Меньше единицы (1/2)

… и погрузиться в книгу

о превращеньях красавиц в птиц, и как их места

зарастают пером: ласточки — цапли — дрофы.

Быть и причиной и следствием! чтобы, N лет спустя,

отказаться от памяти в пользу жертв катастрофы.

Иосиф Бродский, 1987<span class="footnote" id="fn_28388862_0"></span></p>

1994 год, Санкт-Петербург

Арсений вздрагивает и отрывает голову от рук; шею простреливает болью, и руки все занемевшие. Тело почти пульсирует первые секунды панически, измученно, он пытается стряхнуть морок. Сон — это вообще не про него. Мало страдал, падая с балкона, пострадай ещё, ты же пока что вечный, Арсений, от недосыпа точно не умрёшь.

Воспоминание о падении заставляет дёрнуться, но спина целая, и на голове не нащупывается даже малейших набитых шишек — на душе точно бы нашёл. В черепушке марево стелется стойкое, и Арсений даже глаза открывать не спешит, позволяет прошлому улечься; от чувства падения паника внутри всё равно угасающим фителём, но он трогает руки на всякий случай ещё, чтобы ощутить, что он жив в который уже раз. Настоящий, целый — в качестве моральной компенсации.

Он открывает глаза и сонно трёт их в попытках отойти от сна — душно, тепло очень, клонит снова улечься хотя бы на сложенные руки, но зад болит на жёсткой табуретке. У неё даже спинки нет — это Арсений обнаруживает, когда валится с неё в надежде расслабить спину. Кто-то ржёт рядом, и Арсений сначала сердится, поднимаясь — он от Шастуна заразился нескладностью. Спасибо, что не хламидиями. Он злится, а потом хмурится — смех звучит так знакомо, что в груди копошится тоска в одеялах тревог и одиночества. Арсений выглядывает в зал из-за стойки, видимо, гардероба, и замирает — на стуле рядом сидит Серёжа.

Тот хохочет в голос, а потом хлопает его по плечу; Арсений сжимает в руке часы и глазеет на него так, будто увидел мертвеца — да хотя бы себя в зеркале — и внутри всё ноет; этот человек ему тут как родители в любом из времён, чужой, иной совсем, и Арсений поджимает губы обозлённо, потому что он так скучает, что не подобрать вообще ни одного слова.

Но он скучает по тому Серёже, которого он знал, кажется, не целую жизнь, но много неполноценных жизней назад.

Матвиенко скользит по нему сонным взглядом тёмных глаз — усмехается, глядя на цепочку, соплями меж пальцев висящую, говорит весело:

— Ты бы у этих мудил бы не воровал, они и пулю в башку пустить могут, братан.

Арсений хмурится, смотрит на часы долго, и Матвиенко продолжает болтать, будто нет никакого другого Серёжи, будто вот он, самый реальный:

— А, ты из наших, — часы появляются на его ладони и путаются в пальцах.

Арсений за этим миром не успевает сразу же. Его с места в карьер пинают, хотя вокруг тишина, спокойно, только окна свистят ветром за выцветшими шторами. На улице темно, но тишина правда спокойная, убаюкивающая, только Арсений сам не спокойный ни на долю; ничего не происходит, но у него мозг трещит неотвеченными вопросами. Но он потом плюёт на всё и роняет жалко, оставляя на потом весь трёп:

— Серёж, — тот дёргает головой вопросительно, и Арсений чувствует, как по рукам бежит дрожь, когда он хватается за деревяшки и пытается выйти из гардеробной комнатушки. — Серёжа, — повторяет, и тот бровью ведёт, поднимается встревоженно со стула, но только чтобы Арсений снёс его собой.

Слова бегут раньше, чем осознание, глаза боятся, мозг боится, но руки — делают, обнимают его, по кичке поглаживая так глупо, и Арсений знает, что, наверное, сбивает его с толку, но в нём столько всего — от ненависти к Урании до благодарности, что он просто не может быть здравым.

— Ты… не помнишь меня наверное, но я так рад тебя видеть, пироженка, я ёбнусь, — Арсений лыбу давит, его распирает от внезапной радости, когда он сжимает не отвечающего, но и не отпирающегося Матвиенко в своих объятиях.

Отпускает потом, делает шаг назад, но улыбку соскоблить никак не может, потирая заспанное лицо, почти прыгает на месте, насколько он взволнован и взбудоражен. Серёжа смотрит на него долго, точно не узнаёт, но очень старается — Арсению не легче, тоска скулит побитой псиной в душе, свербит от кошек там же, но всё лучше, чем ничего.

Это же он, больше нету Серёж Матвиенков, получается, раз он искатель. Это он — один-единственный.

Арсений ждёт, пока тот свои думы додумает, а шестерёнки в мозгу сделают пару кругов; успокаивается сам, крутит-вертит всякое на уме — о том, что Серёжа тоже не вечно здесь будет, и что Урания — это всё-таки больше жесть кровавая, нежели какое-то там счастье. Но там кому как, конечно, но Арсений рукава кутая в карманах вязаного кардигана, что уже, конечно, отличный знак, всё-таки предпочитает обойтись театром попроще.

Хотя шансов поступить в театральный у него теперь больше в разы, но просто не суждено попробовать.

— Мы знакомы, — не спрашивает, утверждает Серёжа, но не выглядит осенённым.

Самая ласковая кошка внутри едва царапает, гладит скорее смирением, сочувствием своим пушистым, но Арсений не чувствует себя обманутым и разбитым. Помнящие искатели лишь исключение, коим стали они всей их странной тусовкой из его приятеля, парня того приятеля, самого Арсения и его мужика.

— Я помню, что ты Арсений, директор тебя вечером представлял, но больше ничего, правда. Прости, — говорит он и искренне сожалеет.

Серёжка не разбрасывается извинениями просто так.

— Да ничего, — кивает Арсений, добро усмехаясь. — Мы выросли вместе. Ты — мой лучший друг. Я не ёбнутый, просто мне тебя не хватало, — признаётся он.

Лицо у Матвиенко вытягивается, и Арсений тихо смеётся. Тот кивает, явно растерянный, но улыбается всё равно, перебирая цепочку часов в руках, как чётки. Бодрость даёт в голову совсем ненадолго, и Арсений вскоре снова ищет, где присесть — заняв Серёжин стул, откидывает голову на стенку позади.

— Сейчас январь девяносто четвёртого, — говорит Серёга, оперевшись на его стойку руками. — Мы в Питере.

Тоже решает всё постепенно принимать, без спешки; как будто им обоим некуда спешить.

— Спасибо, — говорит Арсений и выдыхает, кажется, во весь объём своих дохлых лёгких.

Ничего. Сейчас происходит ничего, кроме общего развала и бедности, если этот мир не чудит магией или преддверием восстания машин. Но развал и бедность ему знакомы, он живёт с ними каждый день, неважно — будучи графом или нищим; главное, не похлёбка из шкварок. Мир совершенно не волнующий и, судя по его поношенной одежде дешёвого вида, ничего от него не требующий.

— А ты из помнящих, да? — наконец спрашивает Серёжа, когда они молчат пару минут.

— Ага. И парень мой тоже. Я его терпеть не мог до этой хуйни, — Арсений делится, ощущая, наконец, безопасность полную, а не только ту, что спиной к спине с Антоном.

Он привык у Серёжи на ушах сидеть, только тот не помнит этого и вряд ли рад будет сейчас болтливому незнакомцу. Пятнами память о прошлой жизни пробивается замерзающей перед зимой мухой, чужое лицо мамы, весь сюр, что вокруг них пестрил цирком, погони, побеги, огромные дирижабли. Он их помнить до конца жизни будет — навряд ли только этой.

— Ты знаешь, кого искать, — говорит Серёжа без тени зависти, а потом руки на груди складывает и смотрит на него. — Прикольно, я бы тоже так хотел.

