Запись третья (2/2)

Никаких суетящихся служанок, никакого тепла свеч и каминов. На полках — настолько плотные слои пыли, что кажется, будто вся мебель переменила свой цвет, выцвела и побледнела. Каждый уголок облюбован пауками и их размашистыми паутинами.

Аннабель не намерена так просто сдаваться. Бредет по коридорам, исследует комнаты — в поисках. Без свечей, во мраке, но видит прекрасно каждый крохотный уголок своего дома.

— Матушка?.. — голос совсем неживой, надломленный губительным, травящим опасением. — Джерри? Кто-нибудь?..

Дом молчит в ответ. Дремлет — не отзывается ей привычным теплом, уютом и покоем. Ещё несколько комнат, пара лестниц… всё та же пустота и тишина.

Где они? Отчего дом так запущен?..

Будто в противовес этим мыслям — наконец звук. Какой-то суеты, какой-то жизни. Издалека. Голоса и звон посуды, привычное позвякивание фарфора и хрусталя…

Аннабель едва не задыхается от хлынувших эмоций, каменеет лишь на секунду, прежде чем помчаться на звук, пересечь длинный коридор и вихрем оказаться в гостиной.

Но никого. Здесь никого не было. Звуки есть, но людей — нет.

Посреди гостиной самым неуместным образом стоит зеркало в полный рост, закрытое непроницаемым полотном. И гул — оттуда. Как бы абсурдно то ни было, голоса доносятся из завешанного зеркала.

Рука, едва не дрожа, касается ткани и резко срывает, отчего взвивается в воздух пыль, щекочущая носоглотку. Зеркало откуда-то знакомое, овальное, с изящно высеченной рамой… Но видит Аннабель в отражении не себя.

Видит полную людей гостиную. Точно такую же, в которой стоит она, но светлую, чистую, налитую жизнью и звуками. Люди беседуют, перемещаются по залу, распивают напитки и сдержанно смеются в рамках своих светских бесед.

Её не замечают.

Аннабель не с ними. Одна. По другую сторону холодного стекла.

Кажется, что целые часы она стоит, вот так, у зеркала. Наблюдает. Не двигается, только взглядом водит вслед за проходящими мимо людьми по ту сторону, как какой-то дикий, увлеченный любым движением зверек, всматривается в размазанные — будто провели по ним рукой, пуская рябь — лица.

Никого не рассмотреть.

За исключением одного, единственного. Единственное отчетливое детское лицо, будто видеть его Аннабель могла только лишь из-за того, что оно и так хранилось в отдельной камере её беспрестанно гудящего сердца. Где бы ни была, сколько бы времени ни минуло, она могла в красках представить эти милые, совсем детские черты.

Ладонь сама, неосознанно, ложится на стекло зеркала.

— Джерри?.. — зовет она тихо, неуверенно, не ведая, услышит ли он. Нет. Не слышит. — Джерри!.. Джерри, посмотри, я здесь!

Рука настойчиво стучит по стеклу в надежде призвать его внимание, и неожиданно — удается. Мальчик пяти лет, совсем потерянный в празднестве взрослых, поворачивает к ней голову, чуть мнется на одном месте, теребя в маленьких ручках краешек надетой на нем жилетки. Небольшими шажками приближается, но свои чудесные чистые глаза на неё не поднимает, смотрит в пол, точно стесняясь, как и всегда.

Аннабель садится на корточки, чтобы быть почти на одном уровне с ним, и всё так же держит бледную ладонь на стекле.

— Джерри… — шепчет она снова, как будто складывающееся на языке сочетание букв становится для неё лекарством, единственным её утешением.

Детская ладошка неуверенно ложится на стекло по другую сторону от зеркала, прямо к ладони Аннабель, и у неё перехватывает дыхание, сердце, которое и без того надсадно сжималось и рвалось вперед, туда, к шуму и жизни, гремит ещё пуще прежнего.

