Часть 5 (1/2)
Данко приходил кажный день по несколько раз на дню, приносил дары разные, от потешек, из дерева резных — заметил, что Беляй на такие смотрит пытливо, не видал Беляй такие искусные вещицы раньше; — до бус и ожерелий с самоцветами крупными. Беляй по ним скользил взглядом равнодушно, молчал, глядя на лубками закованные руки и ноги, а Данко говорил горячо, журчал ручейком, тянулся жадной рукой дотронуться до Беляя.
— Я думал, что потерял тебя однажды, тогда — на горе, помнишь? Чуть с горя с ума не сошел, Беля, прошу, посмотри на меня, смилуйся, растопи сердце свое, раскрой его мне. Я вечность готов ждать, Беля, и все равно тебя добьюсь. Ты ведь сужден мне, рожден для меня. Ну прости меня, Беленька, я ведь сторицу уж покаялся.
— Покаялся, потому что узнал во мне суженого, а коль не был бы суженым, то руки отрубил бы, — сухо отвечал Беляй, продолжая смотреть на руки, чудом при нем оставшиеся. Боковым зрением видел, как вздрагивал сраженный Данко, ищущий другие слова, подбирающий тропку к его сердцу.
— Я не знаю, что сделать, Беля, — говорил он отчаянно. — Ну прости меня, прости, прошу! Хочешь, меня тоже накажут у позорного столба? Я так пред тобой повинюсь, хочешь?
Беляй отворачивался — сам не знал, что ему надобно, чтоб смягчиться, сменить гнев на милость, хоть тело тянулось к суженому, руки порой вздрагивали, желая взлететь тому на сильную шею, а сердце рвалось на части: одна тянулась к нему, а другая рвалась к умершим.
Тяжко было, мучительно, слов не находилось. Да и в граде было муторно жить, непривычно, хотелось услышать лесную песнь, подпитаться силой Святобора. Куда не глянь — все не то. И Беляй тосковал душой, покамест тело оживало и крепло с кажным днем. Вскоре начал вставать сам, опираться на палку-рогулю подмышкой, чтоб гулять по двору, где все от стара до мала на него любопытно пялились, рты разевая — небось, не кажный день ведуна да суженого в одном теле увидишь.
Беляй зыркал на них остро, заставляя отвернуться, хромал дальше, а за ним шли неотлучно пара дружинников, коли Данко отлучался. Но чаще Данко шел рядом, дышал над его макушкой часто и прерывисто, темнел глазами, хрустел беспомощно пальцами, не решаясь дотронуться, Беляй тоже сбивался с ровного дыхания, слыша его смолистый запах — нутро все выворачивало от желания протянуть руку. Руку не протягивал, но и не гнал, будто ждал чего-то. И дождался. Заблагоухал чрез луну ярко в преддверии течки, но трав привычных ему не дали, обмыли старательно, волосы причесали — Беляй заметался взглядом, прозревая, однако промолчал.
Наутро ему пальцы в лубках, костоправом выпрямленные, уже зажившие, от лубков освободил Данко, но не выпуская тонкой руки, смотря неистово в глаза, надел на кажную руку по особому брачному браслету, замыкающему его ведовскую силу внутри, запрещающему ведовать и колдовать, отдающему его навечно мужу — Беляй взглянул на первый браслет изумленно, зашипел гневно, пытаясь его снять, но Данко сжал руки нежно, уткнулся лицом в шею впервые, задышал жарко и прошептал:
— Прости, Беленька, не отпущу тебя, не отпущу. Хоть всю жизнь буду пред тобой на коленях ползать, вымаливая прощение, но не отпущу. Жизни мне без тебя нет, слышишь?
От жаркого шепота в шею, от губ, прикасающихся к коже, пошла тугая волна по телу, ударившая в низ живота сильно, закрутившая вихрь могучий, пустившая гусиную кожу — Беляй застыл, задрожав всем телом, прикрыл глаза, сдаваясь, позволяя вторую руку замкнуть в брачные кандалы. На пиру сидел мрачным истуканом, смотрел в чарку медовухи пред собой, все понять не мог — что с ним? Словно самого околдовали. Данко нежно обвивал рукой стан, дышал жарко в висок, подкладывал лакомства на тарелку. А Беляй раздваивался: половина его льнула к Данко, трепеща от нежности, а другая половина рычала яростно. Муторно было, душно, словно не браслеты на руки надели, а ярмо на шею. Так и просидел, колеблясь, весь пир, ничего не слыша, никого не видя, токмо ощущая, как Данко окружает его собой, покоряет, подавляет волю.
Проводили их с шумом, песней да пляской до горницы, потребовали глумливо молодого мужа обнажить всем на потеху по обычаю старинному, но Данко шикнул на всех, сверкнул глазами, неся Беляя бережно на руках, толкнул дверь в горницу, зашел с драгоценной ношей внутрь и запер дверь ногой пред притихшими гостями. Уложил бережно на разостланные полати, навис над ним, почерневшими глазами глядя в испуганные глаза. И, застонав коротко, разорвал на Беляе рубаху одним рывком, а за рубахой и портки, заставив крикнуть от страха. Сорвал с себя поспешно одежу и зашептал успокаивающе:
— Что ты, милый мой, я не обижу, любый, прости, прости, что напужал, — лег рядом, прижавшись волнующе горячим нагим телом, огладил длинно вытянувшееся напряженно тело, поцеловал в губы трепетно, не торопясь, раздвигая губы языком, проникая внутрь, вызывая ответную нежность, сообщая, что все хорошо
А опосля пошел с поцелуями ниже по шее, по груди, всасывая заострившиеся вершинки сосков, стеная от страсти — Беляй разморозился, застонал тоже, чуя, как влажнеет стремительно в изножье, как впервые течка приходит без настоев властно и требовательно, призывая к себе альфу. Данко зацеловывал его, вылизывал, по затягивающимся рубцам виновато проходил языком, заласкивая, разглаживая их, и вдруг рывком вернулся наверх, заглянув в затуманившиеся от желания глаза Беляя.