Арсений улыбается — он не жалеет о памяти, но она далась ему великой ценой, которую он хоть когда-нибудь надеется не ощутить больше. Но он не жалуется совсем — это избавило его от потерянности и добавило её же. Минус на плюс, конечно, дают минус, но Арсений не математик и ебал он эту алгебру. Зато у него есть Антон и какой-то приобретённый опыт, а не дыры в голове от прошлых жизней без всего хорошего, что он там (трахая алгебру) насчитал. Сейчас чувство иное какое-то у него к этому, будто бесконечный бег остался в прошлом, отчего-то, зная чего; даже воздух здесь ощущается иначе, густым и мягким, неторопливым, что ли. В комнате, что делится надвое аркой квадратной, они одни; на куче столов стоят поднятые вверх ножками стулья, закрыт бар, свет горит только в предбаннике с гардеробом, где они оба молчат так приятно.

Серёжа так же сбит с толку, потому что они лучшие друзья, и во всё вписываются вдвоём; даже в растерянность. И пускай он об этом не знает, но узнает побольше, если захочет — Арсений держать его не будет, но надежда умирает последней и хорошо смеётся, раз так.

— Лицо у тебя знакомое, — говорит тот вдруг. — Я вечером ещё прошлым подумал, что видел тебя где-то.

— Где-то в двадцать первом, — улыбается Арсений мягко, и тот отвечает ему. — Где мы?

— В клубе для всяких толстосумов пафосных. Бандюки тут всякие, просто богачи. Такой, знаешь, не жопой трясти. Сегодня просто разошлись рано, так у тебя смена до шести. Тебя вчера только устроили, если что, там Андрей взял тебя под свою ответственность, так что ты уж не подводи, пока можешь.

— И я, видимо, гардеробщик.

— Ага. Кстати, сколько можешь? — спрашивает Серёга, кивнув на часы, что остались на стойке.

Арсений забывает совсем посмотреть как-то на время; тянется устало, побаиваясь увидеть сутки, потому что они с Антоном обманывают правила игры уже жизни четыре, и это не дело. Но он уже ко всему готов — выкрутятся как-нибудь, найдут выход; Арсений даже будучи лишённым смерти нашёл к ней путь, а тут какая-то жизнь всего лишь.

— Да не ссы ты, господи, трясёшься, как Лазарев над своей репутацией, — говорит Серёжа, и Арсений смеётся — новый альбом он, кстати, так и не успел послушать.

Открывает часы.

В комнате всё ещё тихо очень, и птицы не поют даже в такую темень; на улице холодная зима, сквозь щель в шторах Арсений видит пушистый снег, и люди тоже ещё никуда не торопятся.

И Арсений улыбается, потому что ему тоже больше совсем некуда торопиться.

— Год, — говорит он с радостью, и тишина расступается почтенно перед его словами. — Год целый.

Ещё бы Антона да им двоим белый билет на всякий случай, потому что времена всё-таки не самые тихие и беззаботные; и всё будет. И будет хорошо. Арсений лыбится, как кот на сметану, тихо посмеивается, уставший от погонь и побегов. Он не в школе, чтобы нормативы сдавать по прыжкам через хуи и метания себя с балконов, и наконец Урания идёт другим путём — ему пока ещё неизвестным, но приятным и почти родительским.

— Поздравляю, — говорит Серёжа, неуверенно похлопав его по плечу. — Я где-то до июля.

Укладывает мысль, кажется, что они друг другу не чужие, хоть и сейчас очень далёкие; и Арсений поддерживает его в этом мягкой улыбкой и блеском глаз. А потом стекает со стула и берётся за джинсовку с мехом, почти родную на вид, но Матвиенко тормозит его:

— Нам ещё убираться.

Арсений вздыхает страдальцем и кладёт куртку назад. Нельзя же подвести какого-то там Андрея — мало ли ему башку снесут за такое; а Арсений за собой оставил достаточно смертей, чтобы к ним добавить ещё одну. Хотя он не может быть уверен точно, как это всё работает в девяностых, но решает не рисковать.

Мозг затянутый усталостью, тело почти ватное от внезапного расслабления, будто струна, которая Арсения держала всё это время, решает расстроиться сейчас, зная, что её не потревожат; но он всё равно берётся за швабру, пока Серёжа по залу собирает мусор и вытирает бар. Он рассказывает о том, как стал искателем, привычно превращая это в стенд-ап; они разминулись всего на несколько недель, но Арсений с его шуток всё равно сыпется, елозя тряпкой по полу и стирая липкие пятна от алкоголя. Он чувствует себя счастливым, будто снова дома, и эта жизнь нравится ему с самого начала. Арсений позволяет себе помечтать о том, как он сейчас поедет к Серёге и выспится, а потом поест какой-нибудь постной каши — но это всё вдруг оказывается ему ближе, чем навешанные титулы, поместья и паштеты из гусиной печени на столах.

Он танцует под Шатунова, что играет из кассетного магнитофона и улыбаться не может перестать, пока Серёжа бухтит, что это всё старьё и нормальное музло только в «Часовщике» можно достать, который, кстати, совсем рядом тут, чуть дальше по каналу Грибоедова. Арсений думает, что в эфемерном прошлом эфемерный несуществующий он пошёл работать в правильное место — особенно глядя на то, как притопывает ногой ворчащий Серёжка.

Мороз колет ноздри, но бодрит немного, сон отступает от до сих пор туманной, сбитой с толку удивительным спокойствием и серотонином каким-то головы — ветер сквозит у воды, и Арсений глубже в ворот куртки прячет шею, пока они с Матвиенко бредут по улице. Снег сыпет им на головы, Арсений постоянно стряхивает его с кички, которая модной быть ещё даже не начинала, а кроссовки — палёные «Адидасы» — промокают от снега быстро, и пальцы в них мёрзнут нещадно. Арсений пока не знает, как он живёт, но собирает о себе знания по крупицам — этот мир не получится проскочить по наледи, придётся вникать и сживаться, но Арсений будто бы и не против.

И уверенность в этом крепнет тогда, когда они тормозят у спящего «Дома книги», а на мосту он видит заснеженную макушку с копной русых кудрей. Серёжа задаёт ему вслед какие-то вопросы, но Арсений отмахивается, ручки тряпичной авоськи на плече сжимая, идёт через пустую дорогу и прибавляет шаг.

Он влетает в чужие крепкие-крепкие объятия, руками шею обвив, целует холодную щёку; стряхивает весь снег и с его волос, и Антон чихает куда-то ему в плечо. Смеётся, обнимает со всей своей силы, и Арсений думает, до чего же всё это удивительно. Урания перестаёт у них забирать, даёт только — время, сил, друг друга, будто ласкает, хвалит за проделанную работу, словно их путь подходит к концу. А он всего лишь продолжается.

Арсений трётся о холодный Антонов нос своим, и говорит только потом, нащупав его вдоволь для съехавшей крыши, что не воспринимает реальность:

— Привет.

— Давно не виделись, — усмехается Антон, его чёлку с глаз убирая, как привык. — Как рабочий день?

Арсений хлопает глазами, отстранившись едва, но руки леденеющие с его худых боков не убирая.

— Ты откуда знаешь? Так, ладно, дай мне…

— Привет, я Серёга, — говорит подошедший Матвиенко раньше, чем Арсений успевает собраться с мыслями.

— Антон, — Шастун улыбается и жмёт ему руку.

— Я пойду, Арс, тогда, у тебя смена послезавтра, увидимся, — говорит он, топчась мёрзло на мосту, и Арсений хлопает его по плечу напоследок, на секунду забыв, что ему самому тоже холодно.

— Увидимся конечно, — кивает он с доброй ухмылкой и провожает его коренастую фигурку взглядом, пока тот не теряется среди редких фигур торопящихся по работам зевак. — Это мой лучший друг, — произносит он наконец, оборачиваясь к Антону.

