Люди и нелюди (иные нити) III (1/2)

Clavicula

…сегодня ночью в воздухе веет апельсином и корицей. Аромат, отрицающий скользкую перловую кашу слякотного февраля снаружи и возвращающий в Рождество. Ферритовой иголкой плывя по коридорным венам, наполненным тёплым матовым светом, я слушаю сказки полуночи и бессознательно стремлюсь отыскать источник цитрусово-пряного настроения. Это происходит в донном затоне просторного холла административного корпуса, где дремлют вдоль тускло-персиковых стен старые герани, а керамическая плитка пола смешивает старое золото и свежую кровь в странный неназванный оттенок. Именно там, в этом уютном упокоище, стоит скрестивший руки на груди генерал Рейнборн. Рядом с ним аромат апельсинов и корицы делается настолько сильным, что мерещится крыльями или плащом, окутывающим могучую фигуру в чёрном мундире. Я ещё с лестницы, по которой шелестяще плыву вниз, замечаю его в алькове между двух широких окон (они напоминают мне затянутые хрупким стеклом полыньи – только тронь, и провалишься). Генерал – гранитная глыба, то ли вросшая в пол, то ли выросшая из него же – неспешно оборачивается на дождливый шелест моих шагов и долго, молча смотрит единственным глазом. Я чуть киваю ему в знак того, что понял: Рейнборну необходимо обратиться к Антинелю. Глубоко вдыхаю этот воздух-глинтвейн, закидывая голову назад, и с лёгким изумлением осознаю, что это – любовь генерала.

Любовь?.. Генерала Рейнборна?.. Существа, которое внушает среднестатистическому работнику нашего НИИ цепенящий ужас, сопоставимый по эффективности с заморозкой жидким азотом? Я пробую новое осознание на вкус и понимаю, что в нём нет внутреннего противоречия – на пустых скалистых склонах есть место для эдельвейсов. Ещё раз киваю и подхожу, глядя снизу вверх в смуглое лицо, застывшее, как ритуальная маска. Рейнборн еле слышно вздыхает – но не находит в себе сил сломать печать молчания.

Я смотрю с любопытством; потом протягиваю руку и кончиками пальцев ловлю узелок золотой нити, которой стянуты генеральские губы. Медлю буквально секунду – и выдёргиваю, резким кивком давая право говорить о том, что истинно ценно. Надеюсь, Рейнборн от этого не развалится на куски (такое с людьми порой случается; когда они принимаются говорить откровенно и искренне – они ломаются).

-Скажите, господин директор Антинеля, Вы верите в то, что в людях обитают души?.. – спрашивает он негромко и будто бы уголком рта. Я его понимаю: такие вещи непросто произносить вслух, дозволяя им пробить бронированную скорлупу привычного образа и совершенно бессовестно и бесстрашно зацвести на каменных устах белоснежными эдельвейсами. Особенно если сам привык быть монолитным оплотом рационального, конкретного и материального. Но я-то фарфоровый флакон с шрамами трещин, и я могу говорить (или молчать) вообще всё, что угодно. Наматывая на мизинец золотую нить, я согласно киваю:

-Да, генерал, верю – поскольку их видел. Не во всех людях – это как с грецкими орехами, встречаются и пустые, с тонким налётом чёрной гнилой пыли на внутренней стороне скорлупы… но примерно у половины. Да.

-Я так и думал… Ваши глаза видят многое, что недоступно нашим взглядам, Джель Норд, - пророкотал генерал, расплетая могучие руки, перевитые жгутами жил и похожие на корни древней драцены. В его ладонях, как оказалось, всё это время был спрятан узкий футляр из чёрного бархата.

И сейчас Рейнборн протягивал его мне жестом, которым матери протягивают к врачам безнадёжно больных младенцев – в неистовой иррациональной надежде на чудо. Я бережно беру – и вынимаю из футляра тонкую косточку.

Тонкую и лунно-белую… судя по всему – ключичную, но настолько хрупкую, что непонятно, кому она принадлежала – девочке или птице. Некоторое время мы с генералом маринуемся в уксусе молчания: ни одно слово, словно вбитый в стекло гвоздь, не будет верным в такой момент. Потом я закрываю глаза и подношу ключицу к лицу, словно флейту. Касаюсь кости дрогнувшими губами… и мне навстречу резко бросаются тёмно-зелёные пушистые верхушки Антинельских сосен. В мгновение ока, с сухим треском ломающихся веток, захлебнувшись прогорклым криком и холодной хвоей – к стылой земле, на миллион осколков хрустальной боли, которая обрывается и гаснет с последней мыслью: «Я… не вижу неба…».

