Запись первая (2/2)

Незнакомец как будто подумал о том же, театрально опомнился и уже спустя миг оказался перед ней, разом пробудив в ней едва сдерживаемое желание попятиться.

— Как я мог так и не представиться? — сказал он и взял её руку, так осторожно, будто боялся напугать ещё больше, и поднес ладонь тыльной стороной к своим губам, чтобы запечатлеть вежливый, почти неощутимый поцелуй. — Демиан Ионеску.

Фамилия так порезала слух своей странностью, что Аннабель даже не предприняла попытки распознать её происхождение. Никакой акцент его не выдавал, и облик — тем более.

От обыденного, повсеместного, привычного уже ей жеста у неё дрогнуло мерзлое сердце, и она вновь, как в комнате, выдернула руку и отпрянула, чего вовсе никогда себе не позволяла. Но сейчас, казалось ей, уж точно не до соблюдения этикетных заветов.

Похититель лишь снова обрушил на неё заинтересованный взор жутко алых глаз.

Аннабель не понимала, отчего тревожно сжимаются внутренности больше: от самого взгляда, либо оттого, что она вовсе находилась в замкнутом пространстве с мужчиной, о котором ничего не знала, наедине, со своим похитителем, явственно далеким от обычного человека… Ещё несколько мгновений всего абсурда, и она будет на грани потери сознания вслед за потерей рассудка.

— Ты отравил меня, — прозвучало почти-спокойное, единственное объяснение всему её необъяснимому состоянию.

Его глаза чуть сощурились.

— Чем, как ты полагаешь, я мог тебя отравить? — Аннабель не могла дать ответ, слишком несведуща была в ядах, и только чуть мотнула головой растерянно, выдавая неосведомленность. Его губы изогнулись в легкой насмешливой улыбке: — Это почти умилительно, как упрямо ты отказываешься принимать мысль, кем ты стала.

— Я не мертва, — твердо, быть может, слишком порывисто ответила она. — Мое сердце бьется.

— Как и мое, но, кажется мне, тебя одолевают сомнения насчёт моей человечности, не так ли? — он будто бы развлекался с нею. Забавлялся её жутким смятением. — Вполне справедливые, разумеется… Точнейшим образом верные.

Нет, Аннабель отказывалась. Не намерена — слушать его, верить ему, верить шепоту холодного внутреннего голоса, твердящего раскрыть глаза и увериться.

В детстве Аннабель любила страшные истории, рассказанные соседскими мальчишками, когда выбиралась на грязные лондонские улочки. О созданиях в ночи, глаза которых вспарывают красным цветом даже самую густую темень. О монстрах, что ни живы ни мертвы — застыли в вечности меж двух миров. Которых стоит остерегаться, которых нельзя пускать на порог, которые заберут из твоих вен всю жизнь до капли, чтобы хотя бы на миг почувствовать себя вновь воспрянувшими, приблизиться к недоступной им уже теплоте жизни.

Её интриговало. Влекло. Аннабель упивалась жуткими рассказами, щекочущими нервы, всегда требовала больше. Пока это не стало настораживать матушку, ставшую с ещё большим упорством вкрапливать в детскую голову мысли о святом и возвышенном, почти насильно отворачивала девочку от красоты луны к красоте церквей и икон. И Аннабель видела, видела в этом прекрасное, научилась искать в этом утешение, оставалась верна божественному, чистому, незапятнанному мглою и лондонской грязью. По сей день.

Рука сама по себе взметнулась к шее, чтобы нащупать за воротом веревочку с привычно висящим на ней крестом, но наткнулась на пустоту.

Аннабель успела только разомкнуть губы, чтобы спросить, когда уже прозвучало:

— Он тебе больше не нужен.

Крайне сбивающее с толку.

Не нужен?..

Конечно, нужен. Господи, он так отчаянно ей нужен, особенно сейчас, сжать пальцами знакомые уголки, прикоснуться к трепетно чтимой ею святости…

— Пожалуйста… — взмолилась она, позабыв о всякой гордости, сама не в полной мере понимая, о чем просила.

Как будто это чудовище могло бы её крест оставить и где-то здесь хранить…

Но он действительно… действительно посмотрел на неё со внушающей надежду задумчивостью. И затем вдруг исчез — она успела только рассеянно моргнуть, хотя понимала, что ей это ни к чему, — чтобы уже через мгновение оказаться перед ней вновь.

