Глава 7. О содомском грехе (1/2)

В самое темное время года лучше всего целыми днями валяться в постели. Давным-давно в другой жизни обожавшая его кормилица это позволяла. Антуан помнил из того времени только статуэтку на комоде — маленькая бронзовая кошечка с бантом на шее обнимала лапки хвостом, ее мордочка выражала полнейшее удовольствие. Глядя на нее, Антуан всегда бывал счастлив. На подоконнике тоже было неплохо: от лишних звуков и лиц его надежно укрывал толстый бархат портьер. Во дворе Пикадю с воодушевлением гонял класс под проливным дождем. Остальные бросали на него мрачные взгляды, но вынуждены были подчиняться. Пудра размокла, потекла по щекам, расплылась на плечах белыми разводами. Сам Пикадю, как всегда, был безупречен. Приклад лежал на плече под нужным углом, носок оттянут, осанка идеальна. А вот Буонапарте что-то не видно. Неужели этот засранец тоже прогулял?

Антуан осторожно ощупал распухший нос. Бешенство, душившее его с утра, поутихло. По крайней мере, у него теперь почти получалось думать о Буонапарте без непристойных эпитетов. Он давно ни с кем так от души не дрался. Буонапарте, надо отдать ему должное, неплох: легкий, прыгучий, безумный. С одной стороны, Антуан не мог не признать, что на его месте поступил бы так же. По большому счету, это был единственный нормальный его поступок. Все остальное не укладывалось в рамки обыденности. С другой стороны, ну у кого в этой школе не было клички? Вот его самого раньше дразнили Рыжим. Да было обидно, но он не лез на старших с кулаками, потому что знал свое место. Семнадцатилетние кадеты казались ему почти что стариками. Они имели право давать младшим какие угодно прозвища. А сейчас это право есть у него. Да никто его тогда особо не задирал, наоборот, опекали и старались помогать. То, что он учился на равных со старшими вызывало веселое удивление, а не зависть. Вот у Лаз Каза никакой клички никогда не было, его любили и преподаватели, и ученики. Добрый, уверенный в себе, великодушный… Полная противоположность Буонапарте. Антуан поморщился, вспомнив его изломанное злобой лицо. Подышав на стекло, Антуан пальцем вывел его рожу и сразу с удовольствием ее стер.

Время нехотя стекало по стеклу. Тяжелые капли катились и катились вниз, прокладывая широкие извилистые дорожки. Сумерки сменила по-осеннему беспросветная темнота. Наверное, Антуан задремал и проснулся от звука шагов в коридоре. Он невольно затаил дыхание. Если его увидит Ламбертен, будет худо. Он думает, что Антуан в лазарете.

— Вот ты где! — Дювинье рывком отдернул тяжелую портьеру.

Свет фонаря во дворе выбелил его круглое личико, крупные веснушки на носу были похожи на брызги грязи. Рот у Дювинье был слишком широк, нос слишком мал, ни скул, ни подбородка. Кормилица про таких говорила «мордочка с кулачок». Нелепая маленькая голова сидит на прекрасном теле. Антуан вдруг задумался: вот если бы голову Буонапарте приставить к телу Дювинье. Получился бы идеальный человек.

— Мне сказали, тебе сломали нос, — жизнерадостно заявил Дювинье, — А у тебя еще и синяк под глазом!

Он забрался на подоконник, бесцеремонно потеснив на нем Антуана, и сунул ему в руки мокрый кулек.

— Я как чувствовал и выпросил на кухне немного льда.

— Ничего он мне не сломал, — проворчал Антуан с благодарным вздохом прикладывая к носу лед.

— Кто это он? — Дювинье не сводил с него любопытного взгляда.

Он обожал сплетни, и все про всех, по его же собственным словам, знал.

— Он это Буонапарте. Ты должен его помнить, он тоже из Бриенна. Ну маленький такой, глазастый.

— Да мало ли кто тут из Бриенна, всех не упомнишь.

— О, он очень приметный. Глаза выразительные, профиль, как на античных камеях. Не поверю, чтобы ты такого пропустил…

— Ревнуешь? — хохотнул Дювинье и и игриво толкнул его плечом. — Впрочем, я его вспомнил. Это такой странненький мальчик из какой-то глухомани, где никто не говорит по-французски? Он все время держался в стороне, ни с кем не дружил, кроме Бурьенна. У этого хитреца были нелады с математикой, вот он к нему и подлизывался. И вовсе он не красивый. Глаза у него злющие. Но я все равно ему благодарен. Если бы не он, когда бы еще получилось вместе побыть?

Антуан хотел ответить что-то колкое, чтобы Дювинье ничего себе не вообразил. Но он вдруг наклонился к нему и поцеловал. Сначала осторожно, а потом, осмелев, пустил в ход язык и положил горячую ладонь ему на затылок.