Как же хочется, чтобы никакого стекла не было… Коснуться его маленькой руки, почувствовать родное тепло, осторожно сжать в своих объятиях…

Но всё вдруг рушится. Рушится внутри неё, осыпается и валится, стоит ему поднять наконец взгляд и с интересом любопытного ребенка всмотреться в её лицо.

Его ясные глаза, завидев цвет её глаз, тотчас же испуганно расширяются.

И только в этот миг Аннабель замечает — как стремительно бледнеет её кожа, сквернее прежнего, и по кисти руки, лежащей на зеркале, ползут черными полосами потемневшие вены.

— Нет, нет, нет, пожалуйста, нет… — бормочет она, мотая головой, но тщетно — Джерри уже неуклюже отшатывается, едва не утеряв шаткое равновесие. Подбородок дрожит, и в топазовых глазах — пелена слез. — Нет, Джерри, постой, это же я, я тебя не обижу, пожалуйста. Нет, стой, прошу тебя, нет, не уходи!..

Но он всё пятится, пятится от неё, снова едва не опрокинувшись, и жалобно зовет маму. Боится — её.

Неизбежно скрывается в безликой толпе.

Боль расцветает в груди — почти телесно осязаемая, въедливая, разбредающаяся по всему телу, и её трясет, так сильно, колотит в глухой злости на себя, на проклятый мир, в безнадежности и невозможном бессилии.

Аннабель, уже поднявшись обратно на ноги, пытается вновь вглядеться в толпу, но никого больше не видит, и всё равно вжимает руки в стекло — так сильно, сверхъестественно сильно, что ровная гладь неминуемо идет паутиной трещин, искажая, уродуя яркую картину гостиной.

Надавить лишь ещё сильнее — и зеркало раскалывается напрочь, как разбилось бы от удара хрупкое окно.

Но только Аннабель подается вперед — будто бы это позволило ей пробраться на ту сторону, шагнуть к потерянному в неизвестности младшему брату, — она проваливается не в гостиную.

Во всё ту же беспросветную чернь.

Сердце спотыкается от ощущения падения, прежде чем столкновение с землей выбивает из неё весь дух. На секунду слышится, или только лишь кажется, отвратительный хруст её костей, когда колени и руки встречаются с уличной кладкой сырых камней.

Снова на мостовой. Снова утопленная в темноте и тумане, холоде, ощущении — что смотрят. На неё смотрят. Следят — из теней.

Чувства свирепо дерут её, на части и лоскуты.

Испуганные, залитые слезами ужаса глаза Джерри, опустевший заброшенный дом, этот отчетливо ощутимый чужой взгляд на себе — всё её дерет, роится, как полчище жалящих насекомых. Аннабель содрогается крупно, прижимает руки к груди, где неугомонно бьется полумертвое сердце, и сгибается пополам, задушенно крича. Только бы выплеснуть, вырвать из себя хоть часть полчища. Отчаянный крик эхом разносится по всей улице, пустынной и немой, пронзает воздух и терзает её собственный слух, грудину, связки…

Когда саднящее горло ноюще сжимается, обрывая крик, Аннабель наконец различает. Теперь уже не только собственное шумное дыхание и щемящее сердце.

Различает — биение чужого. Всё тот же размеренный сердечный ритм.

Ужас парализует. Долгие секунды Аннабель лишь вслушивается в оглушительный звук, прежде чем ожить, перевернуться на спину — только бы не спиной, только не к нему. Чьего лица в густом смоге не видно, лишь силуэт в сюртуке, шляпе, с тростью в руке — непривычно строгий образ, далекий от того, что она видела, но глаза. Глаза не узнать не может. Въелись уже в нутро, холодные, бордовые — отчетливо проступают через густую прослойку тумана.

