Pt. 2 (2/2)

Эймонд хотел выразить свои соболезнования. И даже спустя долгие годы размышлений он ни за что не сказал бы, насколько искренней или же издевательски-жестокой была эта детская прихоть. Но он часто бросал взгляды на Люка, стоящего поодаль ото всех и не находящего ни в ком должного внимания и полагающейся поддержки. Он даже хотел дать ему все то немногое, на что был способен. Он порывался подойти, думая о словах, что должно произнести, но каждый раз осекал себя: не должно произносить никаких слов ребенку, ничего о делах матери не ведавшему.

Несмотря на всю зависть, которую Эймонд испытывал, он не хотел лишать Люка отца. Тогда он находил это решение благородным и правильным, но после — неоднократно о нем жалел. Если бы он открыл глаза племяннику раньше, может, не пришлось бы расстаться со своим.

Морской Змей, на которого так похож его сын, выглядел рядом с собственным внуком неестественно, неправильно и почти дико — они не могли быть родней. Вот, что видел теперь Эймонд. Но лорд Корлис, отчетливо слышал маленький принц, все равно заговорил с Люком о наследии — досадная ошибка.

Нытик, вот кем посчитал племянника Эймонд. И эта мимолетная мысль отодвинула на задний план какую-то наивную жалость к нему, давая дорогу презрению и новому приливу зависти. Приливу, лордом которых должен был стать Люцерис, отказывавшийся от данного ему права занять хоть какой-то трон. От права, недоступного многим — почти всем присутствующим на этом трагическом, но таком искусственном мероприятии. Были ли хоть как-то задеты Веларионы? Ведь предание воде тела их дочери превратилось в развязывание скрытой войны.

Эймонд не мог так долго молчать. Он как нетерпеливый ребенок, узнавший чей-то секрет, жаждал поделиться им с кем-то, рассказать, предать огласке то, что сам до конца даже не понимал. Не найдя немого подтверждения или хоть толики внимания в Люцерисе, он подошел с тем же желанием к его старшему брату, что находил его общество не таким достойным и интересным, как общество кузин, хоть и носящих то же родовое имя, что и сам Эймонд. Это была детская шалость или же неосознанная попытка проявить оставшееся в еще не зачерствевшем сердце искреннее сочувствие. А может его порыв был и тем, и другим, но Эймонд не смог ему поддаться тогда. Взгляд лиловых глаз только бегал в нерешительности, в которой сам он тогда и застыл.

Но ведь он пообещал себе не бояться никаких тварей. Пообещал и не исполнил данного себе же слова. Слабак. Неужели он такой же, как Люк? Если не хуже, если не слабее.

От этой мысли было так тошно, что юный принц той ночью долго не мог уснуть. Он прошмыгнул мимо стражи и сбежал на холодный пляж. Морской бриз так приятно обдувал его детское лицо и растрепывал белоснежные волосы, что Эймонд тогда почти нашел успокоение в погоде, дуновении ветра и легком шуме бьющихся о берег волн. Блаженство длилось до тех пор, пока ноги не привели его к самому большому и старому дракону — к оставшейся без своей всадницы Вхагар. Та девчонка, его кузина Рейна, наверняка уже считала ее своей.

Неконтролируемая злость снова обуяла его, и поддавшись знакомому чувству мальчик рискнул приблизиться к разъяренному от скорби дракону.

«Служить, Вхагар», — срывалось так плавно с языка. А только недавно даривший успокоение ветер теперь бил в лицо, раззадоривая и раскрепощая. Биение собственного сердца и шорох драконьих крыльев смешивались со свистом в ушах и морским прибоем в одну симфонию наслаждения, что дарил ему этот полет. И Эймонд был не намерен, единожды испытав это ощущение, с ним расставаться.

Эйфория, которую он испытал, была сродни вызывавшему привыкание маковому молоку или вину, если речь заходила о пристрастиях Эйгона. Он жаждал не только повторения, но и безоговорочного права на то, чтобы по первому своему желанию это ощущение вновь испытать. Это ощущение всемогущества и вседозволенности. Оно ли толкнуло его на ссору с кузинами и племянниками? Оно ли развязало ему руки и язык? Оно ли заставило выпалить то, о чем он так благожелательно и снисходительно молчал во время похорон? Теперь все они казались ему не больше, чем пылью на пошитом на заказ дублете, которую хотелось лишь небрежно стряхнуть. И это все, чего заслужила его нерадивая семейка.

А ведь Джекейрис знал. Это было написано прямо на его глуповатом лице, читалось в разгневанном взгляде. Он знал и не хотел признавать, он знал и не хотел обременять этим знанием брата. Какое благородство! Как и ожидалось от будущего короля!

Только Джейс не будет греть своей задницей Железный трон, а Люк не сядет на Плавниковый.

Только через его труп.

Расправиться с кучей детишек не так трудно, пользуясь почерпнутыми знаниями из тех редких проявлений внимания и интереса к его успехам сира Кристона Коля. А разыгравшееся внутри чувство безнаказанности, вседозволенности чуть не привело к фатальному финалу этой истории, когда в маленькой руке юного принца оказался камень, а перед ним — беззащитный Джекейрис Веларион.

Он хотел скормить их всех дракону, он хотел заставить всех их вопить от боли слова мольбы и просьбы о пощаде.

