Запись тринадцатая (2/2)
Только-только встретились, а он уже останавливает её поговорить в тихом уголке… и достает что-то из кармана.
— Ну, с праздничком тебя.
И протягивает ей это «что-то».
Карманные часы. Из темного металла, небольшие, немного покоцанные, явно старые, но, видно, некогда были дорогими.
Аннабель на секунду теряется. Первая мысль:
— Ты…
— Да не крал я, — тут же обрывает он. — Немного подзаработал и перекупил у антикварщика. Понимаю, что немного припозднился, ты и без них вполне справляешься уже сколько лет, но, может, теперь тебе попроще будет.
Аннабель они и вправду не сильно нужны — если бы она очень в них нуждалась, попросила бы отца, выдумала бы любую причину, чтобы их приобрести, — у неё было вместо карманных часов чрезвычайно развитое ощущение времени. Не то чтобы она разбиралась в нем вплоть до минут или секунд, но всегда неплохо ориентировалась, когда следует уже мчаться домой, чтобы себя не выдать.
Важно было не это. Важно внимание Тоби — он подзаработал. Тратил своё время и силы. Мог бы скопить деньги на что-нибудь иное, но вместо этого, вот…
Ей слов не подобрать, чтобы выразить всю благодарность. Выразить, как теплеет в груди, как сильно ей хочется его обнять, но она не станет. Давно пора бы уже забыть обо всех запретах, но что-то из-под корки её воспитания не выскрести, будет там навечно. Никаких ярких проявлений чувств. Ей не положено.
Поэтому только искреннее:
— Спасибо, Тоби.
Он в ответ кивает, ничего свыше этого и не ожидавший, и планирует уже пойти к остальным, когда она осторожно останавливает его за локоть.
— У меня тоже для тебя кое-что есть.
— Ой, вот только не надо… — смена его настроения резкая, но предсказуемая: конечно, он раздражается.
Конечно, ему неприятно.
Явно ему не хотелось бы, чтобы какая-то девчонка младше него, из семьи тех, кого он не выносит, дарила ему что-нибудь, что сам он приобрести скорее всего не смог бы.
Это было бы для него унизительно, Аннабель это понимает.
— Да постой ты… — вздыхает она и просовывает руку в карман пальто.
Аккуратно сложенный лист. В сравнении с тем, что подарил ей он — сущая мелочь, даже смешная, наверное, но это всё, что она могла бы для него сделать.
— Рисую я неважно, мне это пока не слишком дается… — признается она. — Но я старалась.
Тоби, чуть нахмурившись, принимает. Неторопливо разворачивает. Акварели её учат с малых лет, но писать ей нравится куда больше: со словами ей комфортнее, чем с красками. Однако слова не подаришь, а рисунок — вполне.
На листе — щенки. Темненькие, с блестящими умными глазами, мохнатые и определенно дворняжки, потому что дорогих и породистых Тоби не сильно любит.
— Тард… — говорит он, явно позабыв о конспирации, но этот звук едва ли издается, настолько велика его растерянность, поэтому никто из тех, кто стоит слегка вдалеке, не слышит. — Это очень красиво.
Аннабель улыбается. Понимает, что он льстит — щенки получились кривоватыми, но главное, что ему, кажется, всё-таки приятно.
О собаке он мечтает уже давненько и вообще собак очень-очень любит. На данный момент заводить себе питомца смысла, конечно, нет — как её прокормить, когда сам с трудом выживаешь? Но это у него в планах. У него в принципе масштабные планы: он живет с больным дедушкой, и ему надо бы выбраться наконец из этой нищеты хоть как-то, накопить самую малость и купить любой, даже самый-самый старый, но дом, главное свой, увезти дедушку подальше от грязной столицы.
Когда Аннабель об этом слушала, ей было немного тоскливо от мысли, что он может однажды уехать, но понятно ведь, что в столице ему худо. А она желает ему лучшего.
В ответ он тогда спросил, какие планы у неё, а она посмеялась. У неё не может быть планов. Пока она еще ребенок и относительно свободна, но вступит она в возраст, когда родители будут подыскивать ей мужа, и что потом?
Тоби тогда посмотрел на неё немного сочувственно, но они оба понимают, что хуже приходится далеко не ей.
Ворох воспоминаний продолжается. Наступление 1882 года позади.
Первые дни января. Внезапно — не на улицах, а в помещении.
Столовая Тардов. Завтрак.
Матушка отошла, Аннабель за столом с отцом, молча трапезничают, и только редкий звон посуды рушит покой зимнего утра. У неё в мыслях вертится, как бы поскорее в ближайшие дни снова выбраться на улицу, последнее время у неё не выходило — всё та же праздничная суета. Уже успела истосковаться, общение с соседскими мальчишками стало весомой частью жизни, или не просто частью даже, а половиной — всё её существование расслоилось на две равные по значимости половины.
Из мыслей её выдергивает приход дворецкого, который учтиво объявляет время и напоминает этим, что нужно выходить — главе семьи пора отправляться на работу. Моррис Тард аккуратно сворачивает утреннюю газету, откладывает её на край стола и неспешно допивает чашку чая. Желает дочери хорошего дня и удаляется.
Аннабель провожает отца взглядом и, стоит ему скрыться из поля зрения, чуть приподнимается с места, чтобы дотянуться до газеты.
Дурная её привычка — регулярно таскать отцовские газеты, хотя ей, разумеется, запрещено их читать. Служанка, всегда стоящая во время всей трапезы у стены, ничего не говорит — только неодобрительно поджимает губы.
Аннабель, неусидчивая, но всегда безукоризненно ко всем вежливая, большинству прислуге вполне импонирует, и они некоторым её вольностям обычно не препятствуют. Если только им самим за это ничего не будет, а Аннабель всегда вовремя кладет газеты на место.