— Копия, типа?

— Нет, это мой лучший друг.

Антон улыбается ему, и в глазах его тепло, радость искренняя за него. Он удивительный человек, и Арсений влюбляется в него с каждой секундой только сильнее от этих обычных человеческих мелочей. У него во взгляде не проскальзывает и тени зависти, только любовь какая-то оголтелая к нему — если его чувства можно назвать этим громким словом. Арсений хочет дать ему возможность встретить маму, или какого-то важного для него друга, только бы тоже дать ему почувствовать это ощущение, когда душе возвращают отобранное, сворованное, даже в таком неидеальном, может, состоянии.

Но Арсений не думает, что им с Серёжей через несколько месяцев прощаться, а тот не помнит его вовсе; это всё временные какие-то трудности. Он думает, что Матвиенко просто есть — и учится ценить мелочи.

Антон берёт его руку и прячет в карман своей кожаной куртки, чуть тянет за собой, отвечая на незаданный вопрос раньше, чем Арсений о нём думает — доверяет как-то и без них.

— Я машину бросил на Садовой улице, попутал чутка с Грибоедова, решил не заводить. Домой поехали? — спрашивает он, и Арсений сначала хмурится от его решительности в голосе.

Мгновение его изнутри передёргивает страхом, что тут что-то пошло не так, уж слишком странно для него звучат слова про дом, про машину; Антон с виду спокойный и уверенный, ведёт его по Невскому ровными шагами. И в тот момент Арсений так отчётливо видит то, каким ударом Урания стала для него — сам он истерил с самого начала, но по Антону не было заметно сильно того же — лишь пару раз. Но теперь у него во взгляде лихорадочное такое недоверие ко всему, неуёмная спешка в испуге, которую он прячет за несколькими масками сразу.

И Арсений тормозит его, тянет остановиться; Антон смотрит на него непонимающе так, потерянно как-то. Арсений печально брови сдвигает, хочет забрать всю его боль, потому что он как был безумцем в своём панцире всю жизнь, так и остался им, и больше-меньше у него этого сумасшествия, разница невелика. А Антону идёт простота и беззаботность — и Арсений к сожалению не может ему вернуть её, потому что не он забрал.

Но может стать опорой; быть защитником и защищённым, как и всегда.

Арсений обнимает его ещё раз, целует коротко шею, и Антон расслабляется, отпускает себя, пряча его в объятиях ответно, большая ложка, которая внутри маленькая. И от этого она менее нужной не становится.

— Ты не должен быть вечно шутом, Шаст, — говорит Арсений.

Антон выдыхает и руками стискивает его только крепче.

— Ты устал, и это нормально, — продолжает Арсений. — Дай себе не быть крепким, как статуи Ленина в любом городе России, — Антон смеётся ему в куртку. — Вот, видишь? Я могу быть твоим замом.

Антон отстраняется и устало веки трёт, отряхивается будто от минутной слабости, а потом говорит:

— Я так не умею, Арс, — и в этом не столько обречённость, сколько осознанность собственных слов; будто он думал об этом далеко не один раз. — Я не умею не быть клоуном.

— Тогда будь иногда Пьеро.

— Он арлекин.

— Это почти одно и то же, — Арсений вздёргивает бровями с претензией, чтобы не спорил. — Будь иногда Пьеро, Антон, грустным, плачущим, каким угодно, просто не надо думать, что без твоей улыбки мир развалится. Он не развалится, и я не стану чувствовать к тебе меньше. Ты не забудешься, если не будешь светить всегда, ты не фонарь и не гирлянда. Я люблю то, как ты улыбаешься, но ещё я люблю, когда ты не сходишь с ума от того, сколько всего ты на себя взвалил. У нас с тобой впереди целый долгий год, и я хочу, чтобы не пришлось где-то потом искать тебе психиатра в Древней Руси.

И Антон снова смотрит на него своими этими выпученными, огромными глазами с любого мема с упоротым котом.

— Сколько у нас? — переспрашивает он, и Арсений понимает: забыл посмотреть, тоже подумал, что некогда.

Они оба — просто конченые, коротко говоря. Конченые на конечной — здоровой кукухи.

— Год, — улыбается уголком губ Арсений и тащит из его кармана часы, смотрит, уверяется в том, что у Антона тоже — лишь на пару минут меньше в этот раз.

И Антон улыбается снова, но с каким-то отбликом печали — он хочет домой, конечно, но раньше они всё равно не умрут, так хоть поживут, может, наконец спокойно, и тот понимает это тоже; не зацикливается и берёт руку Арсения снова в свою. Но Арсений дёргает её ребячески, глядя исподлобья на него.

Антон мягчает и говорит — без должной уверенности, но это всё же лучше, чем ничего.

— Я постараюсь.

Арсений кивает и шагает дальше, глядя на безлюдный проспект, и вдалеке видит вишнёвого цвета пятно, напоминающее машину по очертаниям, и в сравнении со своими палёными кроссовками удивляется такому богатству для них, молодёжи в девяностых.

— Антон, — зовёт он. — А «домой» это куда?

— Бля, это ваще забавная история, у нас такого точно не было ещё, — Антон загорается, и вся его задумчивость сходит мгновенно. — Я, короче, просыпаюсь на хате, нормальной такой, у нас там одеяло в цветочек, с ромбиком в центре, полки эти ублюдские прямоугольные, как общажные, над головой, я успел ёбнуться об одну, надо перевесить, раз мы тут на год. Ну так вот, обычная такая комната знаешь советская.

— Недалеко ушли, — встревает Арсений.

— Согласен, но это хуй с ним, ну и я встаю, короче, а там на кухне бабушка какая-то стоит, варит гречку, спрашивает меня, поеду ли я тебя с первой рабочей смены забирать. Прям так и говорит, типа «Арсюшу» буду я встречать или нет? Ну я и охуел сначала, типа, слишком всё просто получается. Я её спрашиваю, какой год, а она отвечает вообще без удивления, как будто знала всегда, что я не от мира сего, вот, девяносто четвёртый. Я у неё и про машину узнал, и где ты работаешь, стоял охуевал, типа, и она походу шарит, что мы искатели, и что мы ебёмся тоже.

— Встречаемся, — Арсений впервые говорит это уверенно, а не с нимбом из вопросов вокруг головы.

— Встречаемся, — поправляется Антон и бегло целует его в висок. — Короче, живём в коммуналке на севере, в четырёхкомнатной. Бабушку Нина Аркадьевна зовут, остальных соседей не видел ещё, все нормальные люди спят в такую рань.

— А я работаю в клубе для богачей недалеко от «Часовщика».

— Это я уже понял, — говорит Антон, ведёт его к вишнёвого цвета девятке, как в той песне, где её любят сильнее женщины, и открывает перед ним дверь.

Арсений садится в машину, что едко пахнет обивкой; но тут тепло и сухо, а Антон очень забавно забирается внутрь крошечного салона со своим двухметровым ростом, кое-как ноги складывая по обе стороны от руля.

— Я знатно присел конечно, слишком всё просто. Не доверяю я этой хуйне. И год какой-то непонятный, и ты почти что на ладони. Слишком легко, мы жрали горячий металл ложками и пили лаву до этого.

— Ну присел ты и правда знатно, — шутит Арсений, поглаживая его торчащую на уровне стекла коленку. — Я не хочу искать подвох. Я хочу спать, трахаться и пролежать весь свой выходной в кровати без нужды отбиваться от мерзких мужиков, которые хотят меня застрелить, зарезать или выебать.

— Я тоже хочу тебя выебать, и что теперь? Мне переехать?

— Исключение подтверждает правило, — довольно произносит Арсений.

— А, то есть, я мерзкий мужик, по-твоему? — возмущается Шастун, и Арсений смеётся.

