Запись пятая (1/2)
За неимением ничего, что ещё можно было бы на данный момент поведать о своем заточении, я обращусь пока к некоторой, возможно, весьма скучной, но важной для меня теме — моему прошлому. Кто знает, быть может, через десятилетия моя память станет увядать, и я позабуду подробности своей смертной жизни?
Должно быть, если бы я писала книгу, меня бы укорили за столь неумелое введение предыстории героя, но то не книга, то лишь нелепое подобие мемуаров, которые, пожалуй, по освобождении мне следует сжечь вместе с собой, поэтому всё равно моих смехотворных навыков никому не увидеть и я вполне могу потратить немного чернил на то, что угодно мне.
___________________</p>
Её детство и юность могла бы показаться какому-нибудь искушенному вечными страстями авантюристу страшно унылой, но Аннабель так не казалось. У неё всего было в меру, а того, что было в дефиците, она добирала в книгах, забываясь в фантазиях и захватывающих дух историях — как ни посмотри, а испытывать сильные переживания куда лучше от написанных на бумаге строк, чем от несчастий настоящей жизни.
В настоящей же жизни Аннабель искала эмоций в другом, искала удовольствие в деталях.
В шелесте листьев притихшего леса, когда выбиралась на утреннюю прогулку в загородном поместье, в этой прохладной последождевой свежести, от которой дышит в полной мере душа, в воскресных походах с семьей в церковь, в том, как приятно ноет нагруженный новыми знаниями разум…
Аннабель в полной мере была открыта миру, проживала каждый день, пропуская его через себя. Искала красоту в мелочах, будь то севшая на руку бабочка или особо причудливая форма крючковатой ветки, которую видно из окна, когда уютно лежишь в постели перед сном. В старых и потрепанных вещах она видела историю, а в новых — целое море перспектив. Бывало, отец по-доброму журил её за то, что она всё никак не выбросит потрескавшуюся фарфоровую куклу, но у неё та была любимой. Или, бывало, она подолгу не могла решить, в каком блокноте ей хочется писать — найденном у матушки, со времен её юности, в котором заняты чужими пометками только первые пара страниц, или лучше в новом, пахнущем чистым пергаментом и возможностью сделать его исключительно своим.
Во всём она всегда могла разыскать несколько сторон.
Взять к примеру их загородный дом… Ей не очень нравились поездки за город из-за того, что там она чувствовала себя совсем уж изолированной, как будто бы запертой, отрезанной от всеобщей жизни, но зато пейзажи там были куда более впечатляющие, более того — там можно было всегда в любой момент беспрепятственно открыть створки окон, впуская в спальню ночную прохладу, и рассматривать допоздна россыпь звезд, которые в городе, из-за смога, не увидишь.
Также в поместье был целый лабиринт живой изгороди, гигантский, извилистый, в котором Аннабель души не чаяла — могла бродить по нему подолгу и особенно любила там прятаться, если ей не хотелось ни с кем встречаться. Нянечки всегда на этот лабиринт жаловались хозяевам, потому что сами безнадежно терялись, а после заката от него и вовсе, по их словам, веяло чем-то зловещим, но Аннабель их мнения не разделяла — всегда находила из него выход. Однажды, интереса ради, даже завязала себе глаза и интуитивно всё равно вышла из путаных дебрей изгороди: ноги сами её вывели, настолько она к этому лабиринту привыкла.
Изгородь эта раскинула свое великолепие в саду, который в сердце Аннабель места занимал ничуть не меньше лабиринта. Множество петлистых дорожек, и деревья, столь близко и густо посаженные, что их кроны будто бы тянутся вечно друг к другу, укрывая сад от солнца мягкими тенями, и цветущие под властью заботливых рук садовника клумбы… особенно ей нравились белые альстромерии и темные георгины. У неё самой не поднималась рука рвать живые цветы, но, если садовник их все же срезал, она очень любила кропотливо собирать из них букеты или плести себе венки. Не меньше ей нравилось просто посидеть в саду — разместиться на мраморной лавочке или на краю фонтана и в тишине зарисовывать необычные формы облаков. Или, например, всегда можно было незаметно снять дорогие и неудобные туфли и побродить по камушкам и влажной от росы траве босиком. По городской мостовой так не походишь, увидят и окличут полоумной…
И всё-таки Лондон, как ни странно, ей нравился больше. Эти приклеенные друг к другу и всегда полные шуму дома, эти реки снующих повсюду людей, все чем-то заняты, все разговаривают, все живут. Жизнь текла по улочкам города.