Аннабель всё пытается отстраниться — панически отползает, не обращая внимание на то, как волочится одежда по грязной каменной кладке. Не в силах подняться на ноги и бежать. Только ползти, как подбитая бродяжка, тяжело дышать и не сводить взгляда с фигуры в темноте. Которая всё приближается неспешно, заставляя легкие скручиваться первобытным страхом. Чего ей бояться, если и так мертва? Что ещё он способен с ней сотворить? Чего ей бояться? Но она боится, так ужасно и безнадежно, и, когда он садится перед ней на корточки, чтобы не стоять, возвышаясь, чтобы оказаться ближе, чтобы вглядеться в неё своими кошмарными рубиновыми глазами, ей хочется вновь закричать.

Но всё прекращается. Вмиг.

Туман ещё больше загустел, стал совсем похожим на дым, на целые клубы дыма, закручивающего пространство в круговорот.

Как будто сменили декорации, представляя теперь совсем иную сцену. По щелчку пальцев.

Никакой лондонской темной улочки.

Никакой фигуры в тени и никакого холода.

Предрассветные сумерки кутали сизый пейзаж легким, стелящимся меж деревьями туманом, и какое же было блаженство быть уверенной, что это именно туман, а не травящий легкие заводской смог…

Здесь природа была чиста, почти девственна: след человеческой руки ненавязчиво проявлялся лишь в разбросанных на весомом расстоянии друг от друга хижинах вдалеке и покосившемся деревянном заборе, ничуть не портящем вид.

Неподвижные от безветрия деревья с сухими, чуть позолоченными листьями… это походило на середину сентября.

Аннабель всей душой любила подобные виды. Только лишь за это обожала в детстве поездки в загородные поместья — поглядеть в окошко на глухие деревеньки, на бескрайние пейзажи, лишь совсем немного тронутые рукой человека, увидеть природу во всем её великолепии, выбраться на время из тисков битком набитой столицы… Матушка не терпела экипажную качку, эту вечную тряску на ухабистых, размытых дождями дорогах, но Аннабель закрывала глаза на всё, только бы вновь вздохнуть полной грудью, глядя на туманную, полудремлющую природу.

От неуверенных её шагов шуршала юбка, попутно задевающая влажную от росы траву. С груди будто сняли заржавевшие цепи — так легко здесь дышалось, пусть воздух, свежий и чистый, и не мог в полной мере её насытить.

По мере того, как рассвет прояснял и румянил тусклое небо, всё больше сходило на нет колючее напряжение. Даже ощущая в груди сжавшееся клубком чувство неправильности, обмана, она не стала окунаться обратно в тревогу и неугомонные мучительные мысли, оставляла перегруженную эмоциями голову пустой и наслаждалась тем, как мягкие рассветные лучи ласкают кожу.

Господи, не существует, наверное, в мире вещи, которую Аннабель любила бы больше раннего туманного утра… Эта лишенная напряжений тишина, нарушаемая только пением птиц, неяркость теплых оттенков, которыми разбуженное солнце раскрашивало небо…

Ей казалось, она пробыла в этом незнакомом, но таком необходимом ей месте вечность, и хотелось бы пробыть как можно дольше, хотелось бы остаться до тех пор, пока не излечится целиком изувеченная душа, но через какое-то время она почувствовала всё же, как рассеивается желанный сон, отпуская её.

Как бы она ни цеплялась душой за чарующее забытье, пришлось. Вдохнуть в пустые легкие воздух, ещё не раскрыв глаза, но постепенно возвращаясь к сознательности — далеко не сразу вспомнилось, где и почему она находится, не сразу в полной мере удалось прийти в себя.

Пока она не услышала ненавистное сердцебиение. Пока не почувствовала руку, мягко касающуюся прядей её волос.

Тут же она распахнула глаза, тут же вскочила и отпрянула — как можно дальше от демона, сидящего на краю постели.

Весь сон растворился тотчас же без остатка.

— Я просила… просила тебя не прикасаться ко мне, — жалкий перепуганный лепет, хотя хотелось бы наоборот, хотелось звучать твердо и яростно, но она не могла, попросту не могла унять постыдно трепыхающееся в груди сердце.