— Самый противный из возможных, — говорит, и целует его в щёку; Антон, конечно, ломается под его натиском и улыбается тоже. — Я шучу, чудовище.

Антон фыркает и вставляет ключ зажигания. Машина заводится громко, они выезжают на заснеженную дорогу, и Арсений врастает в мягкое кресло, такое знакомое и родное — у его отца такая машина тоже была, синего цвета, но суть не в этом. Их не уносят в звенящую снежную даль три белых коня, и едут они по утреннему городу в приятной тишине на нормальной скорости, пускай их и потряхивает на кочках, стремительно преодолевают мосты, никуда хоть и не торопясь.

Арсению хорошо по-настоящему здесь с первых минут, и он не пытается искать дохлые плюсы, потому что оно просто не нужно; плюсы находятся сами. Он тянется к магнитоле и жмёт на кнопку, запуская музыку, и его как будто бьют деревяшкой по затылку, когда играть начинает какая-то новая иностранная песня, которая в двадцать первом то ли учит отсталую молодёжь алфавиту, то ли помогает избавляться от боли расставаний, посылая нахуй всех и вся. В руку ложится кассета с символикой «Часовщика» — сборник хитов «Тик-Тока» за ноябрь–декабрь двадцать первого. А в бардачке валяется бумажка с датой, когда нужно вернуть её, и Арсений от удовольствия плакать хочет — ведь их жизнь тут, она ближе, чем кажется. Он вставляет коробочку кассеты назад, и они слушают заново — Арсений показывает средние пальцы стекло, внутри чувствуя какое-то торжество над временами и собой прошлым, гордится своим терпением. А после играет песня про бриллианта и алмаза, который оказался пидорасом. Арсений красноречиво отмечает, что это про Антона, но наоборот, удивляясь на самом деле так, что у него болит лоб, а брови как айсберг в океане (тот, что с потёкшим контуром) плывут.

А потом поёт на всю машину, что пока кто-то без дел, он удаляет обещания, и сердце гулко-гулко стучит в такт.

***</p>

Арсений просыпается, когда на улице уже темно снова — он забудет, что такое день, с таким графиком. Но работа почему-то радует, пускай и навязанная — им с Антоном год нужно что-то делать, чтобы жить. Выживать больше не приходится; Арсений надеется, что так. Он елозит в одеяле, лёжа на приятном диване. Подушка пахнет мылом и свежестью, тихо свистят деревянные окна, и воздух затхлый. Но Арсений слышит, как крохотная форточка открывается со скрипом, и кончики пальцев на ногах холодит мороз. Он переворачивается на спину, сонно глаза открывает — Антон сидит напротив кровати в выцветшем, прохудившемся кресле и банкой энергетика, которая пестрит в полинявшей будто комнате.

— Доброе утро, — говорит тот с мягкой улыбкой, а потом поднимается, берёт с подоконника пачку сигарет, красные «Мальборо», и дышит табаком в ту же самую форточку.

Арсений садится медленно, разминает шею, затёкшую от долгого сна и оглядывается — когда они приехали, сил у него не осталось что-то изучать и быть настороженным — он разделся и упал спать. За его спиной — узорный, привычный глазу ковёр, что, наверное, таит в себе миллионы бактерий и палочек, но который интересно рассматривать перед сном. Правда, они спят к нему макушками. Комнатушка маленькая, в углу стол из тёмного дерева, над головой — те самые злые полки, что бьют его парня, и кусок мебельной стенки, что кончается шкафом. К его боку, что вплотную к дивану стоит, прилеплены наклейки из жвачек и бумажки из них же со всякими глупыми определениями любви. Он читает о том, что любовь — это когда каждый раз не хочется расставаться, и это правда. А потом ещё, когда предпочитаешь её, а не машину — и это уже что-то из той песни про вишнёвую девятку.

Антон докуривает и зажигает свет, чтобы Арсению было удобнее смотреть, и вот это — точно любовь.

— Сколько времени? — спрашивает он, и Антон тянется за часами.

— Полшестого.

— Хорошо, — кивает Арсений заторможенно и снова ложится, лишь подушку под голову поставив, чтобы смотреть по сторонам было удобнее.

Антон бродит по комнате бесцельно, смотрит по сторонам, свыкаясь с этими стенами, в которых им предстоит прожить много времени, изучает всё вплоть до пыли на полу. Шаркает тапочками, в руках часы перебирает тревожно, не в силах успокоиться, такой уставший, перевозбуждённый. Арсений чувствует себя Монеточкой, которая с деловым видом говорит «Ну что, дозакрывалась? Доподавляла эмоции?», но отчитывать Антона — последнее дело. Он просто такой, сам по себе, и Арсений принимает его всяким — они же вместе. Он поднимается с дивана и обнимает его со спины, целуя между лопаток, гладит ладонью по груди неспешно.

— Сядь, не мельтеши, — говорит. — Если я тебе дыхательную гимнастику предложу, застебёшь?

— Да, — кивает довольно Антон, но на руки поддаётся и садится мягко, трёт лицо, болтая в другой руке энергетик в жестянке.

Не может спать.

Он открывает какие-то ящики и роется там, смотрит, чем они живут, и Арсений садится рядом в одной огромной футболке, на пальцы накручивает его кудри, пока не устают руки. Антон нарывает с десяток кассет с разными группами их юности и старенький кассетный плеер с наушниками, за который они чуть ли не дерутся сразу же. На кассетах «Часовщика» и «Нервы», и «Звери», и Лазарев, даже какой-то незнакомый ему альбом с восьмёркой — кажется, тот, что он не дождался. Арсений удивляется, как эта сеть крошечных баров умудрилась сделать такую мощную межпространственную сеть, которая позволяет получать и передавать, оставлять письма, хранит в себе мобильники, записывает на кассеты музыку разных веков — делает всё, чтобы искатели не сходили с ума вдали от дома. И если они захотят, они, наверное, даже найдут там фильмы на годы вперёд того, где они жили, они найдут там будущее и прошлое. Но Арсений не хочет — ему хватает того, как они с Антоном слушают вой Жени Мильковского на болотах, что предлагает быть друзьями, не трогать друг друга, не целоваться — а они, как назло, целуются.

Конечно, не в губы, но мест для поцелуев, на самом деле, намного больше.

Привалившись к груди Антона на диване, Арсений разгребает свою авоську, где почти ничего на деле нет — пара жвачек, паспорт, мобильный телефон какой-то очень древний, с антенной, но это лучше, чем не иметь его в принципе на случай чего. Откуда у них машина и телефоны — у Антона обнаруживается такой же — хотя они живут в коммунальной квартире, они так и не получают ответа. Потом Арсений усаживается Антону на колени и долго трогает, гладит, целует всякие невинные местечки, потому что наконец у него есть время просто быть рядом и отдавать ему то, чего Шаст хочет, но о чём никогда не скажет. Ласку, поддержку, нежность несусветную, о которой Антон ни разу не просил, гордый, но Арсений не привык спрашивать в принципе.

Губы снова гудят от желания поцеловать другие губы, и Арсений надеется, что они привыкнут жить с этой невозможностью целый год. Он обнимает Антона за плечи, просто смотрит, разглядывает радужки потухших, уставших глаз, улыбается ему первый — всё же хорошо у них, и у Антона в отдельности тоже будет. Им незачем бежать, их никто не убьёт.

К ним заглядывает Нина Аркадьевна, спрашивает, будут ли они ужинать, доброжелательно так, любовно, что Арсений уверен — им не грозит ничего. Ужинать не идут, Арсений не хочет терять этот момент — первый момент их утешения какого-то в одной из жизней; Антон приобнимает его тут же, прижимая к своему плечу, стоит женщине закрыть дверь.