Её взгляд тут же приковался к его опущенной руке, к бледным изящным пальцам, сжимающим тонкую веревку, на которой поблескивал знакомый ей серебряный крестик.

Аннабель нерешительно протянула к дьяволу руку, подставляя.

И крестик опустился на её ладонь.

Вскрик надрезал и без того саднящее горло, когда кожа зашипела, и против воли Аннабель выронила крест на пол, отпрянув и прижав к груди обожженную ладонь.

— Я говорил, он тебе не нужен, — с усталостью вымотанного детскими капризами взрослого повторил он. — Ты Ему больше не нужна.

Его слова — как проржавевшими гвоздями. В череп, в грудину.

Не нужен.

Не нужна… Аннабель «ему» не нужна.

Её сотрясало мелкой дрожью, и она лишь смотрела отрешенным взглядом на свернувшуюся тонкой змейкой веревку с крестом, который носила всегда на шее. Всегда. С самого детства. Не снимая ни на миг.

Аннабель не понимала. Как ей нужно в это поверить. Как ей нужно принять, что она…

Казалось, весь мир рушился, крошился, разваливался руинами, а она стояла посреди грязных обломков, и вся эта кричащая, слепящая глаза темная роскошь вокруг — как насмешка, как безжалостный плевок в лицо.

Боже. Боже, как ей хотелось сейчас разрыдаться.

Но она только подняла на монстра потерянный взгляд.

— Зачем? — сперва одними лишь губами, тон не сразу поднялся по горлу из пустых легких. — Зачем ты сделал из меня… это?..

— Мне нужен был кто-нибудь, кто составит мне компанию. — В ответ на её немой шок он лишь усмехнулся. — Наверху у меня, скажем… некоторые неприятности, переждать которые проще здесь. Дождемся, когда старина-охотник умрет своей смертью — и ты уже на свободе, обещаю, ты оглянуться не успеешь.

Последние слова уже затерялись в целом болоте хлынувших чувств. Аннабель не понимала. Не верила. Смотрела на него, моля, лишь бы не так истолковала совершенно прозрачные слова, но его надменность, его равнодушие — всё диктовало обратное. Твердило иное.

— Ты отнял мою жизнь… из скуки?.. — шепотом, надломленным, безнадежно слабым. — Из одиночества в добровольном своем затворничестве?..

— Не только, — бросил он так немыслимо небрежно. — Кем-то же мне нужно утолять жажду.

Аннабель едва не отшатнулась от того, каким ушатом чистого ужаса её окатило. Утолять жажду? Ей?

Немыслимо, как она всё ещё держалась на ногах, а не осела на пол, не согнулась в крике. Всё, что ей хотелось — либо разрыдаться, либо зажаться в уголок, спрятаться, как маленькой девочке, как можно дальше от дьявольского чудовища перед ней — с маской развлекающегося высокомерного юнца.

Дрогнувшие пальцы коснулись лица, будто в попытке совладать с охватывающим её очевидным расстройством, потому что не могло ведь… это всего быть не могло, не могло?..

— И сколько… сколько времени?.. — пыталась она выправить беспорядочно скачущие в голове мысли, хотя бы немного разобраться… — Сколько мы здесь должны?..

— Я ещё в раздумьях. Пока я ориентируюсь на два-три десятка.

Глубоко тонущая в мыслях и чувствах, Аннабель не сразу вдумалась в смысл этой фразы, почему-то рассудив, что по умолчанию речь идёт о днях. Но молнией следом пронзила другая, страшная, неправдоподобная мысль, которую она даже озвучивать не желала, а озвучивая, молила, лишь бы он просто посмеялся над прозвучавшей глупостью:

— Лет?.. — но ни смеха, ни даже тени усмешки не прозвучало:

— Разумеется, лет. Не полагала же ты, что дней? О, это забавно… Для нас месяц — все равно что треть минуты для человека.

Это, должно быть, стало последней каплей в переполненной чаше, потому что только после этого Аннабель отшатнулась вновь — на шаг, второй… чувствуя так болезненно, как не хватает воздуха в груди, лишь бы хоть вдох, хоть немного вздохнуть… воздух только бесполезно прокатился по горлу вниз и вверх. Как будто издеваясь. Напоминая.