Целоваться с разбитым носом все равно, что есть, когда простужен. У поцелуев Дювинье не было вкуса, словно носовой платок сосешь.

— А у нас завтра тактика с вами будет. Кералио лекцию перенес, — зашептал он, — Ну ты не рад что ли?

Антуан поспешил загородиться от него кульком со льдом.

— Рад-рад, — ответил он без всякого выражения, — Только у меня нос болит.

— А я поцелую, и все пройдет, — не отставал Дювинье, оплетая его руками и ногами.

Стало жарко и тесно, только от стекла ощутимо тянуло холодом.

— Да брось ты его. — Платок со льдом шлепнулся на пол.

Дювинье потянул Антуана за шейный платок, распуская узел, неловко ткнулся потрескавшимся губами в шею и потянулся к застежке на штанах. Антуан едва успел перехватить его руку.

— С ума сошел?!

— Глупый, — смешок пощекотал губы. — Кто нам запретит?

Дювинье настойчиво покрутил последнюю нерасстегнутую пуговицу.

— Хочу тебя, Фелиппо. День и ночь хочу, понимаешь? — вдруг сказал он.

Что-то жалкое, слабое трепыхнулось в его голосе. Пользуясь темнотой, Антуан раздраженно закатил глаза.

— Нет, не понимаю. Влюбился, что ли?

Вместо ответа Дювинье влепился в его губы новым поцелуем. У него умелые руки, слишком умелые. Скольких еще он вот так же уговорил? Отбиваться и строить из себя недотрогу было глупо. Кровь застучала в висках, Антуан уже хотел его тоже. Просто хотел, а не объясняться в возвышенных чувствах.

— Ладно-ладно, давай. — буркнул он и занялся пуговицами Дювинье.

То ли лед помог, то ли еще что, но вкус вернулся. Новый поцелуй вышел лучше: жестче, весомее. Антуан чуть прикусил губу Дювинье. Раз день и ночь хочет его, значит, потерпит. Почему-то захотелось сделать ему больно, пусть и совсем чуть-чуть. Они замолчали, сосредоточенно двигая руками. Дрожащее дыхание Дювинье опаляло шею. В конце коридора вдруг что-то грянулось об пол с деревянным стуком. Антуан вздрогнул и попытался выпутаться из его объятий.

— Ты испугался, — тихо упрекнул Дювинье после, носком туфли подцепляя платок с пола.

Антуан фыркнул, выхватил у него платок и торопливо обтер им руку.

— Ничего хорошего не будет, если нас застукают.

Дювинье дернул плечом.

— Все и так знают. Можно подумать…

— А с чего ты взял? Ну что они знают? — перебил его Антуан.

В дальнем конце коридора кто-то закричал. Холодок пробежал по спине, столько в этом вопле было столько отчаяния и ужаса. Так кричат, когда случается что-то плохое, может, даже непоправимое. Антуан сорвался с подоконника, следом бросился Дювинье. Они пронеслись по коридору и врезались в толпу на лестнице. Судя по звуку, кого-то стошнило.

— Фу-у! Как же так можно?!

— Вот ты сволочь, Буонапарте! Кто так делает?!

Все поспешно расступились, отряхиваясь. В центре испуганно вздрагивал и зажимал рот рукой бледный, как мертвец, Наполеоне.

— Вы что сделали?! — заорал Антуан в панике.

Сердце стиснула необъяснимая жалость, хотя с утра он был готов его придушить. Ну не ножом же его пырнули, в самом деле? Ощущение, что случилось что-то жуткое не уходило.

— Ты цел? — он торопливо ощупал Наполеоне, но не нашел ни ран, ни ссадин.

Наполеоне молчал, уставив на него остекленевшие глаза. Д’Обрессан брезгливо отряхивая жилет, фыркнул.

— Да кому этот дурень нужен?! И кто знал, что его стошнит? Потрясли болванчика немного, а он в слезы и мамочку зовет.

— Между прочим, мы отстаивали и твою честь, мой дорогой, — подал голос Пардайян.

— Я об этом не просил! — рявкнул Антуан. — Обойдусь как-нибудь без вашей защиты!

Пардайян отступил и заметив Дювинье, который в нерешительности топтался у него за спиной, раскланялся:

— Мое почтение, мамзель Дювинье, ты тут какими судьбами?

Дювинье ничего ответить ему не успел: в глубине жилого корпуса хлопнула дверь, раздались торопливые шаги.

— Бежим. Это воспитатель.

