Пурпур и лилии (1/2)

Час ранний. Рассвет смотрит в окно. Тихими шагами Драгович вошёл в комнату. Запираться Штайнер не имел возможности и права, но и никто не имел права его беспокоить. Прийти к нему мог или Драгович, или, при неблагоприятных, но маловероятных обстоятельствах, желающие его украсть агенты иностранных спецслужб.

Фридрих спал в углу на своей кровати. Лучи золотились в одном движении от его лица, но ещё не будили. Рыжее казахское солнце шло ему больше воркутинского. На бедной и холодной постели жизнь его выглядела трогательно пустой и одинокой. Он постарел с момента их предыдущей встречи — Драгович с печальной досадой замечал это каждый раз, но каждый же раз с нежной жалостью и сердечной жалобой признавал, что по-прежнему, несмотря на бегущие мимо года, в нём легко угадывается что-то особенное, беззащитное, хрупкое и лилейное.

По сути своей он был нервен и подвижен, вот и сейчас проснулся резко, с коротким вздрогом, но не от испуга. Кошачьи глаза блеснули и через несколько секунд узнавания наполнились смятенной радостью. Он приподнялся, поспешно провёл рукой по лицу, нашарил глазами часы, незанавешенное окно и далёкую дымку мёртвого моря над ним, стакан с водой на столе, закрытую дверь и вернулся к Драговичу. И тайное русское «здравствуйте», и милое, с шипящим присвистом на первом звуке «што, Никита?»

Драгович взял стул и присел напротив, расстегнулся, расслабил ремень, неторопливо закурил и усмехнулся этой очаровательной благоприобретённой повадке к абстрактным восклицаниям. Называть по имени — на это не многие способны. Никому и в голову не придёт. Никому из окружения — для всех он генерал, человек опасный, уважаемый и недоступный, даже для лучшего друга. Впрочем, на большой земле, в Москве, Свердловске, Киеве и прочих городах, где часто приходится бывать по работе, у него имеется по роскошной женщине из тех, что принимают короткие условия: не любят, не ждут, но по предварительной договорённости встречают с радостью и тогда уж веселятся, играют и называют по имени. Даже смешно, что немецкий учёный у него на таких же условиях. Но его несмелое «Никита» искренне и теплее неверных слов.

Наверное потому, что началось давно — тогда же, когда и «Фридрих», и длится поразительно долго, и длится сейчас в раннем утре, пурпурном холодном небе, прервавшемся тревожном сне и тоске. Фридрих всё время тоскует. Ему есть о чём. Каждому есть.

Они не виделись пару месяцев. Тогда от многочисленных информаторов стало известно, что в Воркуте готовится крупное восстание. Конечно, с ним стоило заранее бороться — не допускать до беды, вылавливать зачинщиков, усиливать меры, действовать непредсказуемо. Но конкретно процесс управления и охраны лагеря был вне юрисдикции Драговича. Он был занят куда более важными делами на международной арене, часто отлучался, да и вообще формально начальником лагеря был не он. Формально он вообще не имел к лагерю отношения, поскольку его работа в лагере, вернее, работа, которую он курировал, была глубоко засекречена. Возиться с бандитами и доходягами — это был не его профиль. Его профиль — контролировать ход разработки химического оружия и других оборонных программ, настолько высоких и секретных, что даже он не знал всего. Не знал, но, при своей проницательности и способности сложить два и два, мог догадываться.

Некоторые из этих программ были свёрнуты ещё в пятидесятых. Теперь к лагерю Драгович был привязан только многолетней привычкой, любовью к морозной пыли, метелям и северным сияниям и Фридрихом. Да ещё, пожалуй, не исчезающим из списков именем Виктора Резнова — жив, собака, и то хорошо. Драгович не испытывал потребности встречаться с ним или хотя бы видеть его. Зачем? Он Драговича только лишь ненавидит. Да и постарел, должно быть, до неузнаваемости, грязный разбойник, что с него взять… Но всё же приятно было носить в тайнике сердца, словно обрывок полусожжённого письма, его дерзкий молодой образ, как образ собственной юности, как залог бессмертия и неизменности своей души. И приятно было чувствовать его жизнь, его плен и каторгу в своих руках.