Можно подумать, что Аннабель глядела на вещи в розовом цвете, но нет, вполне она сознавала, что по всё тем же любимым улочкам текла ручьями грязь, что в бедных районах фундаменты повсеместно подгнивают, и дышать из-за фабричного дыма невозможно, и рабочие тонут в нищете, и людей в переулках обкрадывают, а порой и вовсе закалывают даже бровью не поведя, а тела с тем же безучастием сбрасывают в Темзу… родители старались всячески свою дочь от этого неблаговидного мирка уберечь, но Аннабель, конечно, всё это знала, многое знала, многое слышала и видела. Сердце её обливалось кровью, но помочь бедным во всех смыслах людям она никак не могла, и мир этот, невзирая на весь его ужас, она всё равно любила — наверное, какой-то в таком случае совсем уж больной любовью. Молилась ежедневно за то, чтобы облегчились страдания всех страдающих, избавились горюющие от своей горечи… и благодарила в молитвах за то, что есть у неё, за мир и покой, за то, что жизнь её столь безмятежна и не омрачена всевозможными несчастьями. Бывали, безусловно, моменты бессмысленного уныния, бывали маленькие неприятности, случалась неизбежно меланхолия, как случается она со всеми, но всё же это ни в коей мере не сравнится с тем, что у многих горожан не жизнь вовсе, а выживание.
Быть может, в том и дело?
Нынешние её испытания — наказание за то её чрезмерно беспечное существование? Для удержания абсурдного баланса… порой она, верно, могла об этом прежде задуматься: не ждет ли её во второй половине жизни обилие горестей, раз в первой она была от них избавлена. Наступил наконец этот неумолимо сокрушительный час? Но какой в этом прок, если она уже всё равно что мертва… господи, да тогда ведь куда более здраво было бы наградить её страданиями при жизни, а не на этой бесконечной черте меж жизнью и смертью. Её душу всё равно уже никакой рай не ожидает, никакого смысла в этих страданиях и благородном мученичестве, которое так восхваляют в церквях.
Наученная всеми этими священными писаниями, Аннабель, конечно, старалась не рассуждать о том, что познать ей простым человеческим умом невозможно, не рассуждать о справедливостях и несправедливостях, ей всегда твердили, что всевышний распоряжается судьбами людей так, как до́лжно, и сомневаться в нем не подобает.
И всё же. Всё же — разве это всё справедливо?..
На свете столько несчастных, которые безнадежно мечтают выбраться из тягот своего бытия, чья жизнь едва ли выносима, настолько, что они, не исключено, только и рады бы бросить бренное свое существование, обратиться в совершенно новое существо и пуститься в тягости и удовольствия нечеловеческой жизни… почему не обратить их? Не вручить им эту силу, эту сверхъестественную красоту и это бессмертие?
Почему она?
К чему, к чему эта жестокая шутка от жизни?..
Ей пришлось отложить перо. Рука усталости чувствовать больше не могла, но ей самой — требовалось. Ужасно. Мысли, неостановимые, утекали совсем не туда, куда следовало бы.
Аннабель сердилась на себя. Господи, честно, как же ей от себя тошно… только что описывала, как во всём и всегда искала несколько сторон, во всем искала хорошее и так сильно любила этот мир, но сколько времени ей понадобилось, чтобы безвылазно потонуть в отчаянии? С хрустом сломаться и желать только лишь окончательной своей смерти?
Но какие ещё могут быть здесь стороны? Что хорошего можно найти в обращении в дьявольское полумертвое существо, питающееся кровью, и в длительном пребывании взаперти под землей с каким-то многолетним сумасбродом-экспериментатором, которого совсем не знаешь, от которого непонятно чего ждать?.. Что хорошего найти в уготованной ей судьбе прогнить тридцать лет в подвале, а затем увидеть родителей только если издалека, в глубокой их старости, либо же и вовсе увидеть только холодные их могилы?