Они долго рассматривают паспорта старого образца, обнаруживая, что им в документах обоим по восемнадцать, и это странно понимать, что тебе здесь меньше, чем на самом деле. Такого у них ещё не было, как и всего, что здесь происходит. Антон кемарит, когда Арсений ходит вдоль шкафа и рассматривает книги за стеклянными дверцами, но глядит на него всё равно из-под полуприкрытых век.

— Ты красивый, — говорит тихо. — Очень, — добавляет. — Можно я тоже спрошу, почему я?

Арсений замирает с томиком Цветаевой в руках и бережно ставит его на место; он опускается на диван рядом с Антоном и улыбается ему чуть смешливо, чуть нежно — всего понемногу.

— Потому что ты удивительный, Антон, — отвечает он. — Ты раскрасил мой серый мир, ты научил меня столькому, сколькому не смог научить ни один кружок. Потому что за твоим жутким невежеством и бестактностью прячется так много, что у меня не было шансов, — Антон вздыхает показно, а Арсений смеётся. — Ты умный, сообразительный, очень открытый и смешной.

— И прям не мешает тебе ничего?

— Конечно мешает. И тебе во мне мешает. Скорее ничего того, что было бы значимым. Я, может, ни с кем не встречался по жизни, но я встречаюсь с тобой, и это не везение новичка и не ошибка того же. Антон, я, конечно, совершенно не знаю, что такое любовь, но если бы меня попросили рассказать, я бы рассказал о тебе.

Антон млеет, хлопает глазами так, потом по цветочкам на пододеяльнике рыщет слова, которые хотел бы сказать, но Арсений находит первый и говорит их за него.

— Нет, не слишком скоро, Антон. Целых две жизни уже прошло, это как целый век.

Потому что в этом суть.

— Иди сюда, — тараторит Антон, и Арсений ложится на его руку; они ускользают на подушки.

Антон смотрит на него своим этим взглядом цепким, всё знающим, блестящим от измотанности. Арсений накидывает на них одеяло и гладит его щёку костяшками пальцев, радуясь тому, что так бывает — что важные люди находят друг друга несмотря на неприязнь и разницу восприятий, находят пути любить и прелести в том, что раньше казалось диким.

— Закрывай глаза, mon cœur, — бормочет Арсений, продолжая гладить его лицо.

И тот повинуется, болтая тихо:

— Я посмотрел, что это значит, пока ты спал.

Арсений улыбается и кивает ему, будто Шаст может увидеть, целует лоб, а потом начинает тихо подвывать старую песенку с расплывчатым смыслом в надежде успокоить чужую аритмию.

— Au clair de la lune оn n&#039;y voit qu&#039;un peu. On chercha la plume, оn chercha du feu. En cherchant d&#039;la sorte je n&#039;sais c&#039;qu&#039;on trouva, — напевает сипло Арсений. — Mais je sais qu&#039;la porta sur eux se ferma<span class="footnote" id="fn_28388862_1"></span>.

Антон улыбается уголком губ, руками сжимая подушку, настолько обессиленный, что его уже не хватает ни на что, кроме как терзать тонкую наволочку.

— Спи, — говорит Арсений ласково, накрывая его пальцы своей ладонью. — Никто нас не тронет. Всё хорошо. Всё в порядке.

И Антон проваливается в сон вскоре, приобнимая его, в глубокий и бестревожный, долгий сон, и Арсению становится легче. Он лежит с ним, гладит по голове, а внутри всё ноет от любви к нему и от жалости дурацкой, которой Антон бы не хотел. Но тот не заслужил всего того, что они встречают, так же; тот не заслужил смотреть на то, как Арсений умирает, не заслужил корить себя за несказанное извинение перед мамой, и бессонницы этой тоже. И Арсений рад, что он наконец-то может позволить себе хотя бы что-то — и делает так, чтобы ни одна мышь не потревожила его сон. Выползает из комнаты, натянув треники и шлёпки, тихо ползёт по длинному ковру в квартире.

Он знакомится с их соседом на кухне — тот представляется Димой Позовым, и Арсений жмёт ему руку.

— Только не шуми, пожалуйста, у меня парень только заснул за несколько суток.

— А, мне Нина Аркадьевна говорила, что вы того-этого, — говорит он, переворачивая блин на сковороде и играет бровями заискивающе. — Искатели. Странная херня, потому что я прекрасно помню, как Антон вернулся вчера вечером и залёг спать сразу. А вас тут вчера вообще не было. Дико.

— Сам не разобрался, — кивает Арсений, кипяток из свистящего чайника наливая к себе в стакан с пакетиком чая, который почти не красит воду даже, дешёвый и безвкусный.

— И долго вы так?

— Семь жизней уже, если считать ту, где я родился, — жмёт плечами Арсений и берёт сушку твёрдую из мисочки на столе. — Тут же не судят за это?

— Нет, недавно только закон отменили о мужеложстве и об искательстве. Но люди агрессивные, злые все, как собаки, потому что нищие и несчастные, так что я бы поаккуратнее был на вашем месте, — говорит Дима вполне себе доброжелательно.

— Закон об искательстве?

— Да, долго считалось чем-то подпольным. Как будто и не было революции даже, всё вернулось к тому, с чего начали.

И Арсений как никто понимает, о чём он. Дима говорит об этом просто и беззастенчиво, он не боится его и не судит, просто рассуждает. Ему плевать, что у Арсения в кармане и кто в его постели, пускай и постель эта за стенкой, которые картонные в серых панельках. Арсений такое помнит только в двадцать первом и чувствует себя в безопасности в этом доме. Ему не нужно прятать часы и бояться, что на него заявят, и прыгать больше не придётся. Ему не нужно жить с Антоном по разным комнатам и шкериться по углам, и он благодарен.

— Вечер добрый, — раздаётся бодрым голосом из коридора.

— Тихо, — Арсений прижимает палец к губам, оглядываясь на Павла Алексеевича, что возникает в дверях. — Антон спит.

Он улыбается, глядя на него, солидного такого в жилетке на полосатую рубашку, и уже не удивляется их встрече — ему радостно видеть его опять. Павел Алексеевич молчит понимающе и только потом спрашивает:

— Кто такой Антон? Комната долго пустовала, вы в ней? С мозаичной дверью которая, — говорит он так же неизумлённо.

— Антон мой парень. Да, мы там, — кивает он, и Дима смотрит на них растерянно.

— То есть ты помнишь, что их там не было? — спрашивает Позов ошеломлённо, и Арсений улыбается уголком губ.

— Да, потому что я сам здесь всего пару недель. Мы, наверное, не пересекались как-то, что ли, или мне просто мозги не делали, как вам, мне их по-другому делали, — отвечает Павел Алексеевич невозмутимо и садится на табуретку рядом, тоже хватаясь за сушку. — Сколько мы раз уже виделись?.. — он мнётся, не зная его имени.

— Арсений, — спокойно уточняет Попов. — Трижды. После революции, в две тысячи двадцать первом и на Великой Отечественной.

— Ебать, ты и на Великой Отечественной был? — ахает Дима, и Арсений кивает с усмешкой.

Не война его веселит, но Димина реакция.

— Позорно умер от пули в лесу. Ни в каких боях не был, к счастью.

Тот кивает и старается не сжечь блины, замирая иногда со всякими осознаниями. Вскоре на кухню приходит его жена, Катя, и Арсению становится тесно — он помогает Нине Аркадьевне донести сумку со скудными продуктами до кухни и знакомится с ней же параллельно, а потом скрывается за той самой мозаичной дверью. Он чувствует себя на своём месте, ему так хорошо в окружении людей, которым всё равно. Ну искатель и искатель — жестами, взглядами, словами говорят они, — плевать всем, какая у него жизнь. Главное, чтобы платил аренду и был хорошим человеком; геем или просто поехавшим — совсем неважно. Арсений садится в кресло и открывает томик Тургенева с его «Отцами и детьми» и всю ночь убивает на чтение, пока не наступает утро и он не начинает искать, что есть в пустом холодильнике съестного.