Но объективно, Резнов не страдал в Воркуте. Он не бежал, не баламутил прежде, не воевал с несправедливостью и здравым смыслом. Жил, работал себе тихонько в лагере, как живут и работают сотни ему подобных в провинциальных городах, и был, наверное, по-своему доволен судьбой. Что-то подсказывало Драговичу, что хорошо бы за ним присматривать. Держать при себе. Оберегать, не прикасаясь. Держи друзей близко, а врагов ещё ближе. А кто Резнов ему? Никто. Мог бы быть другом. Драгович не нуждался в друзьях, но всё-таки, хотя бы в оплату их красивого детского прошлого, хотя бы в память той пивной на царицынской площади, в память их оврагов и волжских затонов, как будто в память об одном единственном лете, проведённом в деревне и от того в долгой памяти составившем всю картину золотого детства — хотя бы в дань этому Драгович мог бы вытащить его из недр лагерного забвения, реабилитировать, наградить, возвысить и дать ему, что он хочет.

Но единственный путь возвышения и предел дозволенных желаний — приблизить Виктора к себе. То есть, допустить до своей дружбы, сделать его, например, своим охранником, дать ему работу и кров поблизости от себя и оставить себе контроль над ним, раз уж Виктору повезло или не повезло войти в малый круг людей, Драговичу не безразличных. Да, толковый и преданный, словно пёс, человек ему бы не помешал… Но сделанного не воротишь. Резнов желает ему только смерти. А Драгович желает ему всего хорошего, но всё же не настолько, чтобы отпустить его и позволить бегать где-то одному. Впрочем, в порыве великодушия Драгович мог бы позволить ему и это, если бы не небеспочвенные опасения, что Виктор, оказавшись на свободе, сам возьмётся за месть и тогда натворит дел и сам себе навредит. Нет уж, пусть сидит, как мышь под метлой, бог с ним.

Кроме всего прочего, когда возникли слухи о готовящемся в Воркуте восстании, многое указывало на Резнова. Прежде он не считался зачинщиком и уличить его было сложно. Для его же блага следовало изолировать его, посадить в карцер на месяцок. Но как раз тогда Драгович был по горло занят другими делами и разъездами. Лагерное же начальство считало, что само справится — порядки нынче изменились. Да и вообще, работа подходила к концу. Вернее, работа никогда не была бы окончена, но на этом этапе ничто не мешало, а по некоторым причинам даже требовало перенести исследования на другую базу. Воркута изначально не была идеальным местом для разработки химического оружия. Для теоретической части — возможно и вполне надёжно, но теперь пришёл черёд опытов.

Меж тем в Аральском море на острове Возрождения был построен биохимический полигон. Драгович имел там мало влияния, но кое-каких нужных знакомых держал и через них уже несколько лет выпрашивал, выбивал и оборудовал большую современную лабораторию специально под Штайнера. Газ «Нова-6» требовал обширных полевых испытаний и там Штайнер мог бы вплотную ими заняться.

Поэтому Драгович переправил Штайнера на остров Возрождения — ещё и для того, чтобы оградить от грядущего восстания. Как позже выяснилось, предчувствие не обмануло. Фридрих не противился, он был рад переменам. Простились они ласково. Впервые за восемнадцать лет куда-то уезжал Штайнер. А Драгович отпускал с его тоской на сердце, ведь никогда не угадаешь, надолго ли. Но ясно, что отсюда — навсегда.

И немного жаль было Воркуты, теперь отходящей в разряд прошедшего. Хорошо бы найти в лагере художника и заказать ему знакомый пейзаж — к тёмной дали горизонта тропинку по багряному летнему лугу — и подарить Фридриху. Ведь и это, по-своему, было лето в деревне. Все эти годы жизнь Драговича не ограничивалась Воркутой. Он много ездил по всему миру, живал в столицах, занимался совсем другим делами. Менялись любовницы в разных городах, а в Москве была даже квартира поблизости от Лубянки, личная, обустроенная по собственному вкусу. И всё-таки чужая. Всё-таки домом, как ни странно, ощущалась Воркута. И будет глупо отрицать, что не из-за Фридриха.