- Я не вижу неба… - рука с хрупкой ключицей, не в силах удержать жуткой тяжести, подломанно падает вдоль тела. Пошатнувшись, я упираюсь спиной в тускло-персиковую стену и замираю, глядя то в пол с озерцами сладкого лампового сока на керамической плитке, то на свою, но при этом будто чужую руку.

-Она ведь там? – утвердительно уточняет генерал. Его пальцы, способные легко сворачивать в трубочку листы кровельного железа, бережно забирают из моих, бледно-безжизненных, чужую душу, заточенную в ключичной кости. Миг – и она вновь спрятана в бархатном футляре, под чёрным мундиром, на груди.

-Да, - отзываюсь я еле слышно – и не слышу собственного голоса. Мне всё ещё шестнадцать, и я легка и летуча, как тополиный пух; моё дыхание пахнет тёплым молоком, а короткие русые пряди – скошенной травой. Каждое утро небо ласково целует меня в лоб, склоняясь из распахнутого в любую погоду окна, и сестры-птицы зовут меня с собой. В их пении о полётах столько искрящейся радости, сколько не было во всех моих шестнадцати годах… так что однажды в феврале я не выдерживаю и делаю шаг навстречу небу. Да… меня зовут Полетт Лозье, и я умерла позавчера в реанимации нашего НИИ – так и не увидев неба. Всё моё человечье тело с нелепыми костями, слишком тяжёлыми для полёта и слишком слабыми для того, чтобы выдержать удар о земную твердь, теперь просто пепел. И лишь единственную истинно птичью кость, тонкий ключ clavicula, носит над сердцем суровый генерал… Говорят, он когда-то тоже очень хотел летать. Наверное, поэтому я всё ещё… я…

Я касаюсь пылающего лба ледяными пальцами, и это наконец-то отрезвляет. Голос Полетт Лозье всё ещё звучит во мне, но теперь мы уже не слиты в единое целое, как небо и земля за горизонтом смерти.

-Вы можете… дать ей другое тело? – через силу выговаривает генерал. – Я видел… лунную балерину, которая танцует среди зеркал в старой умывальне, и я знаю, что…

Он замирает и замолкает, встречая мой взгляд, в котором застывает всё то, что не облечь в слова. Нет, генерал Рейнборн, апельсин и корица надломанной любви к той, что погибла в погоне за вашей общей мечтой, нет. Лунные хирурги могут соткать великолепную иллюзию, ослепительную и сладкую – но им не под силу дать душе настоящее счастье. Лишь его красивый снаружи и пустой внутри эрзац… Вы же не хотите подобного для Вашей маленькой Птицы?.. Знаю, что не хотите. Да я и сам… но это всё неважно. Неважно.

-Я верю, что Вы – куда более умелый хирург, нежели эта лунная плесень, Джель Норд, - генерал кладёт мне на плечо руку, каменно-тяжёлую и очень горячую. – И я знаю, что Вы и Антинель неделимы… вы вместе – через смерть – возвращаете жизнь тем, кто был от рождения её лишён. Вы сможете. Я верю.

-Да и нет не говорить, чёрное и белое не называть… - отзываюсь я, закрывая глаза и закидывая голову. Генерал прав. Я пока не понимаю, в чём именно – но чувствую, что это именно многоточие, а не точка. Мне требуется это тщательно обдумать.

Тихо отхожу, устраиваюсь на подоконнике, упираясь каблуками в безгласную батарею и уткнувшись подбородком в колени. Антинель задумывается вместе со мной: свет круглых матовых плафонов под потолком делается более приглушённым, вечно торопливые лифты приостанавливают ход, зависая в шахтах, а неумолчный рокот генераторов стихает и превращается в еле слышное ворчание.

Время проходит мимо; генерал терпеливо ждёт, маринуясь в апельсиновом нектаре молчания. Ответ приходит извне – прикосновением промозглого ветра из приоткрытой форточки, то ли поцелуем, то ли пулей в затылок. Ответ настолько же ужасный, насколько изящный в своей ужасности. Похороны в пустом гнезде – там, в лесу, где из выбеленных луной костей вырастают угловатые цветы и ажурные крылатые силуэты. Хрупкие, словно первый поцелуй – и острые, словно последняя улыбка. В лесу, где не действуют никакие Антинельские правила, кроме права на страшную, прекрасную смерть.