В спальне свечи не зажжены, но Аннабель всё так же видела все детали, составляющие картину этого мрака, все детали лика ненавистного демона рядом с ней. Казалось бы, при отсутствии всякого света его воронового цвета волосы, будто сотканные из самой темноты, должны бы сливаться с этой тьмой, но Аннабель различала каждую прядь, каждую ресницу по периметру будто вечно-усталого разреза глаз… и сами глаза. Уже. Уже несколько затемнились. Уже не горели так ярко-ало, как прежде, но и не были совсем темно-бордовыми, как у неё — пока что.

— И я обещал, что не трону. Без необходимости, — согласился он и напомнил с привычной непосредственностью. — Так уж и быть, в следующий оставлю тебя на растерзание кошмаров.

Захотелось возмутиться, сказать, что выдернул он её не из кошмара, а из желанного и недостижимого теперь места, но она тут же осеклась. В голове нерасторопно формировалась иная мысль. Вздорная, лишенная всякого смысла…

Не мог же он?..

Тот контраст, резкий внезапный переход от одной картины к другой — всё это, верно, вызывало вопросы, но на то это и сны, что в них нет порядка и структуры, у них своя необъяснимая логика.

Но неясное интуитивное чувство твердило о другом.

— Ты… способен?.. — Аннабель даже не представляла, как вовсе можно задать этот несуразный вопрос, но это и не требовалось.

— Каждый из нас способен. — Сразу распознав, о чем речь, ответил он небрежно, явно не так, как стоило бы говорить о способности залезть ей в голову. Перетасовать образы. Заставить видеть то, что угодно ему. — Безусловно, учиться этому трудно, но вполне возможно. Чтобы человек — или в редчайших случаях вампир, но это, очевидно, на порядок сложнее — не портил планы своим несвоевременным пробуждением.

Планы.

Меж ребер тревожно екнуло, и рука сама взметнулась к горлу, что было величайшей глупостью — даже если он испил её крови, рана уже затянулась бы.

Но Демиан только рассмеялся. Его смех, казалось бы, должный по всем параметрам казаться приятным — негромкий и бархатистый, — уже грозил стать ненавистнейшим для неё звуком наравне с биением его сердца.

— Я глубоко ранен твоим подозрением, — заявил он, шутя приложив руку к груди. Видя её потерянность, покачал головой со все той же усмешкой на губах. — Ты действительно думаешь, что я развлечения ради заставил тебя сперва вспороть руку, а затем отправил спать, чтобы по итогу всё равно взять, что нужно?

— Тогда зачем…

— Я уже сказал тебе. Ты терзалась кошмаром, я всего лишь избавил тебя от него.

Избавил бы лучше от себя самого, и кошмаров бы у неё не осталось вовсе.

Эта мысль, непривычно язвительная, истекала фальшью, стоило в этом себе признаться.

Потому что в ужас во сне привел её не только он. Наверное, даже не различить в полной мере, что послужило наисквернейшей составляющей её ужаса.

Перед глазами так и стояло испуганное лицо младшего брата. Его слезы и его чистейший страх. Зеркало, опустевший пыльный дом и могильная тишина. Переступить порог своего родного крова спустя годы, когда внутри него от жизни уже ничего не останется — будучи уже навеки утерянной и чужой тому, прежнему миру.

— Демиан.

Неуверенно. Страшась.

Его имя едва ли не кровоточило на губах, иначе не объяснить этот фантомный металлический привкус, что она ощутила, впервые сложив непривычный набор букв вслух.

Уже оказавшийся в дверях, потому что она предсказуемо ему ничего так и не ответила, он остановился. Повернул голову через плечо, вопросительно приподняв бровь.

Аннабель придвинулась к краю постели, всё так же располагаясь поверх покрывала, рукой коснувшись деревянной стойки, держащей балдахин, как будто это могло послужить поддержкой и ей, пока она спрашивала:

— Есть ли что-либо, что я могла бы сделать, чтобы ты отпустил меня?