С ним Драгович проводил долгие дни и недели, помогал, выслушивал, участвовал, вникал в результаты работы, чтобы самому потом, при надобности, в общих чертах объяснить их своему высочайшему начальству. Фридрих ему нравился, был интересен и близок по духу и делу. Он был большой молодец, старался и получал награду, которую умел ценить: разговор на отвлечённую тему, партию в шахматы вечером за чаем, а иногда, в короткий летний заполярный срок, прогулку за пределы лагеря, по пологому берегу реки со всё тем же голубиным названием, по багряному лугу.

Умный, хотя и по-своему наивный, без увёрток отдавший всё, что имел, и всей душой пошедший на сотрудничество, ещё тогда, давно, в сорок пятом… Ещё до конца войны советское руководство озаботилось тем, чтобы добыть видных немецких учёных. Тянуть с этим было нельзя — американцы хотели того же самого. Деятельность Штайнера была засекречена, но всё равно было известно достаточно, чтобы признать его ценность. Драговичу поручили его розыск и поимку. В ходе розысков он узнал многое о Штайнере — его семью, его детство, его путь и историю. С блёклой фотографии в личном деле смотрел тонкий и стремительный белёсый зверь, наверное не лишённый изящества камеи. Наверное независимый и гордый. Наверное беспомощный и послушный.

Поиски были долгими и кропотливыми. Штайнера эвакуировали и таскали по всей Германии, а затем он исчез. Немалых трудов стоило выяснить местоположение застрявшего во льдах немецкого грузового «Видергебурта». За ним пришлось выдвигаться в самую Арктику, на холодный край земли.

Русских псов свирепая вьюга не брала. А Кравченко даже шапку не желал надевать. Драгович любил его выносливость, здоровье и силу. Сбивающий с ног ветер его лишь касался. Сорокаградусный мороз — лишь покусывал за щёки. Единственный, а потому лучший друг, приспешник, собрат, товарищ и коллега…

И это тоже было давно. В тридцатые, в Ленинграде. Там начиналась военная карьера Драговича. Он был молод и ни в чём не знал нужды. Высокое положение отца обеспечило ему должность и звание. Репрессии его миновали, даже наоборот, вытолкнули наверх, на освобождающиеся места. Родители жили по соседству и души в нём не чаяли, всеми силами и средствами оттягивая час, когда придётся отпустить его в свободное и неизвестное плавание, а плавание ему, стройному паруснику, предстояло большое. Позади таяли беззаботное детство в родном Царицыне, затем переезд, математическая школа и военное училище. Из нынешнего — случайная встреча возле решётки Летнего сада, Ирина Кравченко, осколок в сердце, прекрасный взгляд сердоликовых глаз. Девушка была волшебна.

Против Драговича были его неопытность помноженная на самовлюблённость, упрямое желание во что бы то ни стало добиться своего — чем печальнее, тем больше тянет бороться и спорить, требовать себе награды, уже заслуженной страданием. Красивая ягода крушина, но как съешь — сдохнешь. Сначала она приняла ухаживания, а потом неожиданно отвергла. А Драгович с отказом смириться не мог. Он впоследствии многократно себя спрашивал — зачем он так вцепился в неё, зачем бился в наглухо закрытую дверь, почему именно эта девчонка? Именно эта или другая на её месте, но одна такая должна была сыграть роль подобия любви. Сыграть и остаться, забывшись через много лет, но через всю жизнь уронив свой дивный отблеск на душу и образ мыслей любившего.

Ирина его ни в грош не ставила. Подпускала к себе на шаг, а затем жестоко гнала прочь, дальше и дальше, со рвением оберегая идеал жизни, в который верила. Она была из небогатой, самой обыкновенной и даже не вполне благополучной семьи — ей бы стоило бояться, уважать и стремиться навстречу столь завидному жениху, тем более что Драгович в самом деле хотел, даже мечтал и жаждал жениться на ней и ничего плохого в её отношении не замышлял.

Он не то что бы был одержим. А даже если и был, не терял спокойствия и благоразумия, не причинял себе вреда, не губил карьеру — ничто из его жертв и уступок не было для него фатальным. Свои унижения и обиды сносил с видом безразличным и благородным, будто все эти глупые женские выкрутасы он может, пожав плечами, простить, как каприз, по причине их незначительности. Да, носил цветы и не принимаемые подарки, замерзал под её окнами, подкарауливал у университета, преследовал, с кривоватой улыбкой в ответ на отказы великодушно бросал: «вижу, ты не в духе, ладно, милая, в другой раз».