Антон спокойно спит целые сутки.

***</p>

— Антон, — тихо зовёт Арсений одним мартовским вечером.

— М? — отзывается тот сонно — крышевал на рынке с раннего утра, а Антон, оказывается, очень любит сон на самом деле.

— А если бы я решил поступить в университет здесь, что бы ты сказал?

Зима пролетает почти незаметно для них в попытках подстроиться под время, которое летит намного быстрее прежнего; раньше сутки казались вечностью, а теперь с бытовухой час за часом как минуты идут. Арсений замечает разницу, когда бояться за свою жизнь больше не приходится — он работает работу, напополам с Антоном еду готовит, пускай не то чтобы есть, из чего. Хотя еда в принципе присутствует, но когда на всю полку в пузатом холодильнике у них находится банка красной икры и никакого кефира или даже булки, не то чтобы жрать икру ложками ему нравится.

А дело вот в чём.

Они начинают жить, находясь в вечных поисках ответов на свои вопросы; хотя Арсений не сказать, чтобы сильно жаждет на них отвечать на самом деле. Он быстро срастается с этой вселенной — ему нравятся томные утра, когда он варит пустую овсянку со шлепком масла сомнительной свежести, или вечера, когда Дима собирает их со всех комнат играть в лото. Ему нравится, что Павел Алексеевич становится Пашей, а Нина Аркадьевна дарит ему шарф-хомут на шею, зима всё-таки стоит холодная, и занимает беседами про театр. Ему нравится, что Катя делится с ним сплетнями из жёлтой прессы, а кофе и чай, хоть и мерзкие, но имеют свой постсоветский шарм. Вокруг тишина и умиротворение, пускай и немного тревожное; а всеобщая продуктивность и синдром упущенной выгоды не выносят ему мозг за отсутствием интернета.

Антон гадает, почему он так быстро успокаивается и перестаёт говорить о будущем — Арсений нежится на приятном спине матрасе. Антон рыщет глазами всё время остаток их времени здесь, а Арсений перестаёт на часы смотреть.

Но, возвращаясь к овцам и другим рогатым, спустя пару недель января их как-то сам находит Эд. Он пугает старенькую Нину Аркадьевну своим жутким маргинальным видом, но потом очаровывает её же открытой, детской улыбкой. Оказывается, что Антон — член ОПГ, и это, безусловно, добавляет волнения в их размеренное бытие. Но Арсения не то чтобы слишком это пугает — и даже сожителей, которым они считают должным рассказать об этом. Все жмут плечами неопределённо, потому что всего лишь времена такие — а Антон, кажется, переживает больше всех. Но оно и ясно, хотя смерть ему не грозит в ближайшем будущем; ОПГ — это вам не хиханьки и тем более не хаханьки, хотя под крепким крылом Эда всё-таки спокойнее.

Так Антон начинает пропадать на работе тоже — если её вообще можно так назвать.

Они крышуют рынки, и отсюда берётся икра и фирмо́вые шмотки, которые Арсений таскает себе, потому что мода девяностых будто создана для него, вся такая странная, абсурдная и кричащая; так становится ясно, откуда у них машина в восемнадцать и почему в комнате находится пистолет. Антон начинает бегать по утрам — не потому что решил внезапно заняться здоровьем, а потому что по утрам все люди ломятся на рынок, пока не разобрали, что есть, вместе с бедняками и мелкими воришками в кепках-восьмиклинках. По сути воры воруют у воров, но тут Арсений лишь соглашается с Димой, который Антону промывает ссадины перекисью водорода, будучи медбратом по образованию.

— Время такое, что скажешь.

Арсений вспоминает отцовские истории о девяностых мутными пятнами, а потом сам оказывается в центре таких историй, а себя чувствует той самой бесприданницей, только у него ни шубы, ни папиного пистолета в кармане, ни сапог. Плащ есть.

Тем не менее, привыкают и к этому; правда видятся реже, и тогда искательство таковым точно перестаёт казаться. Начинается просто жизнь — обычная и бедная во времена перестройки, со своими людскими заботами. Они оба, задерживаясь в девяносто четвёртом, чувствуют себя так, словно всегда здесь жили, настолько это не похоже на то, что было с ними раньше. Арсений зарабатывает копейки в клубе, а Антон — копейки на бандитизме и плюсом еды немного; и продолжает удивляться тому, что Арсений улыбается и не говорит о том, что его донимает голодуха и неясность будущего.

Потому что Арсения, на самом деле, не слишком-то донимает, хоть есть и охота иногда. То ли его нервная система настолько перегрузилась, что просто выгорела и любые оплеухи судьбы воспринимает чем-то закономерным и самим собой разумеющимся, то ли ему просто хорошо без навязчивых мыслей о скорой смерти и счёта минут до неё же. И может, соскучился он не по своему веку, а по жизни в целом, не по рваному бестолковому существованию. А ещё, когда теплеет, они, наконец, начинают ходить на эти подростковые глупые свидания, когда руки мёрзнут у каналов и шею продувает на набережных; на свидания появляется время, а март просто менее холодный, чем февраль.

Так и набредают на здание института культуры, и у Арсения внутри что-то чешется внезапным, неожиданным желанием; он забыл уже, каково это — хотеть не еды, спокойствия или прекращения мук. Он долго смотрит на табличку у дверей, с каким-то неясным чувством необходимости разглядывает полуколонны и большие окна. Внутри подобных домов он уже бывал, но суть не в пиллястрах и в статуях античных — дело в том, что в этих стенах учат искусству.

И Арсения не оставляет эта мысль ни через день, ни через неделю, но даже думать о чём-то таком боязно. Он не может позволить себе слишком врасти в этот мир — они и без того обросли друзьями здесь, чтобы спокойно прощаться позже. Но он решается, спрашивает всё равно, не то чтобы собираясь отказаться от идеи с театром, если Антон скажет, что всё, отменяйте, не надо им таких развлечений.

— А тебе прям важно знать? — усмехается он мягко, даже не открывая глаз. — Ты же всё равно сделаешь, как тебе надо.

— Это правда, — улыбается Арсений, сидя в кресле и теребя потрёпанных Стругацких. — Но я тебя люблю и знаешь, иногда бывает, что когда любишь, тебе просто не похуй.

— Поразительно, бывает же такое, — хмыкает Антон. — Снизошли до моих мнений, Ваше Сиятельство, — кичится он, весь из себя, и даже глаза открывает, чтобы своей этой насмешкой сверкнуть.

Обольстительная сволочь, ничего не скажешь.

— Честно, я хуй знает, — говорит он потом, возвращаясь к полуамёбному состоянию и утопая в подушке только глубже. — Ты всё равно даже сессию не успеешь сдать, мы дальше пойдём, и есть ли толк от учёбы в один семестр, решай сам. Но если хочешь, я тебя не буду за яйца держать привязанным к двери, — Арсений морщится, представив эту сцену. — Просто надеюсь, что ты помнишь о рисках.

Рисках потом просто не захотеть умирать. Арсений улыбается печально немного, и в грудине ноет глухо; конечно, он понимает все страхи Антона тоже, и его тягу к будущим жизням, но Арсений просто хочет побыть самим собой хотя бы пустяковый год — молодым, впервые влюблённым, горящим во многих из смыслов — любимым делом, под Антоновым телом, по-всякому. Просто нащупать, что же такое «он» на самом деле, со всеми осознаниями и опытом, потому что когда у него было время, он ещё не знал и половины того, что стало понятно ему сейчас.

— Ты душный, — фыркает Арсений и откладывает книгу в сторону.

