Pt. 2 (1/2)

«Ты одержим этими тварями», — выпалила тогда в сердцах Алисента Хайтауэр, вынудив своего ребенка унизительно оправдываться, лепетать что-то бессвязное, что должно было хоть как-то смягчить озлобленного из-за собственных переживаний родителя, и плакать, плакать, как младенец.

Эймонд и правда тогда почувствовал вину за свою тягу к тому, что ему принадлежать не могло? Или же это было лишь показательное выступление, какими грешат в своих уличных театрах крестьяне, желающие выказать неудовлетворение властью или высмеять царствующее семейство законным способом? Он не мог получить и потому был одержим этими тварями. Но совсем ещё юнец, он чувствовал себя из-за этого слабым, жалким и виноватым.

Он не может получить Люцериса Велариона теперь и потому им одержим. Правильно ли будет назвать своего племянника тварью? Будет ли это достойно его королевской крови? Хотя бы так он смог бы потешить собственную жажду мести, подкормить болезнь, которая скрывается под кожей, под оставленным ему некогда шрамом.

Если раньше его одержимость была крылатой и величественной, что же стало теперь? Только и вины он больше не чувствует. И слабости.

Было ли с ним это всегда или переломилось в какой-то момент? Память подводит Эймонда в столь юные годы, а непризнанное безумие подменяет факты. Но воспоминания о детстве с племянниками все также свежи, словно все проведенные в одиночестве годы исчезли, а ребенком он был еще совсем недавно.

Эймонд чувствовал себя униженным не потому, что родной брат и младшие принцы решили тогда над ним подшутить, он чувствовал себя не потому озлобленным и не потому желал показать, чего он заслуживает на самом деле. Джекейрис не был ни на что способен, его голос был едва ли не дрожащим и таким фальшивым, что его собственный дракон наверняка лишь из жалости выполнял отданные приказы, только бы надоедливый принц оставил его в покое. Но у него был свой дракон. Брат его — Эйгон — был еще хуже. Наследника, которого не признавал даже родной отец, интересовали скорее материнские служанки и очередной разрешенный на пиршестве бокал вина, нежели то величие, которое мог подарить ему контроль над драконом. Но и у этого бездаря он был. Даже у мелкого гаденыша… даже у Люка был свой.

А его яйцо так и осталось просто яйцом. И над этой слабостью, над этой промашкой богов потешались те, кто менее всего имел на это право. Какое унижение!

Еще этот его смех — смех Люцериса. На его лице всегда красовалась либо слабоумная улыбка, либо глаза его были полны непонимания, а иногда слез. Он был таким маленьким, глупым и доставучим, что вызывал в Эймонде презрение и жалость. Он был таким шумным, суетливым, всегда горбился и создавал вокруг себя настоящий хаос. Словно он не был принцем, словно королевской крови в нем было не больше, чем крестьянской кобыле — той самой, единственной на всю деревню.

Но его смех, последовавший после издевательств, его смех сводил с ума. «Хватит! Прекрати смеяться надо мной, Люк».

Мать тогда отчитала его и ушла. Эймонд был уверен, что теперь достанется и его старшему брату, но все равно ни о чем не жалел. Еще совсем зеленый, ненамного старше его самого, Эйгон уже пристрастился к вину и едва ли походил на наследника. Лишняя взбучка не была бы напрасной.

А ведь он смог так близко подобраться к дракону, он смог оказаться в каких-то жалких, но таких непреодолимых нескольких метрах от него. Он был так близко, но испугался. В тот ли момент или это случилось несколько позже, но Эймонд решил для себя, что если ему представится случай, больше он не испугается ни одной твари.

В руках сестры, оставшейся на полу брошенной игрушкой после ухода матери, — ее собственная одержимость. Девочек в ее возрасте, тем более тех, кто относится к правящим семьям и великим домам, должны интересовать не ползучие гады и книжки о них, одолженные — скорее, выпрошенные без позволения матери — у мейстера. Девочек должны интересовать шелка и красивые платья, куклы и пустая болтовня со знатными дамами того же возраста. Но с сестрой не хотел говорить никто: ни близкие люди, ни прислуга — никто из них не поддерживал разговора. А юные леди перебрасывались с ней редкими вежливыми фразами только из-за ее завидного статуса принцессы. Завидовали бы ей, знай они об участи быть выданной замуж за Эйгона?

Эймонд находил общество Хелейны умиротворяющим. Ее зацикленность на уродливых существах давала ему какую-то эфемерную надежду на схожесть, ведь с братом у него не было ничего общего. Поэтому злость и зависть в молчаливой компании сестры сходили на нет, и он просто упрямо прокручивал в голове встречу с предложенным племянниками и братом «драконом» — слишком розовым, жирным и бескрылым, из раза в раз закипал по-новой, но при взгляде на несуразную девочку снова выдыхал.

— Не печалься, ведь наша матушка была права.