Любовь ли? Ревность и злость не застилали глаз красной пеленой, но едва Драгович замечал, что у Ирины завёлся ухажёр, отпугивал его свирепо. Так же он обращался с её друзьями и близкими. А её саму не запугать было, не уговорить, не убедить — такая своенравная, отчаянная и упрямая, вбила себе в голову, что ничегошеньки не будет, так же Никита вбил, что будет. Он всё надеялся. Всё цеплялся за призрачные надежды и говорил родителям, знакомым и себе, что всё в порядке, всё решено, что подурит немного — пусть ей, и согласится, никуда не денется.

У Ирины был младший брат Лев. В отличие от сестры, на удивление несимпатичный увалень, злой и замкнутый ребёнок, не нашедший в семье понимания и ласки — его строго воспитывали, колотили, а сестра относилась к нему как к помехе. Приходя к дому Ирины, Драгович каждый раз встречал его, словно Лев только того и ждал, чтобы первым в их большом коммунальном бедламе открыть ему дверь. Лев не был разговорчив, но, смущённо прилипая к дверному косяку и пытливо буравя Никиту глазами исподлобья, ждал, пока Драгович сам ему что-нибудь скажет. Почти не ощущая неловкости, Никита спрашивал, приветливо интересовался новостями и делами, политично обходя острые углы, которые могли бы ребёнка задеть.

Зная, что Ирина брата не жалует, Драговичу не было резона к нему подлащиваться, однако их приятельство сложилось само собой. Лев не раз становился свидетелем того, как Ирина ругалась и кричала, требуя оставить её в покое. Он надувался, смотрел на сестру ненавидящим взглядом и порой даже лез на неё с кулаками, что Драгович, конечно, пресекал.

Лев всей душой занял сторону Никиты. Должно быть, потому, что Драгович являл собой привлекательный образ и пример для подражания и обожания — в свои двадцать два он был высоким, видным и вполне красивым, солидным и умеющим себя вести, успешным, богатым и блистательным, в общем, тем, на кого четырнадцатилетнему мальчишке хочется походить. Несколько раз он угощал Льва принесёнными для Ирины шоколадками и конфетами. Драгович не гнал его, не насмешничал, а относился покровительственно, с сочувствием, в то время как дома Льва наказывали за плохую учёбу и гоняли. Лев был серьёзным, нелюдимым и тихим. О степени его привязанности к себе Драгович мог лишь догадываться, потому что она никогда не выражалась в словах и жестах. Всегда, даже в детстве Лев хранил между собой и своим кумиром почтительную дистанцию.

Он не навязывался и у Никиты не было причин устать от поклонника, но один раз случилось и потом повторялось: после очередного домашнего инцидента Лев бежал из дома, а больше ему пойти было некуда, кроме как к Никите под дверь. Без жалости и вздохов, но ласково и просто Драгович пустил его на пару дней с условием, что после он вернётся обратно к родителям. Лев вернулся, но ненадолго.

Разница в восемь лет препятствовала их дружбе, но со Львом они сошлись на общностях характера и понимании без слов. Хотя скорее, это Лев со всем старанием юной души постарался под Никиту подстроиться: не лез с откровенностями, не заглядывал в глаза, но молчаливо шёл рядом, в любой момент готовый броситься на общего обидчика или выполнить просьбу.

Их сближению послужило трагическое обстоятельство. Однажды осенью у Драговича произошла с Ириной очередная ссора. Ирина дошла до оскорблений, до нескольких пощёчин, которые Драгович с потерянным и понурым видом стерпел, сам не понимая, как до этого докатился. Во всей его предыдущей, благополучной и радостной жизни любые боль и неудобство считались немыслимыми, вопиющими и недопустимыми безобразиями. Какого бы то ни было давления и притеснения по отношению к себе он и помыслить не мог. А теперь вот, в самом деле чувствуя горечь, понимая, что больше не может делать вид, что всё в порядке, он уходил, неся за глазами слёзы от Малой Морской до Большой Конюшенной. И испытывал он не гнев, не желание отомстить, не возмущение, а только тоску и разрывающую сердце жалость к себе — такую, что жить не хотелось.