Что? Что хорошего? Как ей смотреть на это под другим углом?
Тяжелый вдох. Воздух бессмысленно просвистел по омертвевшим дыхательным путям. Выдох. И снова…
Прошло не менее семи минут её отчужденной неподвижности, если судить по подсчетам ударов секундной стрелки, прежде чем она нашла в себе силы всё-таки продолжить.
Многое из того, что она перечислила, относилось скорее к детству, но юность её, когда она вышла уже в полной мере в свет, была куда более насыщена.
Месяцы несезонные проходили вполне обыденно — за изучением многочисленных дисциплин, — но Сезон<span class="footnote" id="fn_31579641_0"></span>… его она, как и многие девушки, ждала всегда с трепетом, потому что был он всегда целым фейерверком впечатлений и красок.
Пускай она не искала в балах и променадах практической пользы и не шла туда ради поиска жениха — предполагалось, что предложение руки и сердце сделает ей всё же уже известный по прошлым страницам джентльмен, — ей до безумия нравилось окунаться в эту чарующую вселенную галантности и изящества, чего в сухих серых буднях другой половины года могло не хватать.
Громкая музыка, заливающаяся как будто под кожу и находящая отклик в часто вздымающейся груди, шорох пышных платьев, аромат расставленных повсюду цветов и переплетение ноток всевозможных духов, блеск украшений, молодые люди во фраках, невесомые прикосновения через тонкую ткань перчаток, усталь в теле от бесконечных танцев…
Верно, как уже упоминалось, обольстительной красавицей Аннабель прежде не была, уж точно не идеалом ослепительной красоты, и очередь из кавалеров, чтобы станцевать с нею мазурку, не выстраивалась, однако без танца она никогда не оставалась: её семью знали и уважали, отец обладал множеством знакомых самых разных лет, соответственно, страницы её carnet de bal<span class="footnote" id="fn_31579641_1"></span> никогда не пустовали. Быть может, это не совсем тактично, упоминать об этом, но партнеры, безусловно, не всегда доставались в крайней степени приятные… и всё же это куда лучше, чем тосковать, пока все предаются веселью.
Учитывая, можно сказать, романтическую её натуру, было бы, должно быть, преступлением всё же не остановиться куда подробнее на уже неоднократно упомянутом молодом человеке.
Рассел Коул Грант. Аннабель знакома с ним с детства.
Отец его был коллегой и приятелем её отца, и Гранты нередко посещали дом Тардов. Не сказать, что их первая встреча была особо запоминающейся и что это была фантастическая любовь с первого взгляда… да и было бы то несуразно, притом, что было ей лишь двенадцать. Ему чуть больше, около пятнадцати, но суть оттого не менялась.
На самом деле, в общении с ним она и не искала никакой романтики, ей попросту было приятно проводить время с кем-то помимо близкого семейного круга и других девушек, будь то ровесницы или уже замужние дамы. До её полноценного выхода в свет ждать было ещё мучительно долго, и общение с юношей позволяло хотя бы в некоторой мере прочувствовать, каково это — быть в мужском обществе, взаимодействовать с джентльменом, пускай за девушку он её, очевидно, не принимал и тогда ещё, должно быть, даже представить не мог, чтобы в будущем он стал полноценно ухаживать за этой, откровенно говоря, несколько чудаковатой девочкой.
Аннабель по долгу этикета была тихой, безмерно скромной, говорила мало, но, если всё же считала нужным что-то сказать, это всегда было нечто… своеобразное. Мечтательное и далекое от приземленной реальности. Порой, быть может, несколько мрачноватое.
Не самое, конечно, экстравагантное, но первое, что для примера пришло ей сейчас на ум — то ли в первую, то ли во вторую встречу она, за неимением более уместных тем для беседы, поведала Расселу, что порой страдает лунатизмом и однажды, пока спала, написала целый рассказ на несколько страниц — совершенно бессвязный, но очень даже занятный из-за обилия замысловатых метафор, до которых в сознании она бы не додумалась. Также однажды она всерьез задалась при Расселе вопросом, серебрят ли стекла зеркал исключительно из практических соображений или чтобы не допустить поселения там духов, которые могли таиться в зазеркалье по редким жутким поверьям. Смутно припоминается также момент, когда Аннабель подошла к Расселу со спины и сказала какую-то сущую, на её взгляд, мелочь — сейчас уже и не вспомнит, что именно… но нечто, по её размытым представлениям, довольно-таки проницательное, нечто, за что матушка уж точно устроила бы ей выговор, если бы прознала, — отчего Рассел, делая в тот момент глоток шампанского, закашлялся.