Но почему именно это воспоминание? Столько размытых отрывков пропустили, в них ведь тоже регулярно мелькали газеты, так почему сейчас…
Аннабель глядит на первую полосу с привычным любопытством.
Как обычно — смерти. В столичных новостях лишь это неизменно, Аннабель настолько привыкла, что даже от жутких подробностей её нисколько не воротит.
На этот раз двое подростков, совсем ещё дети. Два обезображенных тела. Нападение животных.
В этом Аннабель сомневается. Давно уже они с ребятами пришли к выводу, что, когда пишут «нападение животных», вероятнее всего это те самые кроющиеся в тенях города чудовища.
Аннабель читает дальше.
Пытаются установить личности… пока затруднительно… у младшего из двух пострадавших так сильно и жестоко перегрызена шея, что голова едва держится на лоскутах мяса… у старшего голова на месте, однако шея переломлена и лицо обезображено до неузнаваемости — журналисты предполагают, что обглодано.
Также ими предполагается возможный возраст. Младшему примерно десять-двенадцать. Старшему тринадцать-четырнадцать. Единственные отличительные черты: у младшего — постриженные ежиком светлые волосы и разбитые круглые очки, а у старшего…
Аннабель перечитывает несколько раз. Водит рассеянным взглядом по буквам, которые как будто вот-вот расползутся и затеряются вне поле её видимости, только бы она перестала мучить их бесконечным перечитыванием. Всё равно напрасным, потому что смысл прочитанного не изменится ни после второго прочитывания, ни после десятого.
У старшего: худощавое телосложение, изрядное количество родинок, едва ли видных от обилия грязи и крови, и рыжевато-каштановые волосы.
Но это же ничего ещё не значит. Совершенно ничего.
Сколько похожих мальчишек живет на улочках такого большого города? Совпадений должно быть немерено.
В голове только череда одинаковых обрезков бессмысленного отрицания: не может быть, что это именно он. Не может быть, что он. Не может быть, что...
Из-под толщи отчужденности слышится тихий голос служанки, предупреждающе зовущий её «мисс Тард» — должно быть, идет матушка, и надо бы положить газету на место…
Аннабель не слышит, да и не пытается слушать. Её дезориентирует напрочь, как если бы ударило чем-то очень сильно и больно по голове — такой же звон в ушах, так же всё вокруг теряется и плывет. Пустые глаза по-прежнему устремлены в сухие строчки, в скупое описание, в простую констатацию…
Где-то на фоне мелькает строгое лицо матушки.
— Ну сколько раз я говорила… — голос тонет где-то вдалеке, в прострации, что не спадает, а только нарастает всё больше и больше, заворачивая в непроницаемый кокон. — Начитаешься ужасов, и потом… Вот, о чем я и говорю… Аннабель! Аннабель, да что с тобой такое?
— Послать к доктору, мэм? — робкий вопрос служанки чуть поодаль. — Мисс такая бледная…
Разговоры, разговоры. Аннабель физически вслушаться не может.
Перед глазами так и стоят напечатанные буквы, уже давно забранные из её рук, но успевшие вплавиться прямо в сознание. Ничего больше не видит. Только строки газеты.
Матушка пытается привлечь её внимание — заключает её лицо в свои холодноватые ладони, чего обычно себе не позволяет: обычно никаких касаний, никакой нежности…
Её голос смягчается:
— Такое случается… да, ужасные вещи случаются. Не нужно тебе такое читать. — Видит, что толку никакого. Вздыхает: — Господи, до чего же впечатлительный ребенок…
Аннабель даже не плачет, просто не верит прочитанному, поэтому и слез никаких, только эта песочно-болезненная сухость, глубже и глубже утягивающая своей бездонной зыбучестью.
По итогу её только отпаивают горячим чаем, который едва ли лезет в горло, и отправляют в комнату делать домашнюю работу по французскому к очередному занятию с гувернанткой.
Плакать по-прежнему не хочется, но Аннабель не отходит ни к вечеру, ни к следующему дню. Ни через несколько дней. Ни к концу недели. Пропадает в состоянии чистого беспамятства неделю, живя механически. Как заводная игрушка, которой каждое утро накручивают ключом хотя бы какие-то силы на новый день, но сама она не живет. Бродит по дому, как призрак. Тень той Аннабель, что была прежде.
Даже горевать она не может, потому что остается и грызет её сердце сомнение, как живучее насекомое, которое всё никак не прихлопнуть.
Вдруг не он? Откуда ей знать наверняка?
Только пойти снова на улицы, а она всё трусит. Так часто пытается казаться смелой и без страха впутывается в неприятности, но теперь ей слишком страшно столкнуться лицом к лицу с правдой, как бы сильно её ни терзала эта неизвестность.
Получается набрать по крупицам храбрости только на девятый день. Помимо всего прочего в ней ворочается ещё и необъяснимый страх, что она вообще никого в клетушке не увидит: как будто стоило вытащить пару брусков, и всё, вся башенка разрушилась, не осталось ни следа, всё исчезло.
Клетушка оказывается не пуста, но её обитатели предсказуемо сокрушены, изломлены, даже не замечают её прихода сперва. Только один поднимает на неё отчужденные глаза. Поджимает губы, как бы в качестве безрадостного приветствия.
Аннабель, до последнего лелея глупую надежду, старается высмотреть в уставших безутешных лицах наиболее ей важное и нужное, усеянное родинками, с кривоватым от давнего перелома носом и недоверчивыми глазами.
Его здесь нет.
И эта мысль как будто впервые просачивается в её голову кислотно-жгущим ядом.
«Его нет».
Здесь висит удушливый дух скорби, и Аннабель мутит. Аннабель хочется уйти, потому что она слишком привыкла, что здесь всегда он. Привыкла, что он придет, подшутит как-нибудь над ней, взъерошит волосы, за что получит от неё смехотворно слабый удар по руке.