Лестница в одно мгновение опустела, только скрипнула несколько раз дверь в ближайший дортуар. Внизу уже стучал деревянной ногой Гато. Попадаться на глаза ему или Ламбертену Антуан не хотел, но и бросить Наполеоне не мог. Очень уж жалкий и несчастный был у него вид. Ухватив его за шиворот, Антуан бросился наверх. Наполеоне не сопротивлялся, вяло перебирал ногами, через раз попадая по ступенькам.

— Да что с тобой такое? — раздраженно спросил Антуан, втолкнув его в комнату.

Он долго ползал на коленках перед камином, пытаясь выдуть из потухших углей хоть маленькую искорку. Когда ему наконец удалось зажечь свечу, Наполеоне по-прежнему стоял у двери, обхватив себя руками, и беспрерывно вздрагивал. Эта странная дрожь и молчание пугали даже сильнее его воплей. Антуану пришлось усадить его на кровать.

— Тебя в живот ударили? — тихо спросил он, опускаясь перед ним на пол и заглядывая в лицо.

Наполеоне помотал головой, растрепанные волосы упали на глаза, и Антуан осторожно отвел их, заправив Наполеоне за ухо.

— У тебя что-то болит?

— Не знаю, — сипло ответил Наполеоне и икнул, — Кажется, душа.

Антуан вскочил и в сердцах чуть не сплюнул на пол.

— Да кто тебя за душу-то трогал?! Потрясли болванчика и все. Всех трясут, и что-то пока никто не умер от разбитого сердца, дурак ты малахольный!

Взгляд Наполеоне снова стал осмысленным.

— Потрясли болванчика? Это как? — переспросил он и перестал вздрагивать.

Антуан с облегчением протянул ему кувшин, стоявший на умывальнике.

— Попей, икать перестанешь. — сказал он чуть мягче.

Наполеоне сделал несколько глотков.

— Это называется «трясти болванчика». Все наваливаются толпой, трясут, дергают за одежду, отрывают пуговицы.

— Пуговицы? А… зачем? Зачем они их отрывают? — робко спросил Наполеоне.

Он оглядел свой мундир: карманы и отвороты порваны, и ни одной пуговицы даже на жилете.

Антуан присел на краешек стола и дождался пока до него дойдет. Наблюдать за Буонапарте было одно удовольствие. Его чудесные огромные глаза распахнулись. Непонятно, как он с такими глазами врет, в них же всегда ясно читаются все его незатейливые мысли. Брови сдвинулись, рот приоткрылся. По лицу стремительной рябью пробежали смятение, озарение и возмущение.

— Ой, а как же я… Как я завтра за занятия пойду? Без пуговиц?!

— Да как все. — усмехнулся Антуан, — Сейчас возьмешь свечку и пойдешь на лестницу пуговицы собирать. А потом всю ночь пришивать будешь. А иначе — гауптвахта. Сложновато будет, потому что пуговицы твои плавают в твоей же блевотине. Обычно никого не тошнит…

Лицо Наполеоне сразу заострилось отстраненным высокомерием. Губы изогнуло презрением.

— Ничего. Справлюсь как-нибудь.

Казалось, он сейчас вскочит и убежит, но не за пуговицами, а просто чтобы не оставаться с Антуаном в одной комнате. Но Наполеоне глубоко вздохнул, опустил голову и не двигался с места. К его щеке прилип кусочек еды.

— Умойся, — не выдержал Антуан, — Я полью.

Плечи Наполеоне задрожали, и Антуан понял, что он ревет. Отчаянно ревет, как настоящая девчонка. Он осторожно тронул Наполеоне за плечо и мягко сказал:

— Да ладно тебе… С кем не бывает…

— С кем?! Ну с кем не бывает?! С тобой было?! — всхлипнул Наполеоне. — Ни с кем не было, сам же сказал! Думаешь, я не знаю, что я странный?! Что… со мной неприятно общаться?!

— Ты станешь гораздо приятнее, если умоешься. Ну хватит ныть, Буонапарте! Иди сюда!

Он подтащил Наполеоне к умывальнику. Тот не сопротивлялся и безропотно дал себя умыть, бормоча и всхлипывая:

— Тебе не понять, каково это, когда ты урод… Когда все презирают… Я на де Мази наорал… Меня стошнило… Как жить дальше?!

— Может, ты за обедом просто что-то не то съел?

Наполеоне помотал головой.

— Нет, это от отвращения…

— От отвращения?

Судорожно вздохнув, Наполеоне уткнул нос в полотенце.

— Я их всех ужасно презираю, просто не представляешь как… — неподдельное горе приглушило его голос.

— А чего это они вообще решили тебя потрясти? — спросил Антуан, — Погоди, я угадаю. Опять про своего Паоли наплел?

Наполеоне кинул.

— Я сказал, что они все и мизинца его не стоят.