Той же ночью Ирина погибла. Её нашли с разбитой головой недалеко от её дома. У Драговича было алиби, да и улики указывали на разбойное нападение. С известием о её смерти накатило опустошение, но через несколько недель — облегчение и освобождение. Пришла утешительная мысль о том, что больше никто никогда не причинит ему страданий. Больше никому не дано. Так же как и никого не дано полюбить.

Ещё много лет Драгович находился под впечатлением от случившегося. Всюду искал похожих девушек и повторял её образ в вещах, ей свойственных. В местах, в которые она с охотой пошла бы, она и после смерти появлялась, стоило приглядеться и прислушаться. Но всё это не мучило его. Всё это было грустно, но увлекательно, словно читать вновь и вновь любимую книгу. А потом и это забылось. Лет через двадцать Драгович был так же бесконечно далёк от Ирины, как и от себя самого в том возрасте.

Но Лев остался рядом. Сестру он ненавидел, с родителями не ладил. Они никогда не говорили об этом, но у Никиты было немало оснований полагать, что Ирину убил именно он. Лев для своего возраста был крайне силён, жесток, смел и сообразителен. Спрашивать о правде не стоило. Так или иначе, сделанного не воротишь, а Лев — славный парень и верный друг. Драгович не мог не признать, что освобождение от сердоликовых чар пошло ему на пользу. Он бросил глупости, с головой погрузился в службу, пошёл в гору. Достаточно просто для него было потянуть за собой и младшего товарища. Льва раньше срока взяли в армию, потом Драгович организовал ему скорое повышение в звании, пристроил его возле себя — и всё это было не зря.

На всю жизнь Лев остался ему преданным другом и надёжным соратником. Драгович посвящал его во все свои секретные планы и мог без опасений доверить ему что угодно. Кравченко мог справиться с заданием любой сложности и его взгляд на мораль, справедливость и допустимые потери был точно таким же, как у Никиты. А кроме того, практически ничем на Ирину не похожий, он всё же едва уловимо напоминал её — чем-то в разрезе век, разлёте бровей и независимом характере. О его же преданной любви к себе Драгович не задумывался, но знал о ней то, что она никогда не пойдёт против его воли и не причинит ему неудобств.

Бок о бок они прошли всю войну. Для умных людей «пройти войну» — не значит пропахать по-пластунски пол-Европы. Уже тогда обладавший влиянием и рано, но заслуженно пришедшим к нему званием генерал-майора, Драгович мог найти место для себя и друга не в окопной грязи, а в удалённых от линии фронта штабах, где решаются не менее важные вопросы. В течение войны Драгович разработал и провёл немало стратегических операций. Несмотря на благоразумие, он и сам не раз бывал под огнём, бывал и ранен, как и Лев. В Сталинграде их обоих не обошли награды. Не единожды они спасали друг другу жизнь, но их дружба оставалась слегка прохладной, скорее деловой, чем личной. И всё-таки роднее и ближе него у Драговича никого не было.

Именно ему Драгович передоверил поиски драгоценного доктора Штайнера в конце войны, когда сам был занят в дележе Европы. Штайнер нашёлся на краю земли, в бесконечных льдистых скалах и вьюжных барханах, среди которых Лев шапку надевать не пожелал. Резнов тогда был закутан плотно, хоть и ему едва ли было холодно. Какой уж там холод, когда он был полон любви и радости. Смешно было ревновать — смешно до боли, и всё-таки Драгович испытывал явную досаду каждый раз, когда видел Резнова увивающимся вокруг того мальчишки-разбойника.

Нестерпимо. Драгович нашёл Виктора в Берлине и включил в своё подразделение из лучших побуждений. Напал к сорока годам сентиментальный стиль: Никита захотел было вернуть своего детского милого друга, дать ему шанс устроиться после войны. Но ничего не получилось. Резнов с собой притащил нескольких слушающих только его приятелей и сам вёл себя отвратительно, при каждом случае дерзил Драговичу, то есть непосредственному командиру, в лицо и среди солдат распускал клеветнические сплетни о его предательстве и трусости. Субординация и воинская необходимость подчиняться Резнова кое-как сдерживали, но по его поведению было ясно, как низка его дисциплина и какой он чёртов болван.