Для человека.

Как непреложная уже истина. Аннабель — не человек.

Как если бы она должна уже это просто принять. Но она не принимала, не могла, как вовсе можно?..

Все ещё она не смела в полной мере осознать. Сознание пряталось в укромные уголки рассудка, жалось, лишь бы подальше от этих мыслей, скрывалось, и Аннабель пряталась — тоже. Подальше от чудовища, говорившего страшнейшие слова легчайшим тоном. Вихрем влетела в первую попавшуюся комнату, в секунды преодолев и гостиную, и коридор. Надеясь оставить монстра позади, надеясь никогда его больше не видеть, но, конечно, — даже запри она за собой дверь, даже забаррикадируй мебелью вход, она уже в ловушке.

Уже в безвыходной клетке.

На тридцать лет?.. Аннабель здесь на три десятка лет?

С ним? Взаперти? С незнакомцем, которого она видела впервые, непонятно как выбравшим именно её в качестве жертвы для своих безумных игр?

Боже… ей ведь самой — самой всего пары лет не хватало до двадцати. И он обрек её существовать здесь ещё столько же, или больше? Заточение, длиной во всю уже прожитую жизнь? Или больше…

Бесчисленные полки с книгами размывались ворохом пятен, когда глаза заволокло слезами. Аннабель едва не дрогнула, ощутив этот холод в своих глазах, почему-то решив, что плакать уже не сумеет. Но грудь жгло нещадно, сжимало, выпуская из полумертвых легких непонятно каким образом рожденные всхлипы.

Аннабель вцепилась руками в изогнутую спинку стула рядом со столом посреди комнаты, едва не сгибаясь сама пополам, не в силах уже устоять на ногах. Ещё один её всхлип, надрывный, режущий легкие, и она коснулась пальцами влажной щеки, взглянув на свои же слезы как на чужие. Поблескивающие на тусклом свету.

Даже слезы казались ей неживыми, будто искусственными, фальшивой пустой влагой.

Как же ей хотелось заскулить, как подбитому, раненому зверьку, всем миром брошенному.

А её семья?.. Что будет с ними, пока она годами будет томиться взаперти четырех стен? Что с младшим братом? Или с Расселом? А с отцом и матерью? Матушка… Аннабель наконец вспоминала. Постепенно. Выцепляла по нити — всё, что было до. До той всепоглощающей черноты.

Вечер, близкий к позднему. Сырой от прошедших дождей. Вдвоем они возвращались с гостей — друзья семьи приглашали их на ужин, приглашали остаться и на ночь, в гостевых комнатах, но домашний кров всегда предпочтительнее чужого, и они отправились домой. Отец их не встретил, задержавшись от обилия свалившейся на него работы. Джерри, её прелестный младший братец, спал дома под присмотром няни. Только вдвоем…

Уже сойдя с экипажа, матушка заговорилась со встреченной соседкой, увлеклась обыденной, вежливой беседой.

Аннабель отошла от неё на совсем небольшое расстояние. Только взглянуть на луну — выглядывающую из-за мутноватых туч, завораживающую взор, призрачно-серебристую, такую, что захватывало дух и восхищенно трепетало в груди сердце. В тот миг ещё живое.

Это последнее, что она помнила. Луна.

И дальше — лишь бурлящая беспросветная мгла.

Что с матушкой? Что… что он с ней сделал?

Промерзлая, колючая тревога стягивала шипами грудь.

Аннабель сумела лишь изнеможденно опуститься на стул. Полная теперь немыслимых, непостижимых сил, чувствовала себя в не меньшей степени обессилевшей вовсе. Пустой и вдребезги разбитой.

Локти опустились на стол, и пальцы впутались в волосы. Неправильно мягкие, почти шелковые, всё такие же искусственные, насыщенно темные, как сотканные из ночи. Аннабель сжимала сильно. Желая разодрать, и волосы себе, и кожу, и всё своё нечеловеческое теперь тело, содрать с себя эту гадкую, богомерзкую шкуру, только бы высвободить — эмоции, душу, пока та не запятналась ещё большим мраком, не пропиталась гнилью разложения.