Может показаться, что Рассел после подобных выходок должен был сторониться её и общаться с нею лишь по принуждению своего отца, но, на самом деле, он был крайне вежлив, всегда выслушивал все её безумные рассуждения и порой задавал уточняющие вопросы, что позволяло тему развить, даже если эта тема была ему, говоря мягко, несколько не близка. Но всё же он относился к ней скорее уж как к младшей сестре, уж точно не как к объекту воздыхания, поэтому и у Аннабель не складывалось к нему никакой симпатии более, чем простой человеческой.
До тех пор, пока в четырнадцать лет она не уехала вместе с матерью к бабушке в Виши<span class="footnote" id="fn_31579641_2"></span>. Матушка тогда приболела и нуждалась в лечебных процедурах, да и Аннабель они не помешали бы — ребенком она была довольно-таки болезненным, вдобавок её редкие приступы лунатизма врач списывал на слабость здоровья, порожденную загрязненностью столичного воздуха, а местный священник — на влияние нечистой силы, поселившейся в затхлых уголках Лондона.
Таким образом, полтора года своей жизни Аннабель провела вдали от родного города, за границей, где под бдением свекрови матушка почему-то сталась ещё строже, и по возвращении в Лондон от чрезмерно мечтательной и рушащей этикетные правила маленькой Аннабель почти не осталось и следа.
Из неё всё это будто попросту выкорчевали. Сама Франция, бабушка по отцу и её близкий круг, матушка, гувернантки — крепко переплетенный узел весомого воздействия, вылепивший из неё ту, кто она есть теперь, из того неподатливого материала, которым она была в детстве.
Стоит упомянуть, что во Франции ей в целом было не по себе.
Ей нравились восхитительные лесные и озерные пейзажи, нравилось, как дышала кругом эта природная свежесть, особенно на берегу Алье, нравилось, как ощущаются на языке французские слова…
Но этот мир ей казался искусственным. Попросту не её.
Аннабель тосковала по Лондону — грязному и окропленному кровью, всевозможно пропитанному паранормальным, пугающим и жестоким, но её Лондону. Аннабель была частью этого города. Дышала этой жуткой мистикой и городскими легендами, тяга ко всему непознанному человеческим умом давным-давно уже поселилась в её легких, а в Виши всё это вытеснила приземленная, пусть и вычурная в своей изысканности обыденность, где единственным проявлением возвышенности над человеческим было божественное.
В божественное Аннабель и вцепилась, как цепляется утопающий за единственный спасительный круг.
И с каждым днем та маленькая Аннабель в ней всё больше угасала, оставляя место новой. Вернулась в Лондон она уже чуть более повзрослевшей, напичканной всевозможными правилами шестнадцатилетней девушкой — как раз незадолго до своего дебюта в свете.
Рассел за это время тоже немало изменился. Не только внешне, в наибольшей мере заметны были его перемены в душе — за полгода до возвращения Аннабель скончался мистер Грант. Рассел, несомненно, был от этого разбит, но не одним только этим фактором была обусловлена возникшая между ними некоторая холодность. Оба они, повзрослевшие, стались куда более сдержанны, скованны строгим сводом правил взаимоотношений меж юношей и девушкой. Симпатия меж ними теперь приобрела несколько иной характер. Общение их стало куда более редким. За те полтора года, а в особенности за те месяцы, что Рассел провел в скорби по своему ушедшему из жизни отцу, он немало сблизился с сэром Моррисом, обрел, можно считать, статус его протеже. И каждый раз, когда Рассел приходил в дом Тардов, все его внимание было занято беседами именно с главой семейства, нежели тоскующей по любому вниманию Аннабель. Чаще всего они и вовсе уходили в кабинет, чтобы обсудить что-либо касающееся государственной службы, а если и сидели всё же в гостиной, чтобы могли присутствовать дамы, — каждый раз, когда Аннабель старалась осторожно вклиниться разговор, получала в ответ либо раздражающе снисходительный взгляд отца, либо предостерегающий взгляд матушки — темы же обсуждаются сугубо мужские, ей не положено!..