Ей хочется уйти, потому что ей больно, так непривычно и чуждо — эта боль, прежде ей незнакомая, теперь стремительно разъедает до самых косточек. Как вырвали из груди целый кусок, грубо и с мясом. В таких случаях хочется, насколько она знает, плакать, но у неё даже кома в горле нет.
И она не уходит.
— Что с ними случилось?
Наверное, её вопрос — зря. Только посыпает солью свежие раны.
Ребята переглядываются, у одного, восьмилетнего, слезятся глаза, и он шмыгает носом. Один из старших, примерно ровесник Тоби, смотрит на это, а затем одаривает Аннабель неодобрительным взглядом, даже хочет явно что-то сказать по этому поводу, но, видимо, замечает её бесконечную потерянность. Вздыхает, касается пальцами переносицы. Выдает:
— Я отговаривал их. Говорил — подстава. — Он морщится раздраженно. — Всё равно полезли…
— Куда полезли? — её голос ещё более потерянный, чем было. Аннабель не понимает…
— А куда могли? Красть. Хотели кладовую одного дома подчистить: слух прошел, что хозяев поместья нет — уехали, и собак своих сторожевых с собой забрали. Не забрали и не уехали. Наши слишком поздно всё поняли… эти ублюдки своих псов спустили.
Последняя фраза — как взрыв где-то глубоко-глубоко внутри неё, от которого ноги едва не подкашиваются и мир вокруг шатается. Ребра трещат. Так больно.
«Псов?» — хочет переспросить она, но губы даже расклеиться не могут, и голоса нет, настолько она цепенеет.
А он продолжает — кажется, будто он давным-давно уже выплеснул всю свою злобу, но Аннабель своим вопросом снова что-то в нем открыла, на полную выкрутила поржавевший кран с желчью, и его захватывает глухая ярость:
— Гребаные зажравшиеся свиньи. Клянусь, в жизни ничего нет, что я бы так сильно ненавидел. Всё могу понять — да, залезли, да, пытались наворовать. Но вызовите вы сторожей! Полицию! Кого угодно! — он грубо сплевывает на землю, и Аннабель невольно вздрагивает. — Чтоб эти твари в муках поумирали, миру без них только лучше.
У неё ощущение, будто её в грязи вывалили. И снаружи, и в душу залезли, натолкали горстей грязи во всё пространство между ребрами, в сердце и легкие.
Горло сдавливает, но не желанием разрыдаться, хотя сейчас-то самое время — впору бы и дать волю слезам. Аннабель не плачет.
Ближе подходит мальчик помладше, заметно хромая. Садится на одну из коробок. Лицо осунувшееся и заплаканное, голову роняет на руки. Проходит немало времени неприятного молчания, прежде чем он добавляет ещё один штрих в эту историю:
— Они нас почти квартал целый гнали… пока мы не выдохлись.
Аннабель рассеянно моргает.
— «Нас»?
— Мы втроем ходили… Я отстал, и Тоби… он… — голос ломается, дрожит. — Он же самый шустрый из нас всех, он-то и мог спастись, один… но я отстал, и он… я…
Договорить ему всё никак не удается, и он замолкает, сжимает челюсть, отводит глаза куда-то, пряча взгляд. На него смотрят сочувственно, а Аннабель старается не смотреть — у самой сердце уже по клочкам рвется, скоро ничего не останется.
Ей не хочется представлять всю ту картину, но она понимает прекрасно, что это всё в духе Тоби. Конечно. Помочь, подставившись самому.
— То есть они даже не со своего участка согнали? — стараясь держать голос ровным и не срываться на жалобно-дрожащие нотки, уточняет она у тех, кто может говорить связно. — Просто свободно пустили разъяренных собак гнаться по улицам весь квартал?
Это в любом случае зверство, но ведь на пути псов мог попасться кто угодно, не только те, за кем гнались изначально… им настолько безразлично?..
— Ты ещё удивляешься? — усмехается всё тот же, что постарше, и усмешка эта жестокая. — Все эти проклятые снобы — на голову больные уроды.
Аннабель не выдерживает. Кивает, как будто соглашаясь, хотя совершенно не представляет, что она на самом деле думает и чувствует. Просто отступает, разворачивается медленно на нетвердых ногах и уходит.
Больше она к этому месту не возвращается.
Произошедшее пускает по всей их привычной жизни трещину, и Аннабель безвольно и безмолвно от них откалывается.
Что-то внутри неё самой откололось, оставляя больно впивающийся в детское сердце неровный скол. Кровоточит и никак не подживает.
Ей стоило к этому себя готовить, но она не готовила. Тоби ей говорил всегда: «Ты должна понимать, рисков всегда много. У нас твоего мистического везения нет, что угодно может случиться». А она не верила, даже принять эту мысль не могла. Умом понимала, но не сердцем. Что однажды кому-то может просто «не повезти». Тем более ему.
Всё больше Аннабель сидит дома и почти уже больше не выбирается. Если даже случается, то бродит одна, в тишине и гуле своих мыслей, но ни с кем не пересекается — даже и не смотрит по сторонам, не имеет цели кого-либо отыскать, как было всегда.
Затем всё реже. Реже, реже и реже — по итогу почти не пересекает порог дома, даже официально.
Перед родителями делает вид, что всё в порядке, да и наедине с собой тоже. Старается вживить в себя маску идеальной девочки, идеальной дочери, окунается с головой в прежнюю жизнь, в множество книг, в занятия с учителями, в уроки музыки и рисования, всевозможно стараясь не вспоминать, как эта же кисточка выводила небрежными штрихами рисованную шерсть щенят. Давит в себе все чувства, душит их, всё не заканчивающиеся, и понять не может — как в таком маленьком теле может быть столько чувств?