Слёзы всё стекали по щекам, стылые, будто такие же пустые, как она. Аннабель уже даже больше не шевелилась, не всхлипывала. Только слезы, слезы…

На столе перед ней, темным пятном среди пелены этих слез, — какой-то журнал. И полный чернил стеклянный сосуд. И перьевая ручка.

Аннабель качнула головой, будто сама себе не веря, сморгнула неиссякающие слезы и потянулась к журналу, чтобы взглянуть — будто могла бы найти в листах какие-то ответы, узнать, почему, почему она, за что... Отыскать хоть один ответ, хоть крупицу смысла в творящемся сумасшествии.

Но — как насмешка над ней — страницы были пусты.

С её чуть дрожащих губ сорвался нервный смешок. Пусты. Всё пусто — весь мир опустел, превратившись в сплошную сцену, в которой Аннабель играла непонятно какую роль. Темные, дьявольские силы забрали её, чтобы потешаться, не иначе — после стольких лет чистейшего верования в Бога, непреложной верности ему. Забрали всё равно что в преисподнюю, буквально под землю, в руки создания, чьи глаза наипрозрачнейшим образом заверяли о его злой сути.

Аннабель не отдавала отчета в своих действиях, когда уже открыла первую пустую страницу, окунула перо в чернильницу и стала выскребать слова, будто выцарапанные уже на её костях, слова мольбы, с уст не сорвавшиеся, но звучавшие в голове беспрерывно. Молитву господу, которую произнести вслух она не решалась, будто могла осквернить его этим — своей нынешней проклятой сущностью. Молила. Чтобы защитил, помог, спас. Чтобы уберег от этого зла, окутывающего её теперь с ног до головы.

Закончив на густо написанном «помоги мне», она несколько мгновений, всё так же не моргая, смотрела на свои выцарапанные пером надписи. Как будто этого мало. Мало, мало, мало…

Перевернула страницу и продолжила выводить, слово за словом, одно и то же. Не зная, к кому обращалась. Будто таила надежду, что пергамент впитает эти чернила, и те проявятся где-нибудь наверху — там, где есть свет и жизнь, там, где могли бы спасти, пускай она и понимала, что пишет в пустоту, что никто не увидит, не прочтет и не…

— Позволь узнать, к кому ты обращаешься?

За её спиной.

Аннабель не дрогнула, хотя была слишком увлечена, чтобы услышать приближение его сердца. Её рука так и застыла над пергаментом, не дописав окончание у одного из бессчётных «помогите».

Не ответила. Не дописала «мне», а провела резкую линию — будто бы отвечая ему — и заканчивая на том свое послание в никуда.

Закрыла журнал, не позаботившись о том, что смажутся чернила.

Сердце испуганно зашлось от очередного появления ненавистного чудовища, но вдруг одеревенело, врезавшись о ребра, стоило тому обойти стол, оказавшись теперь полностью в её поле зрение, и стоило ей увидеть чашу в его руке. Пустую, и именно это так сильно и тревожило. Зачем ему пустая чаша…

Но он не ответил на её неозвученный вопрос. Продолжил о другом:

— Пиши, сколько тебе угодно. Он твой. Как и другие — найдешь их на полках дальнего стеллажа. Все твои.

Аннабель не желала говорить с ним, не желала играть в его игры, не желала даже просто поднимать на него взгляд, но подняла — и, должно быть, с очевидным в нем вопросом.

— Я знаю, что тебе нравится писать, — ответил он и присел на край письменного стола, за которым она сидела, и от этого непринужденного действа концентрация его безоговорочного в разговоре доминирования только сгустилась, до болезненной грани невыносимого. Аннабель чувствовала себя совсем беспомощной. Слабой, маленькой и уязвимой. — Нужно же тебе чем-то занимать здесь время.

Да боже, боже, откуда ему всё это знать? Про дневники и про отца. Откуда ему её знать?

— Почему я? — не выдержала она. — Почему именно меня ты?.. — слова не вязались, путались, язык едва слушался. — Мы ведь не встречались. Я уверена… Я вижу тебя впервые.

Ей не понравилось, с какой пристальностью он вновь изучал её лицо — исследовал. Видел в её лице, как в открытой книге, что-то известное и понятное лишь ему одному. Но никак это не прокомментировал, только негромко хмыкнул своим мыслям.