Целиком вниманием Рассела Аннабель могла завладеть разве что при выходах в свет, будь то прогулки или балы, которые были, впрочем, не слишком ему по душе. Там уже были, разумеется, и многочисленные танцы с ним, и комплименты, и прочие ухаживания… но стоит признать. Крайне неохотно. Демиан был прав. Аннабель, с трудом перебарывая этот незамолкающий внутренний протест, всё же признавала: Рассел чрезмерно робок в проявлении чувств, если таковые у него вовсе были.
Если бы не обсуждение этого вопроса с матушкой, если бы не некоторые общепринятые тонкости, по которым вполне можно понять, что молодой человек имеет какие-либо серьезные намерения — будь то совместные прогулки в присутствии одной только компаньонки или несколько приглашений на танец за один бал, — Аннабель бы и вовсе не была уверена в желании Рассела взять её в жены. Никаких глубоко личных писем — притом, что только через переписку и можно было бы хоть как-то открыто демонстрировать свои чувства до помолвки, — никакого желания общаться с нею столь часто, как возможно. Притом, что Рассел для её отца стал всё равно что сыном и появлялся в их доме до невозможности часто, вполне можно было найти способ обойти правила и оказаться с Аннабель наедине, без чужих глаз. Нет. Рассел, кажется, в этом заинтересован совсем не был.
Признаться, Аннабель в целом была в те годы несколько огорчена тем, что её личная жизнь складывалась столь прозаично. Слушая самые разные истории, читая романы, она едва ли не мечтала о захватывающей дух таинственной неизвестности… идти на первый свой бал с мыслью, что именно там ты можешь встретить свою судьбу. А встретив, с замиранием сердца ждать каждой следующей встречи и метаться в этом сладостно-тягостном чувстве томительной неопределенности, не зная, насколько серьезны его намерения, хранить в памяти каждый его взгляд и каждый жест… Аннабель была лишена всего этого по умолчанию, раз уж её судьба была определена ещё до её первого бала. А помимо этого ещё и подобная чрезмерная сдержанность с его стороны…
Аннабель полагала, что он ждет её совершеннолетия, и тогда, конечно, уже сделает ей предложение руки и сердца, как подобает. Притом, что помолвка длится зачастую от полугода до двух лет, за это время Аннабель как раз оставила бы позади период своей юности и вступила бы во взрослую жизнь будучи двадцатилетней, целиком готовой к замужеству девушкой. Но вот ей уже почти как целый год восемнадцать, всего несколько месяцев до девятнадцатилетия, а полноценного официального предложения так и не случилось. Рассел не торопился.
Не могло ли быть такого, что, если бы помолвка состоялась куда раньше, выбор Демиана пал бы на другую жертву?.. Или этот человек вполне мог бы похитить и чужую жену?
Какой же нелепый вопрос… Ну, конечно, мог бы.
Так или иначе, Аннабель не могла винить Рассела за всю эту нерасторопность и сдержанность. Потому что сама же и не была уверена, чувствовала ли что-либо больше всё той же человеческой симпатии.
Эти рассуждения действительно немало занимали её ум — быть может, то, что она чувствовала, это и есть любовь, о которой пишут в книгах, и это всего лишь писатели для большей выразительности предельно украшают это чувство высокопарными текстами? Но у неё никогда не было пресловутых бабочек в животе, у неё не ёкало сердце от его взглядов и прикосновений... ничего подобного.
Аннабель только крайне уважала Рассела и находила интересным собеседником, но её грёзы не были заполонены романтическими образами об их счастливом будущем, необходимость которого она воспринимала скорее как данность — попросту знала, что их родители от них этого ждут, понимала, что так будет правильно и что ей надлежало бы чувствовать себя куда более влюбленной, чем есть на самом деле.
Но она ведь даже не думала о нем так часто, как, наверное, стоило бы влюбленным.