Проходят дни, прежде чем боль притупливается. Недели. Аннабель учит саму себя притворяться, что ничего не было — никаких вылазок из окна, никаких авантюр, никаких опасностей. И никакого Тоби.
Воспоминания не пропадают, слишком уж мало для этого прошло времени, но Аннабель делает всё возможное, чтобы отпихнуть их в самый-самый дальний угол в своей голове и не думать. Со временем должно помутнеть. Со временем станет легче, если просто не вспоминать и делать вид, что это не её. Не про неё, да и не она вовсе…
Так продолжается весь январь, тянущийся бесконечной ледяной тиной.
Щедрый на горечь, он не желает уходить так просто и вместе со всеми полномочиями передает февралю ещё и последнее весомое происшествие детства Аннабель.
Финальный штрих.
В один из февральских дней Аннабель просыпается от холода. Пробирающегося не только под одежду — даже будто под кожу. Властвует там, облизывает детские кости. Заставляет сотрясаться и вместе с тем вытаскивает из глубокого сна.
Сперва она не понимает. Где она и почему так холодно и неудобно. Даже глаза не открывает, только съеживается, сворачивается калачиком теснее, лишь бы сохранить стремительно утекающее тепло.
Только затем распахивает глаза. Ведет мутноватый сонный взгляд по сторонам — она на улице. Но, прежде чем успевает запаниковать, замечает знакомые конструкции из поддонов.
Аннабель в клетушке.
Уже давно она не страдала лунатизмом — во всяком случае, себя на этом не ловила, просыпалась всегда в своей постели. И никогда вне дома. Чаще всего, если и блуждает во сне, то по коридорам, пугая прислугу…
В этот раз ноги принесли её сюда. В сорочке, ночной и длинной, в том самом стареньком пальто, накинутом сверху, и в обуви, иначе это было бы настоящим самоубийством. Даже так ведь холодно, а будь она в одной только сорочке…
Как она, спящая, вовсе сумела отыскать запрятанное пальто, обуться и без происшествий вылезти через окно?
«Чуднáя ты», — невольно вспоминается поддевающий голос, и она сжимает плотно губы, ранясь в очередной раз об эти колючие воспоминания.
Ей приходится приложить гигантские усилия, чтобы подняться с этих разложенных на земле тряпок, на которых иногда ребятами устраивался ночлег. Конечности совсем окоченели. Растирает ладони, пытается размять ноги. Пальцы онемевшие, аж до колющей боли, деревянные и негнущиеся.
Уже не ночь, но и не то чтобы утро — время явно движется к рассвету, однако солнце ещё не разогнало весь мрак и город пока не спешит вставать.
Рука тянется к карману, чтобы достать часы, которые она не видела давным-давно. Не доставала с самого начала января, но они неизменно хранятся в кармане пальто.
Стрелка почему-то не ходит. Аннабель хмурится, несильно стучит по часам, но и это не помогает. Поломались.
От её тяжелого вздоха пар на выдохе выходит густым облачком, настолько эта зима холодная. Редкость.
Остается надеяться, что её домочадцы проснутся нескоро… нельзя, чтобы они узнали об её вылазках. Но и идти прямо сейчас домой трудно — надо бы хотя бы минут десять попытаться отогреться, иначе не дойдет вовсе.
Аннабель не была здесь около месяца, но старенький колючий плед запрятан во всё том же месте. Поверх пальто разница почти не чувствуется, однако от самого факта еще одного слоя ткани становится чуть получше — простой самообман, немного да греющий.
Только в груди всё так же холодно или скорее уж мокро. Снег в груди не чистый, как тот, что редкими крупицами сыплется с неба, а густо изваленный в грязи, прямо как месяц назад.
Воспоминания о Тоби и всех вылазках так и бегают перед глазами, но Аннабель упрямо их отгоняет, греет руки, дышит на них, кутается всё больше в пальто и плед. Угораздило же её…
Аннабель даже и не думала, что ещё хотя бы раз сюда вернется. Думала — целиком уже вернулась к той жизни, что так ненавидели её уличные друзья. К отсутствию свободы, но зато к покою и чрезмерной роскоши, такой приторной, что порой скрипит на зубах.
И как же забавно по итогу, что вот она — сидит, мерзнет в закоулке пустой улицы. Как всё те же несчастные дети, лишенные крова и тепла. У неё всегда обливалось кровью сердце от мысли, что она-то вернется домой, отогреется, и всё будет в порядке, а все остальные бедные люди… вернется ли она в этот раз? Или так и замерзнет здесь до самой смерти?
Аннабель начинает растирать ладони усерднее. Затем и вовсе поднимается на ноги, старается поактивничать как можно больше, только бы не сидеть на месте.
Нужно идти. Хотя бы как-то добрести до дома.
Перед этим она ещё несколько мгновений смотрит на подаренные Тоби часы. Колеблется, поджимает губы, которые на миг дрогнули. Так будет правильнее. Если ребята сумеют эти часы починить, их ещё можно перепродать. Аннабель они уже ни к чему — несколько раз её спасали, но теперь это всего лишь как шип в сердце, который, если достать, станет легче забыть о том, что вовсе когда-то укололся.
Аннабель оставляет часы на видном месте.
Натягивает плед на голову, чтобы мелкий снег, тающий и добавляющий холода, не так сильно порошил волосы, — плед она заберет с собой, иначе ей не дойти, но обязательно его вернет при возможности, — и выбирается из клетушки.
Обычно к этому времени улицы уже вполне оживают, но сегодня такой мороз, ещё и воскресенье… это никогда не повод спать до полудня, и всё же чаще всего по воскресным дням улицы заполоняются людьми только после того, как рассвет окончательно разгоняет клочки темноты из всех уголков города.
Весь Лондон одет этим утром в снег, и темно-серое небо очень давит сверху. Обычно Аннабель нравится быть частью этого большого столичного мирка, но в этот раз он кажется ей слишком большим. Враждебным. Проглотит её, маленькую, не подавившись, стоит сделать любой неверный шаг.
