревьях. Прощай и ты, прощай.
Алекс выходил на железную дорогу, на то самое место, где мчался вагон, когда он прыгнул. Алекс помнил, какой слышал звон — колокольчик, перебор таинственных струн. Помнил последние, долетевшие против ветра слова Резнова и своё отчаяние, которое — время лечит — больше не захлёстывало с головой. Тебе, но не мне… Он поворачивал голову и сквозь перелистываемую ветерком листву смотрел на единственный ориентир — на домишко с просевшей крышей. Тоскливо, протяжно и сладко теснило в груди, сердце тянулось, словно защемлённое, но уже не колотилось как бешеное. Именно это ему необходимо видеть. Именно здесь находиться, дышать этим льдистым воздухом.
Вслед за поздним вечером пронёсшимся мимо товарным поездом к Алексу пришла мысль, которую он долго не решался озвучить. Может статься, что Резнов не умер. Ведь может? Может, Драгович избавил его от казни. Но, может, всё, что Алекс выдумал о юности Драговича, это только сон и самообман, цель которого — заронить в собственной душе надежду на его сентиментальность, которая в одном случае из миллиона и впрямь могла бы привязать его к Виктору. Бесплодная надежда на дорожном перепутье… Дальше направления расходятся. Даже если Резнов не умер, он в Алексе не нуждался так же сильно, а как Алекс в нём. Если жизнь их развела, то Резнову нет никакой надобности искать путь к воссоединению. Он и так дал Мэйсону самое ценное, что мог — тебе, но не мне.
Цифры замолкали и вновь набирали громкость. Предплечья иссиняли разводы чернил. Резнов хотел, чтобы Алекс отомстил Драговичу. Резнов хотел, чтобы Алекс вернулся домой. Алекс и так дома, в ненавистной квартире, но и здесь он в плену. Он не свободен, он нагружен так, что едва выносит… Где-то в Кожыме Виктор спрыгнул с платформы и волчьим намётом исчез в дыму. Где-то в Амшоре бархатной кошачьей побежкой ушёл и Дмитрий. Несчастный, потерянный и больной, Алекс, не покидая берлоги и всё забывая, поплёлся своей длинной дорогой.
Блаженное мертвенное одиночество тяжёлым морем разливалось по душным запертым комнатам его берлоги. Не выходя на улицу, не отдёргивая занавесок с окон и не вставая с пола, Алекс проводил бессчётные дни в безумных долгих снах, поддерживаемых алкоголем и лекарствами. Драгович, Кравченко — замысловатые сюжеты так увлекательны, что Алекс, изредка просыпаясь, жалел и злился, что не узнал развязки. Наяву его охватывала апатия, отупляющая головная боль и накатывающие волнами числа… Иногда кто-то приходил, звал его, прикасался. Алекс не реагировал. Но иногда приходил Хадсон и, видимо, перепробовав всё остальное и убедившись, что прочее бесполезно, произносил сакральные имена. Словно поднятый ударом тока, Алекс ненадолго просыпался, вскакивал и принимался носиться по клетке, тряс прутья, мучаясь от тупого и яростного желания действовать, но действовать был не способен. Соображал он всё хуже, у него ни на чём не получалось сосредоточиться — виной этому были его болезнь и поглощаемые им килограммы лекарств. Порыв отступал, и Алекс снова впадал в ступор. Сквозь туман ему мерещились Вудс и Резнов, перетекающие один в другого, как день в ночь. Сколько это длилось, Алекс не знал, но по скупым календарным подсчётам миновал год. Подходил к концу тысяча девятьсот шестьдесят седьмой.
Готовилось произойти что-то значительное. В один из холодных декабрьских дней Алекс проснулся с относительно ясным рассудком и твёрдым ощущением грядущей великой опасности. Об этом как будто сказали цифры. Цифры много о чём говорили, но в этот раз гнетущая тревога не отпускала. Какой-то частью сознания Алекс понимал, что проносящиеся в голове числовые последовательности что-то шифруют, передают некую информацию. Алекс слышал их, ощущал не сами послания, но их направленность и важность. Будто одичавший пёс, наблюдающий из укрытия за людьми, он увидел, что людское сборище поднялось, зашумело, пошло куда-то, и тысячелетиями привитая собачья верность заставила и Алекса забеспокоиться и вскочить на лапы тоже. Как-то всё это было связано с Драговичем, Кравченко, Штайнером — они должны умереть, и Алекс ощутил ещё один всплеск потребности искать, бороться и драться. Хоть последние месяцы он просидел взаперти в темноте, теперь он испытал прилив сил и даже какого-то упоительного восторга, радостного предчувствия скорой охоты.
Первым делом Алекс связался с Хадсоном и, пусть не смог сказать ничего вразумительного, дал ему знать, что готов вернуться в дело. В какое дело? В юго-восточную Азию — Драговича следует искать там. С чего он это взял? Алекс объяснить не мог. Мысль просто зажглась в голове и за считанные минуты обернулась новой навязчивой идеей. Хадсон сказал, что перезвонит. Через несколько дней он приехал и сам долго и пристально рассматривал Мэйсона, расспрашивал о том, что ему известно. Алексу ничего не было известно, и всё же он что-то знал. Но ведь не мог он знать, какие сведения были недавно получены разведкой? Поступали сигналы о проведении неких секретных военных операций русских в Лаосе и Вьетнаме. В тех дальних краях вовсю шла война между местными, там же великие державы делили сферы влияния. Коммунисты поддерживали и спонсировали вьетконговцев, американцы, не разбирая между северными и южными вьетнамцами, всё глубже погрязали в мучительной, бессмысленной, кровавой и грязной бойне, умирали там, убивали, жгли леса напалмом, тратили бешеные деньги и сходили с ума.