Только вопить снова был вынужден он сам и держаться за израненный глаз. Неужели внутреннее уродство тогда превратилось во внешнее? Так почему же оно никуда не ушло, а только усилилось и разрослось с годами? Почему его уродство тогда просто стало очевидно всем? Почему боги опять посмеялись над ним? Или же в этом была какая-то справедливость? Больше ему ничего не нужно было прятать, ведь безобразие теперь читалось на его таком еще юном, но теперь неприглядном лице.

Это просто детская драка, как она могла закончиться чем-то серьезным? Это просто шрам — он затянется. Это просто мимолетная боль — она пройдет. Только слова мейстера о потерянном глазе заставили тогда мальчишку замереть от леденящего ужаса. Этого не должно было произойти с ним, может, с кем-то из племянников, с кем-то из кузин — но вот кривая игла уже дырявит саднящую кожу на лице, а мать в припадке ярости бросается обвинениями и жестокими приказами. Неужели она и правда так завелась из-за потерянного глаза? И совсем не из-за того, кто именно ее сына глаза лишил?

Эймонд чувствовал себя таким уставшим, он хотел только, чтобы бьющаяся в истерике мать наконец успокоилась. В то время как Люцерис дрожал, как напуганный ягненок перед бесцеремонным убоем, и жался к ногам принцессы Рейниры, прячась за ее юбку — слабак, нытик, как был, так и остался. Но все же после нанесенного его маленькими и хилыми ручками ранения Эймонд начал смотреть на племянника несколько иначе.

«Он еще заплатит за это, он и его шлюха-мать, — подменяя словами Эйгона свои собственные, мстительно размышлял Эймонд, смотря на развернувшуюся сцену. Матушка так хотела выравнять чаши весов, но сам мальчик этого не желал. Пусть без глаза будет он один, не Люцерис: — Нет, не надо. Оставьте ему это личико — это мой подарок. И это все, что у него останется».

Той ночью Эймонд не мог сомкнуть глаз, не мог сомкнуть… глаза. Мучимый фантомными болями и ощущением нарушенной целостности как своего тела, так и своего разума, он не мог оставаться в выделенной ему спальне. Блуждая по коридорам, он все оборачивался, как будто опасался, что кто-то может подкрасться с нему с той стороны, которая отныне осталась слепой. При матушке он держался спокойно, едва ли не расслабленно, он говорил так, как искренне считал в тот момент: это равноценный обмен. Но оставшись наедине с собой и с единственным глазом, он не мог перестать хвататься за наложенную мейстером повязку ладонью и в страхе и панике пытаться ее сорвать и увидеть, что с ним сотворили.

Что с ним сотворил мальчишка, ребенок. Какая бессмыслица!

Свежий воздух вновь дарил ему облегчение, освобождал от оков собственных сильных эмоций и тех непривычных чувств, что он еще не успел для себя определить. Эймонд не понимал в силу юных лет или неопытности — он ни к кому еще не испытывал настоящей ненависти, — что именно питает теперь к младшему племяннику. Он всегда видел в нем такую же тень, какой был он сам — такого же второго сына, брата кого-то, кто должен был, отчего-то все так думали равно как о Джекейрисе, так и об Эйгоне, стать великим. Он видел в нем беззаботного паренька, необремененного никакими заботами о династии, будущем страны, своем личном будущем; которому незнакомо было чувство зависти — еще бы, у него ведь все всегда было (даже дракон!).

Этот мальчишка не был способен на осознанное зло, на осознанное причинение вреда, тем более тому, кто был частью его семьи. Даже тогда он действовал из страха — не за себя, так за старшего брата.

Эймонду было незнакомо это братское чувство. Если он и боялся, то только самого Эйгона поначалу — в юности тот совсем был безрассуден. Но он всегда питал к нему только презрение вперемешку с какой-то навязанной преданностью. Это так непохоже на то, что он всегда видел в верных щенячьих глазах Люка при каждом взгляде его на Джейса.

Насколько же сильна их связь, если ради брата он пошел на этот отчаянный шаг?

За своими размышлениями Эймонд тогда не заметил родной сестры, сидящей поодаль на той же веранде, где мальчик искал покоя и убежища от собственных навязчивых раздумий и страхов. Хелейна вновь оказывалась рядом с ним именно в тот момент, когда ему становилось особенно тошно от простого существования младшего бастарда Харвина Стронга.

— Почему ты не спишь? Матушка рассердится, — устало молвил он.

Но она снова его как будто не слышала. Девочка, не обращая внимания на дорогие ткани и драгоценности, коими было расшито ее золотое платье, сидела прямо на холодном полу и пыталась высмотреть что-то в стыках камней, слагавших эту веранду. Она протягивала свои пальцы и торопливо их убирала, словно боялась кого-то спугнуть. Эйгон уже наверняка нашел бы с дюжину оскорблений, которыми никогда не должен был бросаться в сторону своей будущей супруги, но так она его раздражала.

Эймонду же было спокойно от ее странного поведения. Она как будто видела то, что было сокрыто от чужих глаз, но не видела прямо перед собой ничего, кроме объекта своей одержимости.

Теперь мальчик чувствовал, что понимает сестру так, как никогда до этого не понимал.