Её волнует не это. Крайне волнует, что сказать родителям, если те уже проснулись. А даже если не проснулись, то прислуга так и вовсе встает совсем-совсем рано, вполне может поднять шум, не застав дочь хозяев в постели…
Как выясняется затем, это всё же далеко не главная её проблема. Меньшая на пьедестале катастрофы этого утра. Родители на третьем месте, жутчайший холод на втором, а на первом…
Аннабель не сразу замечает желтоватое пятно знакомых медовых волос вдалеке, но, когда всё же выныривает из размышлений и видит, встает столбом тут же. Замирает, чувствуя, как страх мгновенно её парализует подобно всё тому же холоду, обхватывает щупальцами всё тело.
Надо бы ожить, что-то делать, спрятаться скорее, пока он не…
В одну секунду с этой мыслью он поворачивает голову.
Пересечение взглядов. Крупица удивления в его глазах.
Сердце её спотыкается.
Аннабель понимает, что вперед у неё теперь точно пути нет, и тотчас же разворачивается, надеясь, что утром воскресенья у него есть любые другие планы, кроме как бесцельно бродить по улицам, выискивая жертвы.
Её надежды, как всегда, бесконечно наивны.
Может быть, у него и есть какие-нибудь дела — всё же редко когда встретишь его одного, обычно он со своими дружками, — но, увидев её, ту, что обычно так просто на улочках не застать, он тут же круто меняет маршрут.
Аннабель не оборачивается, но понимает, что он идет за ней. Понимает, что сегодняшнее утро она вряд ли переживет. Во всяком случае, здоровой и невредимой точно не останется.
Ноги несут её куда-то напряженно и бездумно, но не слишком быстро — если побежать, он может погнаться тоже, а бегает она прескверно, тем более настолько замерзшая, хотя, стоит сказать, гулко забившееся в груди маленькое сердце немало отогревает окоченевшее тело. Даже немного бросает в липкий жар от ударившего в кровь страха.
Прежде так бесстрашно бросалась защищать тех, кто послабее, а теперь… теперь-то играть храбрую никакого толка, защищать некого, только саму себя — до отвращения слабую и беспомощную.
Ей следовало носить с собой нож, а не полагаться всегда на фантастическое везение, которое, разумеется, рано или поздно должно было исчерпаться. Но она как будто жила в какой-то сказке, где ничто на самом деле не могло причинить ей вред… Последние полтора месяца, — сплошной удар плашмя о реальность, болезненное падение с небес на землю.
Но даже если бы носила — разве сумела бы им воспользоваться? Старшие ребята регулярно твердили главную истину уличных стычек: «не доставай оружие, если не уверен, что сможешь его использовать, иначе его обратят против тебя». Аннабель не уверена, что сумела бы. Поднялась бы у неё рука?
На пути попадаются редкие лица, но пропитые и неприветливые. Ей они не помогут. В лучшем случае. В худшем — она попадет в ещё более страшные обстоятельства, если к ним подойдет.
Только единожды ей встречается какая-то вполне безобидная на вид женщина, но не успевает Аннабель к ней двинуться, как та уже, её не заметив, в суете рутины скрывается за одной из дверей.
Постучаться к кому-нибудь, может?.. Напроситься внутрь?
Арчи где-то неподалеку — Аннабель слышит хруст шагов по неубранному ещё снегу.
Снег здесь давит мостовую не везде. Местами расстелился по городу простой лёд.
И стоит Аннабель обратить на него внимание, как по закону несчастий у неё тут же на этой заледенелой брусчатке соскальзывает нога, едва не опрокидывая её на спину. Только с большим трудом она не падает — вовремя выравнивается.
Застывает всего на секунду. В голове тотчас же что-то перещелкивает.
Аннабель не позволяет себе надолго остановиться и тут же бредет дальше, но какая-то размытая-размытая мысль всё продолжает нерасторопно обретать очертания.
Это чистейшее безрассудство. Но за неимением любых других вариантов…
Как Тоби говорил? Ловкая она? «Как кошка»?
Такая несусветная чушь.
Аннабель немного ускоряется — преследование длится не так уж и долго, хотя кажется уже, что вечность, но, так или иначе, всё это петляние по городу вскоре может преследователю надоесть и он начнет действовать. Поэтому сперва она прибавляет шаг, а затем и вовсе — бросается наконец бежать.
Кровь шумит в ушах, и она даже не вслушивается, идут ли за ней, но бежит, старается не упасть, цепляется пальцами за плед, чтобы тот не соскользнул — она обещала ведь его вернуть, — пока не оказывается на нужной полузаброшенной улочке.
Здесь лед не чистили уже давно. Ещё хуже, чем было в другом квартале.
Аннабель внезапно снова поскальзывается, но теперь уже не удерживается — руками и коленями ударяется о наледь мостовой, стискивая зубы от боли.
Ловкая, как кошка, ага! Её завышенное самомнение будет стоить ей жизни.
Тут же она переворачивается на спину, чтобы посмотреть на уже настигшего её преследователя.
Арчи совершенно невозмутим. Его плечи немного сбито вздымаются после погони, но он спокоен. Не выглядит особо разъяренным и точно не желающим тотчас же на неё кинуться.
Если позорно молить его о пощаде, он послушает?
Учитывая, что все стенания животных для него только в удовольствие, её жалобный унизительный голос, наверное, будет для него только мелодией, ласкающей слух и всё больше раззадоривающей… Нет, нужно иначе. Иная тактика, а в тактиках она не сильна, как назло.
— И что ты намереваешься делать? — спрашивает она, поднимаясь на ноющие от бега и падения ноги.
— А что будешь делать ты?
У неё какое-то дымчатое дежавю.