Он падает на кровать рядом с Антоном и хватается за мобильник — современные не ловят тут сеть, но они пользуются им, как плеером, Арсений играет там в «Клуб Романтики», потому что эта игрушка оказывается забавной, хоть и крайне бестолковой. Правда отваливать по семьсот рублей в неделю за него «Часовщику» не из приятного, но Арсений слишком хочет узнать, что там дальше у кицунэ Мэй с Кадзу, суровым ниндзя.

— Если я поступлю здесь, то хотя бы пойму, как поступать потом у нас. Всё те же преподаватели просто состарятся, и я буду знать все подводные камни, — жмёт плечами Арсений, приваливаясь к его плечу.

Жёлтый тусклый свет за мутным плафоном нагоняет сон, но он упрямо читает бессмысленные диалоги о том, как Софи с её десятью желаниями бесконечно злится и боится всего. А он смеётся с неё, как с былой версии себя, такой же серой и зашуганной. Сейчас он лежит на постели в штанах неоново-жёлтого цвета, отхваченных Антоном на рынке на той неделе и играет в бестолковую, по его меркам, игрушку, к которой бы не то что не прикоснулся раньше, а руки бы после помыл.

— Будем брать сцену за сорок алмазов? Пососёмся с этим красавчиком, — спрашивает Арсений, глядя на Антона, который опять залипает на него краем глаза и думает, что это незаметно.

В глазах Антона часто в такие моменты блестит тихая радость. Арсений не задаёт вопросов, но догадывается, что тот просто доволен переменами в нём. Не потому что Арсений перестаёт быть невыносимым занудой — это остаётся несдвигаемой горой в нём, которая ни к какому Магомеду даже при самом большом желанием оного не пойдёт — а потому что Арсений счастлив быть собой.

— А с этим красавчиком, — усмехается он, зыркнув себе на грудь, — ты пососаться не хочешь?

— Очень хочу, — искренне говорит Арсений, отрывая взгляд от экрана. — Но этот, — он тыкает его пальцем в грудь, — красавчик убьёт меня, если это случится раньше, чем в двадцать первом году.

Антон смеётся беззвучно и сгребает его рукой к себе.

— А ты сам прям согласен тут застрять, в нищете гардеробщиком клуба.

— Не знаю, — отвечает Арсений, пролистывая спешно диалоговые окна. — Мне тут нравится, — честно говорит он. — Спроси меня в конце года. Может, я завою от тоски.

Антон уже не удивляется даже — сложно не замечать какое-то странное удовлетворение, которое чувствует тут Арсений.

— Поступай, — говорит вдруг тот, и Арсений, отложив в сторону телефон, приподнимается на локте.

— Правда?

— Правда, — кивает Антон серьёзно. — Я вижу, что ты этого хочешь, и я лучше буду поддерживать, чем ходить со своим непопулярным мнением и нудеть. Даже если в моём мнении есть разумное зерно.

— И тупорылая пшеница, — в шутку брякает Арсений.

— И тупорылая пшеница.

Арсений улыбается и благодарно целует его щёку. Внутри его щекочет воодушевление, предвкушение чего-то нового. Весна обещает быть весёлой; но сначала он закончит «Десять желаний Софи».

***</p>

Теперь на свидания Арсений ходит только с книгами, но Антон, ноги которого даже при постоянной нагрузке воют от усталости, рад такому исходу. Он как-то говорит, что наблюдать за охающим и ахающим над книгами Арсением круче, чем стирать кеды о дороги, несмотря на то, что к апрелю в городе наступает настоящая весна. Солнце греет приятные плюс десять на улице, на дорогах ручьями талый снег и лужи; Антон мочит ноги и без их долгих прогулок, потому что рынок развозит.

Вечерами Арсений читает вслух все стихи и пьесы, что находит в доме, донимая уже бледную Нину Аркадьевну, когда он просит что-то новое почти каждый день. Арсений, конечно, читал всю школьную программу и то, что нужно было для ЕГЭ по литературе, но приходится освежать страницы в памяти; за ненадобностью и стрессом его голова выкинула трёхочковым все неиспользуемые знания и сама полетела в помойку. Но Арсению, кажется, только в радость в который раз заявлять, что звёзды кому-нибудь нужны, а ночь, улица, фонарь, аптека будут стоять через четверть века на том же месте.

Арсений перестаёт вообще спать нормально, удерживаемый на ногах своим несравненным, невероятных размеров энтузиазмом и желанием пройти в небольшое число тех бедняг, которых великие театральные мэтры будут учить искусству. Хотя Антон говорит, что он знает, кажется, намного больше, но «дело не в теории, а в практике, чудовище» говорит ему на это Арсений, предполагая играть этюды, деревья, рыночный прилавок, ту самую помойку, где лежит его мозг, что угодно, но — играть.

Арсений запрягает Антона на артикуляционную гимнастику, на всякие крики, вопли, на которые сбегаются страдающие от его учёбы соседи, но Шастуну больше нравятся, конечно, поцелуи с сюрпризом, особенно, когда они их делают почти рот в рот, соприкасаясь лбами. Арсений готов всучить Антону свои губы на временное хранение, если так продолжится, потому что ему хочется целоваться — из-за Урании у них всё по одному месту. Хотя удивительно, если бы у Попова что-то было иначе, с его-то характером и жизненным путём — потрахаться и встречаться, не поцеловавшись, что-то из его репертуара.

О влиянии на Антона Арсеньевской утренней растяжки можно вообще молчать.

Всё становится проще, когда Арсения увольняют с работы, потому что кончается зима и гардеробщик не то чтобы нужен даже клубу для влиятельных. Арсения немного забавит этот опыт, который местами был всё-таки пугающий, но в целом — полезный. Он понял, как это — работать в ночную и спать днями, а ещё, что ко всяким бандитам лучше не лезть лишний раз и тем более не перечить, если они не Антон. Но в целом, не считая мелких угроз, если он решит ограбить их, всё было хорошо — и Серёга его поддерживал, будучи там вышибалой, что удивительно с его-то ростом, и сближались они — хоть как-то. Конечно, до лучших подружек им далеко, но Арсений не оставляет надежд, потому что Матвиенко, подсознательно или не очень, тянется к нему. Они вместе ползут до метро, когда Попова не забирает Антон, иногда сидят в рюмочных, когда зарплата, в общем — всё по красоте; иногда Арсению даже кажется, что Серёжа узнаёт какие-то отдельные его фразы.

Тоже, наверное, где-то в глубине души, потому что если память Урания может у них забрать, то душу они не позволят выскоблить.

Так проходит весна — очень быстро, но вполне себе красиво, как заявляет Антон, возбудившись от карикатурно-романтичного образа Арсения, что читает лирику Бродского, сидя в обнимку с дохлым цветком на подоконнике. Его голос сквозит печалью, а в глазах блестят непролитые слёзы, но тот улыбается тут же, стоит ему закончить, радуется, что Шастун ему поверил. Антона отпускает тревога, но хватает за яйца стояк. Потому что образ печального поэта с разбитым сердцем и чертями в глазах — это что-то за гранью добра и зла. Арсений разве что трахает его без книжки в руке, хотя копчик Антона вполне подходит под подставку, но читать стихи и шутить о том, что вот они, настоящие криминальные авторитеты, учат нацию непотребствам, а не какое-то там «НАСА», как-то слишком многофункционально даже для Попова.

В тот день Арсений спит за все три зубрёжки и своих актёрских потуг. Утром приходится надеть на себя бадлон<span class="footnote" id="fn_28388862_2"></span>, чтобы не было видно зубов Антона на своей шее — у него прослушивание скоро, и он не может дать себе права его завалить.

— Ты же понимаешь, что мир не лопнет, как лягушка, надутая через жопу, если ты не пройдёшь? — спрашивает Антон, стоит тени сомнения скользнуть в голове Арсения.

Всё-то он знает всегда, умный такой; хотя за месяцы попыток Арсением затолкать в себя всю литературу мира, Антон тоже что-то выучил.