Это проигрыш. Неминуемый и, наверное, слишком скорый. Падение и отчаяние, накаленное, такое, что коснуться её обречённости — можно бы обжечься. Выжигало её нутро и ело кислотой.

Звучало, разумеется, жалко. Разумеется, в высшей мере унизительно.

С оголенными нотками страха, потому что это очевидно — Аннабель боялась. Всего, что он мог бы потребовать, а она не ведала, на что готова пойти ради своего освобождения. Где окажется та грань, которую перейти она, переломавшись напополам, ещё посмеет. Даже если придется совсем позабыть о прежней себе, пусть, только бы освободиться…

Демиану же не должно быть в крайней степени принципиально, кого держать взаперти… быть может, он смог бы найти ту, что была бы не прочь обрести вечную юность и силу, ту, что осталась бы с ним добровольно. Раз уж он потратил немало времени на наблюдение за ней, значит, необходимость запрятаться в подвале не была острой и срочнейшей, значит, он вполне мог бы вновь… Мог бы найти кого-либо вместо неё, и ей страшно думать, чего бы ей это стоило, но она подумает об этом потом. Сейчас — намертво цеплялась за единственную свою надежду.

Если он спросит своим ужасным издевательским тоном «Что, например?», она взвоет.

Он не спросил.

Расслабленно прислонившись к стене спиной, вглядывался в её лицо, казалось, целые минуты, прежде чем спросить кардинально иное:

— Что, как ты полагаешь, ждет тебя на воле?

Неожиданная серьезность его тона и взгляда едва не выбила из-под неё почву, и не будь она и так на постели, не держись она одной рукой за деревянную стойку — непременно пошатнулась бы.

— Полагаешь, сможешь вернуться к семье? — он не дал ей времени ответить или хотя бы подумать об ответе, заключил сам: — Нет, ты не сможешь.

И с невиданной жестокостью ровного, спокойного тона:

— Первое, что ты сделаешь — вгрызешься им в шею. Первым же делом — своему брату: как бы отвратно то ни было, детская кровь слаще любой другой. — Что-то внутри неё надорвалось, как рвется и без того уже поистрепавшаяся веревка, и Аннабель совсем осела, опустилась на пятки, опустила и плечи. Пальцы всё с силой сжимались на деревянной стойке, так, что чудом ещё не переломили… — Ты уверена, что того хочешь?

Слякоть всё большими кусками собиралась в груди, но, как бы ни хотелось замкнуть руками слух, Аннабель продолжала глядеть в эти темные глубины винных, бездонных глаз. И умирать. И слушать:

— Прежняя жизнь тебе уже недоступна. Тебе всё так же придется большую часть своего существования прятаться в тени, скрываться в четырех стенах. Так в чем разница? Что тебя ждет наверху?

— Рассвет, — ответила она почти сразу, ответила отстраненно, тоскливо, смотря уже не на него, смотря перед собой в одну точку. — Я бы хотела встретить рассвет.

Его вздох показался усталым, словно ему приходилось мириться с нескончаемыми её капризами. И с тем же усталым снисхождением:

— Ты должна понимать, что сделает с тобой солнце.

— Я это и понимаю.

Как он совсем недавно ей твердил? Не терпит, когда с ним говорят как с ребенком?

Пускай на фоне него Аннабель — всё равно что младенец, в некоторых вещах наивна она не была. Она не тешила себя надеждами, что вернется к родным и заживет вновь, как жила. Нет, она не сомневалась, что своей семьи ей больше не увидеть.

Только лишь здесь ей оставаться было не по силам. Встретить солнце, которое покончит с её муками — единственная искренняя её сейчас мечта.

Тишина после её слов воцарилась терпкая, покалывающая. В какой-то миг ей вовсе показалось, что никакого ответа и не прозвучит.

Прозвучал.

— Нет, Аннабель. — Он смотрел на неё, она чувствовала, но глаза на него всё не поднимала. Не в силах. — Нет ничего, что ты могла бы сделать, чтобы я отпустил тебя.