Сколько раз за эти четыре с половиной записи она вовсе его упомянула?..
Куда более важный вопрос — разбито ли хоть немного её сердце от мысли, что она так и не выйдет за него замуж, никогда его больше не увидит?
Некоторая горечь, конечно, была — он был частью её жизни. Но не сравнится с той болью, что разъедала ей сердце, стоило подумать о родителях или Джерри, вспомнить их лица, представить, как они там, дома, без неё. Как пустует её место за общим столом, как покрывается пылью её пустая спальня, как носит траурное одеяние её матушка с пустым остекленелым взором…
Что матушка пережила в тот вечер, когда пропала её дочь? Какой ужас охватил её, когда она обнаружила, что Аннабель нигде нет? Как долго искала её? Как скоро предалась отчаянию?
Аннабель не желала представлять, но представила. Как мечется её матушка по темной лондонской улице в страхе, зовет её, обращается к прохожим, к офицерам, а Аннабель всё нет. Нигде. Ни в одном уголке Лондона. Великобритании. Мира — нигде.
Под землей, на четверть века.
И вся прожитая жизнь — впустую. Всё то, что она только что описывала. Все прежние устои, все её радости и горести, всё погребено и ни к черту уже ей не сдалось. Пусто.
Ничего из того, что она описала, не повторится вновь, Аннабель не увидит больше родных лиц, не соприкоснется с прежней жизнью, даже скорбеть по родителям не может, потому что живы, в отличие от неё — живы, но там, наверху, и все эти годы Аннабель только и будет думать о том, что же происходит в их жизнях, как они, в здравии ли, всё ли в порядке, смирились ли… а затем её отпустят, как будто не было этих тридцати лет, а родителей уже может и не быть в живых, а если и живы, то увидеть их она не сможет, для них она мертва давным-давно. И что ей делать? Что ей делать? Господи, как, как ей жить с этими мыслями?
Аннабель вновь прервалась. Будто шипастые силки обвили грудь, выжимая иссохшие уже слезы, которые должны были давно кончиться. Аннабель впутала ослабевшие пальцы в волосы и пыталась дышать, не поддаваться вновь эмоциям, но вставший в горле камнем ком перекрывал кислород, вынуждал давиться своей болью, рассыпаться и рушиться, рушиться, рушиться…
Так ведь не должно быть, господи, да не должно же… Почему родители должны хоронить своих детей? В пустом гробу и с засевшим внутри больно пульсирующим чувством неизвестности — а что если, вдруг?.. вдруг жива?..
Как она устала от этих слёз и от этой горечи, у которой всё не было дна… но она не могла. Не могла просто взять и по щелчку смириться со всем, что на неё обрушилось, с этим немыслимым стечением обстоятельств, разодравшим ей в один миг всю душу в мясо. Принять и существовать. Не думать. Не жалеть себя и родителей. Не молить мысленно о смерти, не желать безбожно своей гибели, какой бы та ни была, не представлять, каково было бы уже просто ничего-не-чувствовать.
Внезапно — боковое зрение выцепило силуэт, за секунду до того, как на письменный стол опустилась чаша.
Аннабель тихо уронила руки обратно на стол, выпрямилась, отрешенно глядя на сосуд с жидкостью, от которого засаднило до этого нисколько не ноющее горло. Чуть поморщилась, отчего слезы, стоящие в глазах, чиркнули по щеке холодной дорожкой и упали каплей на открытую рукопись, размазывая чернила на слове «вдруг». Попыталась проглотить этот ком въедливой, щиплющей душевной боли, прежде чем, даже не поднимая на него глаз, спросила бесцветно:
— Разве прошла уже неделя?
— Только лишь двое с половиной суток, но я не вижу смысла каждый раз тебе доводить себя до жажды, пусть даже легкой, если есть возможность этого не допускать вовсе.
Нечто неприятное шевелилось в ней от этого предложения — пить кровь до того, как возникает жажда. Нечто её в крайней степени беспокоило, но у неё не было сил разгадывать, что именно.