— Верно, впервые, — кивнул он, ставя пустую чашу на стол рядом с собой. — Я выбирал случайным образом. Тебе просто не повезло меня заинтересовать.

— Но дневники…

— Я, безусловно, некоторое время наблюдал за тобой, чтобы удостовериться в том, что с тобой не станет скучно.

Надрезало — и злостью, и горечью, оттого, как спокойно он обо всем говорил. Сколько времени она жила, будучи мишенью чудовища? Сколько он выяснял, будет ли с ней достаточно нескучно?

— Как долго ты?..

— Не особо.

Память участливо подбросила ей недавнюю его фразу о том, что месяц — не более чем треть минуты для таких чудищ, как он. Каким в его понимании могло быть «не особо долго»?

Но спросить она не успела.

Совершенно безразличным, обыденным движением он поднес кольцо-коготь на пальце одной руки к запястью другой.

И дернул. Бесстрастно.

Распарывая кожу.

Аннабель задохнулась бы от ужаса, если бы могла, но она только стремительно отвела взгляд, смотря исключительно перед собой и лишь краем глаза выцепляя полившуюся в чашу алость. Сердце в груди заколотило по ребрам ещё испуганнее, било по костям всполошенной птицей.

— Как твое самочувствие? — спросил он с напускной, невозможной небрежностью. — Горло не саднит?

Саднит. Ужасно, ужасно саднит, но она не желала признавать, уже сознавая, к чему это ведет, к чему этот вопрос, к чему этот абсурд…

Горло сдавило в два раза больше, стоило уловить шлейф металлического, терпко-сладкого запаха. Её замутило, и она стиснула зубы едва не до скрипа. Какая это всё мерзость, варварская, немыслимая…

— Ты сошел с ума, — прошептала она почти беззвучно.

— Ну же, Аннабель. — Он пододвинул уже полную чашу ближе к ней. — Ты не желаешь знать, как ощущается крайняя степень жажды.

Аннабель упрямо не пошевелилась. Если прежде она позволяла воздуху бесцельно гулять по дыхательному пути, то теперь заблокировала ему ход вовсе, не давая себе в полной мере ощущать запах, от которого так отвратительно-болезненно сжимало горло. И во рту стало так ужасно вязко… её едва не передернуло оттого, как неправильно рот заполнился слюной, как будто она могла бы желать этой мерзости в чаше.

Которую она глазами старательно избегала. Взглядом сперва прошлась, настороженно, лишь по его руке — никакой раны, кожа уже затянулась, не пропуская ни капли, — а затем и по внимательно следящему за её действиями ненавистному лицу.

— Что ты сделал с моей матерью?

— Что я, по-твоему, должен был с ней сделать?

Её губы совсем пересохли в нежелании это произносить. Вдумываться. Представлять.

Он же и так сознаёт, о чем речь. Для чего мучить ее? Для чего вынуждать произносить?

— Ты… выпил её кровь? — безыскусно маскировалось куда более гадкое, чудовищное «ты убил её?», вставшее костью поперек горла.

Его усмешка и его закатанные на миг глаза. Неужели он не может хоть на секунду стать серьезен…

— Я могу понять, что я в твоих глазах кровожадный страшный монстр, — его взгляд с колкой веселостью прошелся по закрытой тетради перед ней, — но это не значит, что я должен обязательно убивать без разбору. Твоя мать сейчас только если убита горем по пропавшей дочери, не более того. — Он выдержал краткую паузу, рассматривая её, как будто вновь читая, читая в ней сомнения, и добавил: — Ты и так будешь ненавидеть меня ближайшие лет пять. Мне не хотелось бы увеличивать этот срок.

Лет пять? Господи, ей хотелось смеяться. Громко и желчно, так, как она никогда не смеялась.

— Ты правда веришь, что хоть когда-нибудь моя ненависть к тебе станет иссякать?

— О, я не верю, Аннабель. Я знаю.

В ответ она лишь фыркнула — с той едкостью, которая прежде ей не была знакома. Она никогда не позволяла себе открытого раздражения, её с детства строго укоряли за невежливо искривленные губы, за неположенную воспитанной девушке язвительность.

Сейчас же её захлестывало таким обилием злобы, что ей казалось — ещё немного, и яд потечет с уст.