Горечь в ней от этих слов отдавала едва уловимой, предательской крупицей облегчения — думать о том, что он мог бы от неё потребовать в ином случае, по-прежнему не хотелось.

Аннабель даже не сразу заметила, когда Демиан уже покинул комнату, оставив её — становилось традицией — одну, наедине с этими мыслями, с покореженными надеждами на освобождение и обретение покоя.

Неужели ей действительно ждать несколько десятков лет лишь для того, чтобы по итогу покончить со всем?

Бессмысленное мучение, длиной в вечность, чтобы затем по истечению срока всё-таки встретить солнце как новообретенного своего врага и покинуть чуждый ей теперь мир.

В этом нет никакого толку. Никакого смысла.

Аннабель много думала. Пересекала шагами комнату, как делала прежде. Размышляла, взвешивала, подталкивала себя к пропасти, убеждая, что это единственный выход, единственный способ покинуть ненавистные стены.

Были и сомнения — будь всё так просто, он бы, разумеется, не оставил ей клинок. Если бы она могла навредить ему или себе. Не оставил бы. Либо же он мог бы счесть, что ей попросту не хватит духа, что она не осмелится…

Куда большее сомнение вызывала запретность её затеи со стороны чтимых ею заповедей. Подобное не прощается. В этом невозможно раскаяться. Но что ей остается? Её душа и без того запятнана. Единственное, что Аннабель может сделать — насильно остановить разложение своей души, пока не стало слишком поздно, пока она ещё сознает себя и не погрязла в тошнотворной безнравственности. И робко надеяться на божье милосердие.

Перед этим она, безусловно, вновь обратилась к Нему. Со склоненной головой и сцепленными замком руками — шепча заведомо слова раскаяния, выпрашивая прощения до, ведь «после» возможности не будет.

Будь её тело человечнее, кости коленей уже протестовали бы оттого, сколько времени она могла проводить за молитвами. Разрушенный крест не порушил её веры, как бы сильно её духовные силы ни крошились от тисков безысходности.

И только затем. Только после долгих молитв — в её руках вновь оказался клинок. Перепачканный засохшей уже кровью. Длинный, искусно высеченный и зловеще острый.

Аннабель сидела на краю постели, мучая себя долгими секундами сомнений. Старалась мысленно себя подготовить — к тому, что попытка может оказаться провальной. К тому, что может оказаться успешной. И не понять никак, какой из вариантов страшнее.

Пускай ей и было страшно, пускай рассудок мутнел от свалившихся одна на другую горестей, скудоумия у неё оттого, стоило надеяться, не прибавилось. Анатомия не была сильной её стороной, никогда её не интересовала, но Аннабель понимала, что ребра могут послужить преградой, и неизвестно, хватит ли её сверхъестественной силы на то, чтобы пробить и их, и тугой плотный корсет, и ещё попасть…

Неуверенным взглядом она скользнула по закрытой, но незапертой двери. Запереть её невозможно, замка нет, но и пододвигать мебель, строя баррикады — дурная затея, он всё равно услышит и, вероятно, все равно найдет способ оказаться в комнате. Его внимание привлекать таким шумом ни к чему.

Ей и вовсе порой казалось, что он способен читать её мысли, и сейчас сидит в гостиной и потешается над её глупостью… Её не должно это волновать.

Поразмыслив лишь ещё немного, Аннабель всё же стянула с себя блузу, оставшись в юбке, крепко утянутом корсете и тонкой легкой сорочке, надетой под низ, чтобы корсет не натирал кожу.

Пальцы едва не дрожали, пока расстегивали мелкие крючки-застежки корсета. От мысли, что Аннабель раздевалась — благо, эта её нижняя тонкая рубашка хотя бы не была полупрозрачна, — пока в нескольких стенах от неё монстр, едва ли знакомый ей мужчина, похититель, едва не холодело сердце.

Но если эта попытка не окажется провальной, её уже ничто не будет волновать.