— Прости меня, родной, — прошептал он со слезами на глазах. — Твои раны без следа затянутся, сказал Бажен, но знаю, внутри рубцы останутся навсегда. Я их всю жизнь разглаживать готов, Беленька, поверь мне, — дождался, когда Беляй кивнет, принимая его слова, посмотрел еще пытливо, надеясь на слова, но Беляй молчал привычно, все еще располовиниваясь, не в силах принять решение.
И Данко сызнова потек вниз к вставшему розовому елдаку, облизал головку со стоном, вобрал в рот, а пальцем толкнулся нежно вглубь, пробуя. Беляй охнул, схватился плохо гнущимися пальцами за смоляные кудри и властно надавил на голову, без слов приказывая взять глубже, унять разгорающийся внутри жар.
Запрокинул голову, изнемогая от плотской горячки, невиданного прежде наслаждения, раскинул ноги шире: влажный жар рта, нежные оглаживания пальцев внутри сплетались в волшебство дивное, разжигали огонь чувственный жарче, выше, покамест Беляю не стало хватать его, захотелось большего — дернул Данко за волосы, призывая взять себя. Тот послушался, поднялся текуче наверх, одновременно поднимая ноги Беляя под коленями своими сильными руками, поцеловал мимоходом коленку, вжался губами в губы и медленно втиснулся в задергавшегося от боли Беляя, сжимая его нежно, но крепко, продвигаясь постепенно внутрь.
Беляй замотал головой, высвобождая рот, вскрикнул негромко, прикусил губу, прислушиваясь к себе — боль была не острой, тупой, но стойкой. Данко зашептал неразборчивое, нежное, ласковое, продолжая медленно толкаться и удерживая Беляя на месте, не останавливаясь, покуда не вошел до конца, токмо тогда застыл, давая Беляю привыкнуть.
Навис над ним на сильных руках, глядя с любовью в его широко распахнутые глаза, поцеловал в губы коротко и задвигался осторожно, а Беляй поплыл взглядом из-за сладкого жаркого прилива, мощной волной накатывающего от каждого толчка, вскинул руки на его шею и застонал протяжно. Данко тут же сорвался вскачь, зарычав хищно, завбивался могучим пестом в Беляя, стенавшего все громче, обнимающего своего мужа все крепче и наконец зарыдавшего от яркой вспышки наслаждения, унесшего к звездам. Данко вскрикнул, изливаясь, остался в нем, распуская узел и сцеловывая трепетно слезы, потираясь носом о нос, шепча:
— Любый мой, сладкий, земляничка моя, Беленька, люблю тебя!
Беляй плакал молча, чувствуя, как слезы прорывают плотину на время аль навсегда, покамест ясно не было, но стало легче. Отвечал на поцелуи распухшими губами, сладко охал от давления на стенки внутри — было слаще меда сливаться с суженым, елдак сызнова встал, уперся Данко в живот, тот скользнул рукой промеж их вспотевших тел и, нежно огладив головку, начал скручивать так волнующе, что Беляй застонал опять, задергался, пытаясь прибежать быстрее к краю звездному — Данко замычал счастливо, зацеловал и покачал бедрами, давя узлом внутри, чтоб Беляю стало легче сорваться в звездную вспышку — Беляй выгнулся и закричал, изливаясь долго и тягуче, стекая после излития в полудрему томную, ласковую. Ощущал сквозь пелену чувственную, как в нем качается Данко, как целует его, как зовет его единственным, самым нужным, самым любимым. И заснул спокойным.
Всю течку Беляй прожил единым, не половинчатым, сам целовал, тянул на себя, кусал сильные плечи до крови, обнимал крепко, соединяясь в изножье до шлепков влажных, до всхлипов томных, до криков страстных — было чудесно, было спокойно, как никогда, смотреть при этом в почерневшие любимые глаза, слышать, как его любят, жить без него не могут. Верил кажному слову, шептал сам что-то тихое, робкое, но ласковое — Данко замирал счастливо, бросался целовать, задыхаясь от чувств.
Проснулся Беляй, как течная горячка спала, с улыбкой на лице, принял поцелуй в губы, позволил себя поднять, унести к ушату, где его Данко обмыл, зацеловывая плечи, шею, губы, щеки, глаза. Все было как в полусне, будто явь жестокая навсегда Беляя оставила со своим грузом тяжким, ярмом вечным. Так и вышел в общие горницы, позавтракал со всеми молча, смотря ласково на Данко, с него тоже глаз не сводившего.
А когда Данко ушел градом управлять вместе с братом, Беляя на прощанье припечатав страстно в губы, Беляй сызнова располовинился. Миг — был цельным, второй миг — стало Беляев два: мрачный и счастливый. Беляй помрачнел, потускнел, оперся о рогулю вместо мужниного плеча, взглянул на браслеты тяжелые и прохромал к оконцу, уставившись во двор невидящим взглядом.