Аннабель отступает назад. Шажок за шажком, пока он надвигается. Ближе к реке.
— Честно говоря, я даже немного удивлен… Не думал, что мышонок выберется-таки из своей норы. — Вместе с этой усмешкой в морозный пар вырывается пар горячего дыхания. — Уже начали подозревать, не померла ли ты от голода или какой-нибудь чахотки.
— Благодарю за заботу, но как видишь. Вполне живая.
Надолго ли?
Аннабель старается не сводить взгляда с Арчи, но назад всё же посматривает — как далеко ещё до воды. Недалеко. Приходится остановиться пока в нескольких ярдах от края.
Тут ведь даже ограждения никакого нет, парапет по всему Лондону неравномерен — где-то есть, каменный и прочный, где-то временно деревянный, где-то сейчас его перестраивают. Здесь вот пока не достроили…
— Эта нелепая погоня тебя не утомила? — интересуется она непринужденно, кутаясь больше в плед, потому что поднялся ещё и ветер, как будто желая этим подтолкнуть её к ледяной бездне, сбить её с ног и унести в реку. — Неужели тебе совсем нечем заняться, кроме как за беззащитными детьми хвостом ходить? — Прежде чем он отвечает, она начинает потихоньку себя закапывать: — А, точно… это же единственная радость твоей жизни — мучить тех, кто послабее.
— Надо же, какими словечками мы разбрасываемся, — хмыкает он, засовывая руки в карманы. — Если ты такая умная, бестолковая ты мелюзга, чего же лезешь вечно, куда не надо? Знаешь же, что слабее.
— Уже не лезу.
И Арчи ведь об этом прекрасно знает. Но все равно спрашивает:
— Чего так? Без защитничка страшновато?
— А тебе без мозгов случайно не трудновато?
Так странно звучит из её уст подобная грубость.
Простая и безыскусная, нелепая даже. Кроме того, с этим её совершенно холодным бесстрастием на невинно-детском лице не вяжется тем более.
Аннабель не особо сильна в словесных перепалках, но после того, как повелась с ребятами — вполне ожидаемо, перенять некоторые особенности их общения.
Именно эта грубость ей чужеродна, но сами слова ведь нет. Аннабель любит слова, всегда любила, за возможность выстраивать из них что вздумается. Если сложить их верно — лучше любого другого оружия, а у неё больше и нет ничего. Только искусство слов, о важности которого всегда наставляли её книги и все взрослые.
Арчи делает большой шаг к ней, и она может позволить себе лишь ещё один крохотный шажок, который едва не становится фатальным — подошва скользит, и сердце екает от ощущения падения, но Аннабель кое-как ловит всё же равновесие, удерживаясь на ногах.
Только плед сползает с плеч и летит туда, куда могла бы и она сама — в воду. Тут же мокнет, напитывается водой, пропадает из виду.
Аннабель же хотела вернуть…
Её взгляд возвращается к Арчи, за секунду до этого лишь краем глаза отмечая, как он бездумно дернул вперед рукой, когда она оступилась. Спасти хотел? Это смешно.
— Давай-ка ты отойдешь оттуда.
— Разве тебе же не лучше, если я упаду? — она едва-едва заметно тяжело дышит, испуганно колотящееся сердце гонит по едва не дрожащему телу кровь. — Или ты хочешь своими руками?
— Думаешь, я тебя убить хочу? Замарать твоей душонкой свою совесть? — да, другие поступки-то по совести у него были... — Сдалось оно мне. Так, отпинаю разок-другой за все хорошее, и поковыляешь обратно в свою нору.
Как спокойно он об этом говорит! Покалечить одиннадцатилетнюю девочку — запросто. Из его уст звучит как великодушие, и учитывая альтернативы, возможно, оно им и является.
Аннабель колеблется. Может ли она этому верить?
Да даже если поверить. «Отпинаю» кажется не самой приятной перспективой.
— Значит, животных убивать можно, а на ребенка рука уже не поднимается? — продолжает она спокойно и бредет ровно вдоль края набережной, как по натянутой на высоте веревке. — Духу не хватает?
Арчи закатывает глаза. Идет вдоль реки параллельно ей, но подальше от края. Точно не даст ей возможности юркнуть мимо него, однако и приближаться не станет, в этом и смысл. Пока Аннабель у края, к ней он подойти не может. Может быть, рано или поздно ему просто надоест эта игра и он уйдет... это был бы наилучший вариант. Шла она сюда изначально ради другой цели, но, раз он особо, видимо, не планирует её убивать, она тем более на такую мерзость не пойдет.
— Да мы услугу этим улицам оказываем, подчищая вшивую падаль. Ты мне скажи, какой от них толк?
Он что, оправдывается? Пред ней или пред самим собой?
— Да и разве сама ты не должна животных теперь ненавидеть после всего? — бросает он еще одну фразу следом, и Аннабель кривит губы от легкого раздражения, пощипывающего ещё не зажившее от скорби сердце:
— Вина в том была не животных, а людей. Тех, кто пустил слух, а затем и собак…
— Ладно, тут не поспоришь, — тут же соглашается он как-то слишком уж беспечно, с некоторой веселостью, странной и неуместной. — Жестокие всё же нынче люди пошли… ужас, конечно, ужас.
Чему он так откровенно веселится?
Аннабель, взобравшаяся на какой-то небольшой деревянный ящик у края, ставший на пути преградой, замирает. До этого идущая к Арчи боком, поворачивается к нему лицом, стоя теперь благодаря ящику чуточку выше него, и смотрит на него недоумевающе.
Ей требуется время, чтобы замерзший ум сопоставил эту его непонятную улыбку и его слова.
Он?..
Господи. Ну, конечно же, он.
Его брат крутится в тех кругах. Знает семьи и места, знает, кто и когда куда-нибудь уезжает, у кого какая охрана…
— За что?