Аннабель не могла ощущать и воспринимать температуру, как прежде, но, оставшись теперь без корсета, только в юбке и сорочке, с трудом не ежилась, как от сильнейшего мороза.

Медлить было нельзя, и пальцы тут же изучающе коснулись грудной клетки, нащупывая ребра сквозь тонкую ткань белья. Незамолкающий, вечно тревожно бьющийся орган прозрачно указывал на свое местоположение. Не почувствовать его трудно.

Отчетливо пульсировал он ближе к серединным ребрам, с левой стороны.

Туда, стало быть, ей и стоит…

Клинок вновь оказался в руке, но теперь будто отяжелел в тысячу раз больше. Пальцами другой руки она по-прежнему касалась двух ребер и кончик лезвия приставила ровно между ними, под небольшим наклоном — отчего-то ей казалось это интуитивно правильным, но не то чтобы у неё был в таких вещах хоть какой-нибудь опыт. Аннабель никогда не думала о самоубийстве. И уж тем более столь отвратительном, но, нельзя не признать, драматичном…

Демиан и так уже убил её, пустив по её венам яд. Аннабель только лишь завершит начатое, чтобы выпустить из насквозь проклятой оболочки запертую душу.

Если вовсе удастся. Ведь сердце так оглушительно бушевало в страхе, ведя сбитый, загнанный счет, отсчитывая свои последние секунды, и Демиан не мог этого не слышать, но так и не появился, чтобы её остановить. Дверь так и не отворилась.

Аннабель понимала, что медлить нельзя, но медлила. Настраивалась. Исследовала чутким зрением каждый мельчайший узор на рукояти оружия, которое сжимала с таким нежеланием и внутренним, запертым и тщательно сдерживаемом ужасом. Только бы оттянуть страшный миг.

Что ж, размахиваться, наверное, не стоит — есть шанс не попасть. Поэтому она лишь держала кончик клинка у груди одной рукой, бить же придется другой.

Глубокий — оставалось надеяться, последний — вдох.

И ещё несколько секунд промедления... И ударила.

Вгоняя клинок, подобно гвоздю, по самую рукоять.

Зрение на миг отнялось — темнота перед глазами расплескалась густыми пятнами, — и грудь стянуло, крепкой жестокой хваткой, едва не раздавливая, едва не дробя, как если бы на грудину давил тяжелейший чугунный пресс.

Попытка вдохнуть не обвенчалась успехом, отозвалась ещё большей вспышкой боли — ни вдоха больше, ни клочка воздуха, будто легкие смяли в комки, как изорванный пергамент.

Сквозь пелену пятен Аннабель разглядела с трудом, как её кожа почти мгновенно побледнела, ещё больше, расползлась потустороняя серость по всему телу, и вместе с ними — те кошмарные темные полосы… почернели вены, как при жажде.

Всего на несколько секунд, а после — всё будто бы пришло в норму. Кожа почти сразу стала вновь всё того же бледного, но не серого оттенка, и вернулось в полной мере зрение.

Только после этого Аннабель ощутила, как по коже и сорочке стремительно расплывается багряное пятно.

Однако сердце, будто превратившееся в раскаленный, пышущий жаром кусок свинца, не замолкало. Било. Упрямо било, невзирая на чужеродный предмет, его надрезавший. Аннабель остро чувствовала, как с каждым надсадным биением, с каждым болезненным сокращением оно будто только больше себя резало о замершее в одном положении лезвие.

Но на этом всё. Только боль, охватывающая всю грудную клетку и фантомом распространяющаяся будто бы по всему телу, в крайность его и напрягая, и ослабляя в равной степени, но ожидала Аннабель совсем иного.

И едва не задрожала. От этого высшего проявления бесовщины, поселившейся в ней.

В её сердце нож, а она всё так же вполне себе спокойно сидит на краю постели, без малейшего желания упасть навзничь, как рисуют воображению многочисленные романы, или хотя бы назад, откинуться на покрывало, доживая последние крупицы своей жизни.