— Не сомневаюсь, ты вполне можешь вообразить, как всё могло быть, будь я настоящим монстром из твоих представлений, — продолжил он, поднявшись с края стола. До ужаса равнодушным, безучастным тоном: — Я мог бы оставить тебя человеком до тех пор, пока ты не истощилась бы до полусмерти. Без еды и регулярно теряя кровь. Терзать твое слабое в своей человечности тело любыми известными мне способами. И только затем, когда ты была бы на последнем издыхании, обратить.

Аннабель подняла на него глаза, надеясь, что они отдают тем же холодом, что обгладывал сейчас её кости. Всеми силами старалась не допускать к сознанию вырисованные его ровным тоном картины.

— Мне следует быть тебе благодарной?

— Выпей, Аннабель, — не ответил он на её вопрос, не требующий ответа, и кивнул в сторону чаши. — Тебе станет легче.

Ей станет легче, только если он пойдет и убьется любым образом, и Аннабель даже не тратила истрепленные уже нервы на то, чтобы удивиться собственной жестокости — он заслуживал. Заслуживал худшее из её мыслей, из всех внезапно появившихся мрачных грез.

Ей станет легче, только если ставший ей уже родным крест не будет больше жечь ей кожу. Ей станет легче, если она увидит лица близких, для которых она теперь навеки утеряна.

Ей не станет легче от глотка отвратительной жидкости. Это дикость и зверство. Аннабель — не животное, чтобы питаться… подобным.

Увидев её упрямство, мучитель только покачал головой с усмешкой и уже через миг бесследно удалился — даже не было слышно раскрытия дверей. Бесшумно оставил её наедине с этой проклятой чашей.

Как будто с уму непостижимым искушением, но это не могло, не могло даже просто подразумеваться как искушение. Ей не хотелось. Её воротило от одной только мысли.

А горло всё сильнее и сильнее стягивало прутьями.

Аннабель только взялась вновь за перо и раскрыла дневник. Страницы уже чуть слиплись от незасохших чернил, но её не волновало.

Нужно продолжать. Нужно хоть как-то отвлечься от ужаса, её окружившего, только бы не лишиться остатков рассудка. Не так скоро.

Но продолжать пустую мольбу о помощи она не могла — очертила уже линией. И полыхающие чувства уже чуть поутихли, открывая в голове пространство для куда более упорядоченных мыслей.

Ей нужен был — порядок. Стройный ряд событий, чтобы разобраться, распутать собственные эмоции, не упустить ни детали произошедшего, увидеть нестыковки, которые, она уверена, должны быть.

Рука сама запорхала над пергаментом. Начиная с мглы. Продолжая жутким знакомством с дьяволом и заканчивая чашей.

Слово так и тянулось за словом. Буква за буквой, страница за страницей. Аннабель всегда нравилось выводить завитками переплетение любых мыслей, нравился этот монотонный скрип по бумаге и запах чернил, но часто рука могла уставать от долгой кропотливой работы с пером. Сейчас она устали не чувствовала. Ей не нужно было прерываться, не нужно было давать спине или руке отдыхать. Только писать и писать.

А резь в горле всё увеличивалась, нарастала, драла когтями слизистую.

Казалось, за то время, что она переносила все свои эмоции на бумагу, воздух уже насквозь пропитался влекуще-отвратительным запахом. А Аннабель только писала, яростнее, врезая перо в пергамент едва не до дыр, только бы отвлечься, только бы не глядеть на чашу, только бы забыть о её существовании.

Но на очередном выведенном слове не выдержала. Подняла глаза на жидкость в изящном сосуде.

Господи, как же больно. Как же больно — в горле и груди. Это невозможно. Невозможные муки, невозможная пытка. Чистейшее над ней издевательство.

Удивительно, что он не остался здесь, чтобы следить своим кошмарно внимательным взглядом за её вздорными метаниями. Это же то, для чего она здесь? Чтобы избавить его от бренной тоски в заточении?

Но она не позволит. Ему. Так играться с нею.

Легкое движение руки — и чаша опрокинута с края стола.

Только ещё несколько долгих секунд Аннабель наблюдала за тем, как алое содержимое растекается безобразной кляксой по полу, прежде чем отвернула голову и упрямо вернулась к своей рукописи.