Аннабель даже не может охарактеризовать свой собственный голос. Этот краткий вопрос она практически цедит, но сквозят в нем все же нотки крайней уязвленности.
— Говорю же… подчищаю улицы от падали.
В ней поднимается и начинает кипеть злоба — прежде совершенно ей чуждая. Даже когда она видела и слышала мучения животных, это была горечь в отношении беззащитных и отвращение в отношении виновников. Никогда не эта ярая ненависть, обжигающая вены.
Так горячо, так жарко ей в груди от этой ненависти, что начинает даже оттаивает её заледеневшее тело.
Ей уже почти не холодно. Но больно. Больно, как влезть незажившей раной в соль. Щиплет в груди до ужаса.
— Но справедливости ради, — продолжает он, а она продолжает свой путь по краю. Спускается с коробки предельно осторожно и идет дальше, пребывая в знакомом уже ей коконе прострации. — Это была не то чтобы прям моя идея. Я только передал изначально сведения, а слухи уже разлетаются так быстро… Кто же знал, что они все-таки полезут?
Да знал он всё. По приподнятому краю его гадкого рта, по ужасному тону — всё понятно. Знал и рассчитывал.
— Даже это без своего братца ты бы сотворить не мог.
Арчи наверняка всё слышит, но всё равно насмехается, уводя разговор дальше от прозрачно нелюбимой его темы:
— Что ты там бормочешь? Вяканье с гномьего уровня не слышу.
— Так подойди, я повторю.
Аннабель останавливается.
Там, где особенно скользко. Здесь ощущение, что даже от любого неосторожного вздоха земля уйдет из-под ног — сквозь тонкую подошву прекрасно чувствуется вся шаткость положения. Ни дюйма лучше больше не ступать.
Аннабель ступает. Делает ещё один мельчайший шаг к пропасти позади неё. Гибель за спиной так и дышит холодом, заманивая к себе.
Самой Смерти до неё только протянуть свою костлявую руку и утащить на дно.
Уже даже почти не страшно. Если удастся утащить его с собой, даже пускай придется и самой тоже… пускай.
Арчи только фыркает. Не отвечает.
— Или боишься поскользнуться? — продолжает она. — Неужели не умеешь плавать?
Ирония в том, что Аннабель точно не умеет. Если упадет…
Да даже если не учитывать умения: упасть равно утонуть, без шансов. Вода ледяная. Конечности онемеют почти мгновенно, и выкарабкаться самому никак.
Арчи слегка прищуривается, как будто пытается понять, что именно за сцена устраивается. И наверняка догадывается. Аннабель всё равно не отступает:
— Ты этим пытаешься утвердиться, верно? Тебе нечем больше запомниться, кроме жестокости, ведь ума, да и силы тоже, для этого не нужно. Обращаешь на себя внимание самым мерзким способом из всех, и всё. Просто потому что на большее тебя не хватит.
Его рот растягивается ухмылкой, и он отводит взгляд, качая головой и усмехаясь, выражая этим вселенское пренебрежение к её нелепым тирадам.
Но кулаки его, как подмечает мельком Аннабель, напряженно сжимаются.
Его злит, безусловно, что над ним так потешается беспомощная малолетка.
Наверное, если бы не последующие её предсказуемые слова, он бы просто отшутился и поставил её на место какой-нибудь отвратной грубостью. Без опрометчивых поступков, без необратимых последствий.
Но она произносит:
— Ты жалкий, Арчи, — особенно вкрадчиво, выделяя каждое слово. — Был жалким и им остаешься, всегда в тени своего брата, ни на что не годный…
И сердце на миг замирает, когда Арчи бросается вперед. Намереваясь толкнуть её в воду.
Аннабель лишь чудом успевает нырнуть под его рукой, нога невольно всё же соскальзывает, и она больно падает, но на ледяную мостовую, отбивая себе снова ладони и колени. Не в воду.
В отличие от Арчи.
Его падения она не видит, но слышит — громкий и зловещий плеск воды.
Несколько мгновений Аннабель просто тяжело дышит и смотрит пусто в одну точку, не смея в это поверить. Но затем поднимается всё же на ноги, осторожно подходит к краю, а сердце продолжает колотить, неугомонное.
Там, внизу, Арчи безнадежно барахтается, мутная городская вода плещется во все стороны под его лихорадочно мечущимися в попытке ухватиться за что-нибудь руками, и сквозь кашель от воды он зовет на помощь, но вряд ли её — должен ведь понимать, что она спасать не станет. А больше здесь никого нет.
Аннабель специально проверяет, без особого интереса осматривается: никого нет. Поэтому она просто ждет. Взирает пугающе спокойно: голова и сердце пусты, пока промозглый ветер треплет волосы, полы одежды и душу.
Кажется, что проходят целые часы, прежде чем весь шум наконец стихает, накрывая улицу неестественной, кладбищенской тишиной. Арчи замолкает, окончательно пропадая под толщей грязной воды.
У неё никаких чувств, ничто не тревожит окоченевшее от мороза, но уже успокоившееся сердце. В голове только две мысли, обе жуткие и до одури неправильные.
Первая: мир по нему точно скучать не станет.
И вторая, которую истолковать нынешняя Аннабель никак не может…
То, что она только что сделала, считается достаточно «страшной вещью»?
***
Всё тело крупно содрогнулось.
Голова полыхала нестерпимо — точно разрывали сознание раскаленными щипцами и ломали череп по всему периметру, дробя в жалкую крошку.
Как если бы просто сожгли весь мозг.
Её никто не предупреждал, что это будет так больно.
Всё то, что она заново проживала, всё, что было заперто и теперь вернулось — холод, страх, горечь, — отпечатывалось на теле и в реальности, каждой секундой и каждой крупицей боли, и теперь это было настоящим безумием, почти агонией, зверской пыткой, оказаться снова в этом нынешнем теле, оказавшемся совершенно неготовым к стольким чувствам, ожившим и потеснившим прежний уклад.