Нет. Жизнь и не думала обрываться. Сердце и не думало останавливаться.

Губы скривились то ли от неутихающей боли, то ли от горечи, чудом не перетекающей в злость — на собственную неуязвимость, которая была ей не просто не нужна, которая портила, буквально портила ей всё, обращало всё то время её метаний и молитв в прах.

Но на рукоять и на окровавленную ткань одежды Аннабель, опустив голову, взглянула с небывалым безразличием. Как будто само собой разумеющееся…

Сжала пальцы покрепче. И — уже заведомо понимая всю тщетность, но не теряя последней мельчайшей крупицы надежды — с отвратительным звуком провернула лезвие, ещё пуще перерезая внутренности грудной клетки и чуть задевая мешающие этому кости, неприятно скрипнувшие от соприкосновения со сталью.

Боль вспыхнула ярче, лишь немногим не доходя до масштабов агонии, одолела грудную клетку нещадным пожаром, будто не клинок в ней, а только-только вынутая из самого пекла кочерга, и крови хлынуло куда больше, заливая и юбку.

Однако — не более того. Даже в глазах на сей раз не потемнело, только во рту проступил яркий вкус собственной крови.

Как же больно.

Не от клинка. В груди, но не от раны.

Аннабель ссутулилась, опустила низко голову, отчего ниспали на лицо пряди волос, и смотрела в одну точку сухим взглядом. Слез не было, только немая боль.

Как же болело — болело проклятое сердце. Верно, она допускала, что это может вполне и не подействовать — по правде, всё указывало на то, что это не подействует, но всё же против воли зародилась уже внутри, свернулась мягким комочком, утешительная надежда, что всё скоро будет позади. Не будет. Если даже проткнутое едва ли не насквозь сердце не помогло, то что поможет?

Клинок всё же пришлось выдернуть. За ненадобностью.

Незакрытая теперь рана выпустила на свободу ещё больше крови, орошая и сорочку, и юбку — всё залито уже ею так сильно, что можно бы выжимать. И руки ею измазаны, и пол усеян несколькими каплями, брызнувшими, когда выдернулось лезвие…

Господи. Подумать только.

Лишь чуть больше месяца назад она жила дивной жизнью обыкновенной девушки, неведающей ни о каких монстрах и нечисти, девушки, у которой наибольшим потрясением в буднях могла быть разве что незадачливая беседа с кем-либо выше её по статусу на званых вечерах.

Теперь же она сидела в запертом подвале, вся залитая своей кровью после попытки заколоть себя клинком и до ужаса мечтающая умереть, но на то неспособная. Потрясение нанизывались одно на другое, как нескончаемая цепь — будет ли ей конец? Или неубиваемое сердце, которое не взяло даже глубокое колотое ранение, — это уже пик?

Хотелось бы верить.

Аннабель знала, что это не так.

Рана с болезненным зудом уже затянулась, не пропуская больше крови, но та, что уже вылилась, как из неиссякаемого сосуда, ещё не высохла — ползла неприятно каплями по коже, и одежда гадко липла к телу. В груди какое-то время ещё ощущался немалый дискомфорт, пока внутренности восстанавливались, возвращаясь к прежнему своему, будто и никак не тронутому устройству.

Наверное, ей стоило бы подождать, когда кровь подсохнет, прежде чем одеваться, но в этот момент Аннабель крайне мало волновал внешний вид, и то, что одежда, надетая ею обратно, тоже теперь пропиталась кровью, не волновало тем более.

Теперь уже в силах полноценно вдохнуть не сдавшийся ни к черту воздух, Аннабель шумно втянула его в легкие и обессиленно откинулась спиной назад, на постель, отчего распущенные волосы разметались по покрывалу.

Не осталось сил думать, что делать теперь с испорченной одеждой. Что делать с выпачканным вдоль и поперек клинком. Что скажет Демиан, увидев… это и вовсе трогало её в наименьшей степени.

Единственное, что тускло било в её разваренных усталью мыслях — какое же, господи, проклятье…