Эймонд воспринял сказанное с облегчением и таким нужным ему успокоением: мать сказала то, что он так жаждал услышать — дракон у него будет. Про уплаченную цену юноша услышать не пожелал и добровольно остался глух к предостережению сестры.

Главное — у него будет вожделенная тварь.

Сир Кристон Коль — его одобрение почему-то имело особое значение в жизни Эймонда Таргариена. Словно если бы тот, кто так отчаянно и безропотно служил его матери, признал его, важность мальчика возросла бы в его собственных глазах. Ведь он и так был обделен, он и так был каким-то изгоем, каким-то уродом. Он был Таргариеном, но не был драконом, но не был с драконом. Неужели из всех представителей своего дома, он один был таким же обычным, как крестьянские дети, был близок более к людям, нежели к богам, решившим над ним посмеяться?

Но рыцарь удостаивал его вниманием едва больше, чем младших принцев, которых презирал так открыто и очевидно даже для такого наивного ребенка вроде Эймонда. Только причины он не понимал — до той самой тренировки.

Капитан королевской стражи был ничуть не способнее, ничуть не сильнее и не ловчее, чем излюбленный рыцарь — защитник матери. Но сир Кристон дал себя избить, как будто намеревался что-то кому-то этим доказать. Возможно, не понимал только Эймонд. И Люцерис, который продолжал бегающими глазами смотреть то на старшего брата, то на вставшего на их защиту рыцаря, с застывшем на его лице глуповатым выражением — кажется, умом он не блистал никогда. Изменилось ли хоть что-то после — с годами?

«Их шлюха-мать трахалась с Харвином Стронгом. Ты только посмотри на них, — сказал тогда Эйгон младшему брату, кивнув в сторону идущих впереди понурых мальчишек и встряхнув как будто нарочно копной серебряных волос. — Они просто бастарды, но наша матушка все равно боится и их, и их мамаши. То есть, — издевательски прокашлявшись, поправил сам себя брат, — нашей дражайшей сестрицы».

Эймонд тогда как будто прозрел, хотя не мог понимать всех выражений брата в силу невеликого возраста. А Люк продолжал идти рука об руку с братом и выглядеть просто озадаченным ребенком, заставшим неприятную сцену, разразившуюся из-за него. Вообще все в этом замке происходит из-за него, решил для себя тогда Эймонд, словно намеренно давая семейному проклятию, настигшему Мейгора и, кажется, дядю Деймона, скрывать факты, подменять их и играть с собственным сознанием. Почему-то принцу было приятно тешить себя знанием, племяннику недоступным. Как будто теперь этот шумный малец стал подвластен ему. Детская, ничем неподкрепленная фантазия, но как же она приятно грела рвущееся на части сердце.

Он всегда сравнивал себя с Люком.

Виной тому было звание «вторых сыновей». Они были так похожи, и отличие было разве что в их правах. У Эймонда не было никаких прав и привилегий, у него не было распланированной наперед жизни, а у окружавших его людей, в том числе родных родителей, — никаких ожиданий насчет него. Скорее всего, как говаривал потом не раз Эйгон, его удачно женили бы на ком-то из некрасивых, но невероятно влиятельных дам, представительниц важных в государстве домов. И распоряжаться своей жизнью, вопреки отсутствию надежд, связанных с младшим сыном короля, он все равно бы не смог. Быть проданным великому дому — вот его удел.

А еще у него не было дракона.

У Люцериса было все, несмотря на такое же незавидное от рождения положение. Его наследник-брат давал ему возможность получить все земли и титулы отца — не того, от которого он был рожден, — когда самому ему полагались корона и трон. Люцерису тоже полагался трон. Не Железный — Плавниковый. Он тоже когда-то смог бы стать королем. А дракон его стал бы королевским.

Разве это правильно? Разве это справедливо? Они всего лишь бастарды! Отродья Стронгов. И из-за блаженной слепоты отца к деяниям собственной дочери, он оставлял истинных Таргариенов где-то на задворках истории, пуская во главу своего дома каких-то дворняг.

С детства Эймонд тщеславен и жесток. И также с детства этого в упор не замечает.

Всю жизнь он повторяет один и тот же цикл: то теряет контроль, то овладевает собой. И каждый новый виток заставляет его сомневаться — что может знать ребенок, юноша и молодой принц о правильности собственных поступков?

Что неправильного он сделал тогда?

Предание воде тела леди Лейны никак не отзывалось в его сердце, но отчего-то каждый взгляд на младшего отрока Харвина Стронга давался ему с ужасным скрипом. Племянник выглядел жалким, как выглядит забитая камнями дворняга, уже потерявшая хоть какую-то тягу к жизни. Он как будто был лишним элементом во всей этой идеальной картине прощания — неподходящей деталью в композиции. Наверняка он даже не осознавал до конца своей глупой темной головой, что вообще значит смерть. Да и кем была ему Лейна Веларион? Ему, носящему ту же фамилию? Незнакомкой, жившей за Узким морем. Родственницей вверенного ему отца. Что ему эта потеря, когда он потерял родного отца, об этом так и не узнав?