Само тело тоже ощущалось теперь непривычно, Аннабель успела привыкнуть к тому, детскому, человеческому, и теперь, снова взрослая, снова демон, снова мир обрушился на неё неестественным шквалом звуков и деталей, снова наяву… где?.. Где она? В подвале?
Аннабель даже увидеть ничего не могла — то ли ослепла от пламени в висках, то ли это пелена холодных слез была слишком плотной и укрывала туманом всё пространство. Ничего не понять: где она, что происходит, — только жалась всем телом, рыдая от кипятка оживших воспоминаний, едва не крича, едва не срывая голос…
— Тише, Аннабель, посмотри на меня, — голос откуда-то рядом. Чужие ладони легли ей на лицо, стараясь привлечь её внимание, а она всё тряслась и не понимала. — Анна, посмотри на меня. — Ей потребовалось приложить громадное, едва выносимое усилие, чтобы сфокусировать на нем взгляд. Начиная по ничтожной крупице приходить в себя — вспоминать, где она, с кем она… — Прошлое позади. Ты здесь, в настоящем.
Его мягкий голос успокаивал, как замораживающий всю боль бальзам. Даже не словами, а тоном, имел такую же силу, как та давняя острая сталь, но эффект оказывал обратный: усмирял в ней любой страх, запросто тушил эту сокрушительную истерику.
«Прошлое позади».
Нет. Нет, Аннабель отказывалась принимать, что это её прошлое. Даже увидев всё своими глазами… всё будто обыкновенный неправдоподобный кошмар, история, увиденная глазами кого-то иного. Иной мир. Не её.
— Это не… — её голос чуть хриплый, всё же сорвала горло от рыданий при побуждении, боль в голове всё не утихала, и слезы неиссякаемо стекали по щекам. — Я не… я не могла, это не… она на меня даже не похожа, ничуть, как?..
Та безэмоциональная девочка? Не плачущая, не выказывающая ни страха, ни горечи? Местами откровенно черствая Аннабель?
Сквозь пелену она видела его лицо — единственно отчетливое во всей комнате. Видела привычные темно-бордовые глаза, которые смотрели на неё то ли снисходительно, то ли даже будто совсем немного сочувственно…
— Не похожа? — вздохнул он, ласково проводя рукой по её щеке, чтобы вытереть слезы. — Аннабель, ты два года назад вонзила себе клинок в сердце.
Её передернуло. От того, как спокойно он это сказал, от того, что проводил параллели меж теми жуткими событиями детства и ещё более жутким настоящим…
— Ты бываешь совершенно безумна, — так тихо, вкрадчиво, даже чуть приблизился к ней, как будто желая придать этим словам весу, глядя прямо в её заплаканные потерянные глаза. Его прохладные руки на её щеках обжигали кожу. — Но это ты.
Нижняя губа унизительно задрожала, и Аннабель больно её прикусила. Качнула головой, не понимая. Головная боль уже начинала стихать, но ей всё ещё было так невыносимо плохо, что хотелось спрятаться от реальности куда угодно, пропасть, даже пусть в его руках, которые так неправильно и правильно её утешали, что она сошла бы с ума, если бы он их убрал. Так яро его ненавидела, но в этот миг отчаянно в нем нуждалась, в ком-то, кто рядом, ком-то необычайно спокойном и непоколебимом, кто успокоит и объяснит…
— Но как можно… забыть…
— Ты сама того хотела. Шла к этому и почти добилась этого наиболее щадящим образом, но затем Максвелл… Твой рассудок не выдержал, дал трещину — не стер, но запер всё случившееся, чтобы было легче. — Он бережно убрал прядь волос ей за ухо, и прежде его прикосновения так пугали и отталкивали, но в этот миг она готова была наплевать на всё. После событий девятилетней давности любая нежность для неё была лекарством — горьким и ненадежным, но единственно лечащим. — Твои родители, полагаю, чтобы предотвратить распространение слухов, сковали тебя ещё большими рамками, стались ещё строже. Подобным давлением, сами того не ведая, просто вылепили из осколков твоего рассудка ту личность, что была им нужна. Которую они всегда хотели бы видеть. В чем-то противоположную тебе-ребенку, в чем-то всё же сходную, но, тем не менее, совсем иную.
Аннабель даже представить не могла, как ей нужно это всё принять. Допустить мысль, что та её личность, какой она себя знает столько лет, — не она совсем. Настоящая она — та странная девочка, находящее удовольствие в одиноких и опасных до жути прогулках по грязной столице, умело обманывающая родителей три года, крепко привязанная теплыми чувствами к тем, кого она и вспомнить просто не могла так долго, ещё и убившая…
Думать об этом слове невыносимо. Писать его, выводить эти зловещие буквы.
От правды не убежишь.
…убившая местного живодера-подростка. Будучи сама ребенком.
Ей хотелось кричать от абсурда и ужаса, но только лишь один жалкий всхлип сдавил легкие, и жалкие слезы всё так же спускались по щекам.
Демиан притянул её к себе, позволяя уткнуться лицом в его плечо, и она не противилась, жалась к нему… и ей было так нужно, хотя бы к кому-то… никого больше ведь рядом нет. Демиан — единственное, что есть в её существовании, по его же воле, он её похититель и мучитель, а она так беспечно и легкомысленно…
Но ещё страннее, что этот хладнокровный демон, древнее существо, которому не должно быть никакого дела до чужих слез, взаправду сидел и мягко гладил её по волосам, шептал какие-то успокаивающие слова, в которые она не вслушивалась, но самого бархатистого голоса рядом ей было достаточно. И Аннабель, кажется, совершенно лишилась ума, если так нуждалась в утешении создания, которого обязана всем сердцем ненавидеть.