Взгляд невольно сместился с краю стола к полу, где всё так же покоилось пятно крови с того дня, как она безапелляционно смахнула чашу. Уверенная, что никогда. Никогда не опустится до такого, не обмакнет свою душу в эту скверну, не сделает и глотка. До чего же теперь смешно… оживляя невольно перед глазами недавний день, когда даже и не заметила, как сама, уже осознанно, выпила всё до последней капли, Аннабель ощутила вновь, как набухает всё тот же ком. Ей хотелось бы верить, что с каждым днем боль станет притупляться, но та только затихала ненадолго, когда её ум что-либо увлекало — как та безумная беседа о религии, — но не исчезала. Копилась. Сваливалась затем целой лавиной, так, что не подняться больше, не вдохнуть.
Пальцы сомкнулись на чаше. Глоток, ещё один. Веки прикрылись, и Аннабель прислушалась к этому гулу сердца внутри полой груди, почти физически ощущая, как расслабляются перетянутые вены.
За следующим глотком последовало всё то же легкое фальшивое блаженство, эйфория, мягко обволакивающая каждый сосуд. Как будто убаюкивая, укрывая её одеялом, ласково шепча, что всё не столь плохо. Не страшно. Не стоит её вечных слёз и изматывающих до бессилия стенаний.
Когда Аннабель разлепила вновь глаза, написанные недавно чернильные слова слабо расплывались, то ли от ещё не высохших слез, то ли от постепенно накатывающего опьянения.
Демиан уже не стоял рядом — его сердце билось у книжных полок, и Аннабель неуверенно повела взгляд к нему, выбирающему себе книгу. Провела этим внимательным взглядом по его плечам, в которых, пусть и вечно прямых, никогда не было напряжения, по его бледным пальцам, медленно ведомым по ряду книг. Задержались на одном из переплетов, легли сверху корешка и потянули, доставая из ряда.
Аннабель не знала, почему, но взгляд от него удалось отвести только через силу. Взялась вновь за перо, окунула его в чернильницу, стряхнула лишние чернила, быть может, чересчур нервно, и занесла над листом, чтобы продолжить писать.
Мысли никак не вязались. О чем она писала?.. Перечитать бы, да расплывалось всё неимоверно. Рука чуть дрожала от недавнего наплыва чувств, так некстати подкосившего ей дух. Если её тело мертво, почему столь много ещё осталось в нем человеческой слабости?
Нет, Аннабель не могла — ни слова не возникало больше в голове. Опустила обратно перо и с усталым вздохом коснулась кончиками пальцев лба, как будто это помогло бы унять эти изнуряющие эмоции.
Но помог в этом только ещё один внушительный глоток крови.
И ещё несколько секунд.
Промедления. Расплывчатого обдумывания. Прежде чем подняться из-за стола.
В руках полупустая чаша, и Аннабель, сама не ведая для чего, неспешно подходила к стеллажам, у которых по-прежнему стоял Демиан.
Пускай спиной к ней он, а не она к нему, пускай внутри неё несколько глотков пьянящей жидкости, напряжение всё равно заполняло её всё больше по мере того, как она приближалась — как будто он, всегда невозможно расслабленный, излучал это колоссальное напряжение физически, оно распространялось от него невидимой аурой, и чем ближе к эпицентру — тем хуже. Больнее. До треска перетянутых нервов.
— Гюго, — негромко озвучила она, увидев на обложке выбранной им книги «L’Homme qui rit»<span class="footnote" id="fn_31579641_3"></span>. Демиан повернул к ней голову, как будто до этого мог совершенно не заметить её приближения по шуршанию её юбки или биению её сердца. — Тебя нисколько не утомляет перечитывать уже прочитанное?
Все эти книги ведь исчерчены уже вдоль и поперек заинтересовавшими его фразами, не исключено, что многое из этого он читал далеко не раз, и всё же он продолжает. Книга за книгой.
Неизвестно, почему Аннабель вовсе об этом думала. Почему заговорила с ним.
Должно быть, только бы отвлечь голову. Говорить хоть о чем-либо, пока ум чуть хмелен, а потому столь легок и частично ясен — эмоции глушатся. На время утихают. И Аннабель знала, что это лишь на время, что они никуда не исчезают и что, когда опьянение спадет, станется ещё сквернее, в несколько раз, но пока — довольствовалась тем, что это будет потом. Не сейчас.