Туда добровольно отправились в составе морпехов Вудс, Боумен и многие другие агенты агенты ЦРУ. Во Вьетнаме творился сущий ад, и Хадсон не очень хотел сам туда лезть, но разнящиеся донесения говорили о том, что дела коммунистов связаны с применением нервно-паралитического газа, возможно, той самой немецкой Новы-6. А если так, то это напрямую относится к генералу Драговичу… Откуда Мэйсону обо этом известно? Хадсону не понравилась его взявшаяся из ниоткуда убеждённость, что Кравченко и Драговича нужно искать во Вьетнаме. И ещё хуже — маниакальная уверенность Мэйсона в том, что ставки высоки, что русские затевают что-то грандиозное и смертельно опасное. В Воркуте ему промыли мозги и пытались завербовать — не это ли причина его частичной осведомлённости?
Обо всём этом Хадсон своевременно докладывал своему начальству и оно, хоть и опасалось Мэйсона, но, как и Хадсон, оценивало его практическую значимость для разведки. Отправлять его во Вьетнам было риском. Мэйсон мог взбеситься ещё больше, выйти из-под контроля, а то и удрать к русским, прихватив какие-нибудь важные сведения. Однако разведка подтверждала информацию об испытаниях Новы-6, а оставлять это без внимания и медлить было нельзя. Мэйсону позволили отправиться во Вьетнам на поиски, раз уж он на них очень рвётся. Людей там не хватало. Хадсон отвечал за Алекса и должен был его контролировать. Это виделось непростой задачей, но там же, во Вьетнаме, уже почти год загорал друг Алекса — Фрэнк Вудс. Фрэнк сразу согласился присмотреть за Алексом и вообще был всегда готов ввязаться в новую опасную авантюру…
Алекс увидел Вьетнам с высоты, когда вынырнул из очередного сонного провала и открыл замутившиеся глаза. Внизу расстилалась тёмно-зелёная пропасть лесов, но какое ему дело до них? Алекс ничего не различал перед собой. Голова раскалывалась. Тяжёлые предчувствия мешались с невыносимым напряжением всего тела и разума. Скорее хотелось начать действовать, но мысли снова разбегались и путались. Со злобой Алекс признавал, что сам никуда не годится. Но минута уныния тут же забывалась, и он заново ощущал себя сильным и способным на всё. Он уже не мог воспринимать чужие страны, их природу, их непривычную красоту, воздух, людей и то, как жестока ко всему этому война. Алекс увидел внизу тонкие ленты рек и разливы болот — всё пролетело мимо. Затем дымные пепелища и силуэты гор, затем снова взгляд заволокла чёрная пелена, в ушах зазвучали цифры, боль вгрызлась в виски, не находящая выхода слепая ненависть захлестнула… Но она была волной. Нашла и откатила. Взгляд прояснился. Три имени вертелись в голове, словно только этими тремя сочетаниями звуков Алекс мог мыслить. Драгович, Кравченко, Штайнер.
Они стояли в палатке. Хадсон смотрел на него из-под зеркальных стёкол очков. «Ты в порядке?» Он сказал что-то про Вудса, Алекс не разобрал, но на мгновение замявшееся сердце торопливо откликнулось теплом. Что-то о Вудсе он помнил, но эта память расплывалась. Таяла и ускользала из рук даже тогда, когда с душного пропылённого неба спустился вертолёт и с него, в ритм залихватской песни с орущего радио, спрыгнул Фрэнк. В этих вертолётах, в его движениях и в разводах грязи на его круто загоревшей шкуре было много знакомого, но отошедшего, сродни тому, что чувствуешь, когда видишь себя самого на фотографии десятилетней давности в те времена, когда всё было хорошо и впереди. Вудс был весь израненный и измотанный, прожжённый и истерзанный, но весёлый, счастливый и полный злых бессмертных сил, вылезший из самого пекла боя — как раз такой он был настоящий, волк в цепях… Нет, Резнов… А Вудс… Алекс неумело улыбнулся ему и с какой-то давно оставленной прежней хитрой наблюдательностью приметил, каким долгим, каким ласковым и сожалеющим взглядом окинул его Фрэнк, как, будь его воля, смотрел бы в сотню раз дольше с этой рассеянной ухмылкой и беспомощностью любящего. Из-под слоя гари, пота и мазута не видать тоски и нежности. Зорко одно лишь сердце. Они сказали друг другу совсем немного, но это война. Слова значения не имеют.
Вудс сделает ради него что угодно, Алекс знал это. Так и раньше было, а здесь и тем более, ведь здесь Фрэнк находится в своей стихии, тут он может горы свернуть и именно в причине сворачивать нуждался. Что-то доброе и хорошее Мэйсон к нему испытывал, была и какая-то горчинка в их расставании, но Алекс не помнил, что тогда произошло. Кажется, там, в Вашингтоне, Фрэнк какое-то время жил с ним, помогал и заботился, а Алекс вёл себя как неблагодарный мудак. Хорошо, что такая мелочь не способна отразиться на их дружбе. Хорошо, что Фрэнк рядом теперь. Он поможет найти Кравченко и Драговича — сукины дети где-то здесь, это самое главное…