— Во-первых, лягушка, конечно же, тонкая как пакет, — гундит он. — Жопу закрыл, ёбнул — лопнула. Во-вторых, ты же знаешь меня, — он поправляет воротник и кудри на голове.

— И поэтому говорю, — Антон обнимает его со спины и смотрит в зеркало на них красивых.

Арсений оглядывает его вид — он, конечно, перепугает всю приёмную комиссию своей кожанкой тяжёлой, цепями на шее и ростом, но ему всё равно, кто и что там будет думать о его парне; Антон его заводит в одежде, и без неё. У них с наступлением весны дом превратился в логово мартовских котов, даром стены тонкие, а Арсения настиг запоздалый конфетно-букетный, который отложился на неопределённый срок из-за их вечных обязательств перед миром, которые легли на них, когда они были кем угодно далёким от самих себя. Но сейчас они просто молодые и глупые, и Урания решает, что этого пока достаточно.

А Арсений смотрит на чужие пухлые губы и удивляется самому себе, что ещё не сорвался. Его любовь к Антону чуть больше, чем желание их первого поцелуя, но это иногда становится почти невыносимым — Арсений тогда начинает обманывать свой мозг: наклоняется к нему, оставляя им тот самый момент перед поцелуем — как учили в «Как я встретил вашу маму», барабанную дробь. Они хватают вдохи друг друга, едва трутся носами, цепенеют; и сейчас. Антон откидывается на стенку в узком коридоре, и Арсений локтями упирается по обе стороны от него, тихо скулит.

— Я так хочу целовать тебя, — шепчет он.

Касается пальцами губ, гладит их, шершавые и обветренные, обводит по контуру, целует вокруг — подбородок, щёки, кончик носа прихватывает, чтобы задеть ямочку под ним; его собственные горят, но Арсений сжимает руки на чужих плечах; а потом они слышат тихие, безобидные ругательства.

Паша бухтит, выползая из комнаты, и Арсений улыбается робко, склоняясь к плечу Антона. Тот накидывает на него свою кожанку, потому что так красивее, а сам влезает в старый, потёртый анорак с какими-то комиксными цветастыми рисунками, ему подстать.

Арсений весь дрожит, пока не заходит в кабинет для прослушиваний, оставляя Антона и его тёплую ладонь позади. Серёжа, обещавший прийти поддержать, где-то задерживается, а Арсений вдруг теряет всю свою уверенность в успехе. Ему кажется, что мир действительно рухнет, если он во второй раз не сможет это сделать, потому что один раз — случайность, но два — уже какое-то неприятное совпадение. Он не думает о том, что всё это не навсегда, хоть от необходимости бросить театральный всё внутри неприятно сжимается, но ему так сильно хочется, что он готов потом болеть из-за этого. Но стоит ему ступить на порог какого-то обшарпанного актового зала, он расправляет плечи и своего внутреннего педанта, который последнее время был тем самым несчастным пакетом, забитым куда-то в углы души.

Даже Антон сказал, что он не перебарщивал, а просто делал всё возможное — а если Шастун вдруг признал его старания, то это точно какие-то чудеса.

Он ровно идёт к столам, за которыми сидят важные дядьки и тётьки из приёмной комиссии и смотрят на него, как на очередного олуха, возомнившего себя человеком искусства. Бегло оглядывается по сторонам, выхватывает детали зала, что правда напоминает школьный, с этой косой продавленной сценой и дешёвыми портьерами по краям, а сидит комиссия и вовсе за партами обыкновенными. Арсения очаровывает эта простота и сразу же взбалмошность всего, что их окружает.

Он ловит себя на мысли, что чувствует себя на своём месте здесь, каждый день, когда натягивает на себя тонкие ветровки Шастуна, или когда у него на завтрак прогорклый кофе и воздух. Его не пугает бедность и голод какой-то мелкий, как это было раньше, он чувствует себя прекрасно, глядя на людей с книгами в душном метро, он кормит остатками местных кошек, а потом перекупает у какой-то бабуськи свитер у метро ярко-зелёного цвета — потому что может себе позволить. Никто его не судит, и никаким правилам соответствовать он тоже не должен, потому что Антон это всё дело бросил и переосмыслил, влюбившись в то, что он в нём судил, а для других никаких правил и нет вовсе. Они стоят на руинах государства, нет правильного и неправильного, везде царит беззаконие и бандитизм, а новое ещё не склеено и не собрано так, как надо, чтобы иметь предубеждения. И Арсений такой же — ни то, ни сё; только это не временно, это по жизни так, но сейчас во всеобщей потерянности и попытках прижиться в новом мире он не чувствует себя чужим.

Арсений всю жизнь ведёт эту борьбу, и теперь кажется, будто у неё есть какой-то конец.

И делает шаг вперёд.

— Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет.

Он не обращает внимание на любопытные глаза других абитуриентов за своей спиной и делает глубокий вдох, чтобы все сомнения в себе окончательно отмести. Лучше него никого нет в этой комнате, даже если он сам так не считает, но оступиться он не имеет права. Больше такого шанса у него не будет, хоть он впредь не позволит родителям указывать ему, как жить; он чувствует — сейчас или никогда.

И верит сам себе.

Находятся слова и находится Бродский, кого он читает с поразительной и холодящей монотонностью; и ещё, и ещё. Он выходит из комнаты опустошённый, выжатый и после спит до самого утра. В их маленькой комнате всё по-старому — Антон, ставший единым целым с креслом, слушает «Нервы» в утренней дрёме, снова укутавшись в спортивный костюм, вечно зябкий по утрам. Арсений быстро ловит его привычки, мелкие штришки, что влюбляют в себя и дают короткие секунды для заботы — накинуть на плечи плед, кинуть в стирку костюм, заварить чай с тремя ложками сахара, чтобы от сахара зубы сводило. Антон быстро становится частью комнаты, что, конечно, кончается коридором, частью его жизни, неотрывной, и представлять своё существование без него просто кажется невозможным. Без его недовольства такими вот утрами, сонного мягкого голоса вечерами, смешков и этой придурошной вечной улыбки.

Время для них рваное, что-то непостоянное, но их отношения — да; они находятся вне времён, но Арсений всё равно насчитывает пять месяцев, и это кажется каким-то громадным сроком для него. Громадным и притом совсем неощутимым, и это странно, Арсений хотел бы потрогать его, чтобы проще было понять; они так давно вместе, но как будто бы больше, чем есть на самом деле. Как будто бы они теряют неловкость и сомнения в пути и становятся двумя целыми, но просто любящими друг друга единицами — не сливаются в одну, не теряют себя, не становятся неразрывными.

Не хотят разрываться по собственной воле; баррикадируются шкафом, дверьми от хроноса, пускай и бесполезно, пустяково. Время всё равно их заберёт. Но пока — Антон срастается с креслом и желает ему удачи на пороге, когда их пути на сегодня расходятся; Арсений просит принести ему пива, а сам собирается и делает ещё один вдох, а за ним ещё один шаг.

— Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет.

Этюд выходит на ура. Он отыгрывает черта, впуская в свою натуру бесовщину и позволяя ей заполнить себя до краёв, до кончиков пальцев. Антон улыбается с ней же ему, и весь вечер соседи проводят в их возмущениях, ругани шутливой, глупыми шутками в манере «кто кого переспорит», и Арсений ходит весь заведённый, возбуждённый их перепалками и ночью зажимает себе рот, чтобы не мешать людям хотя бы спать. Они — это целый калейдоскоп. С Антоном никогда не бывает скучно, они друг друга ловят, словно знают, когда кто навернётся, понимают так, что полуслова слишком много, там и томного вздоха перед фразой хватит. Они нежные и страстные, они пылающие, почти электрические, они весёлые и серьёзные, и Арсений не уверен, что он где-то ещё нашёл бы кого-то так похожего на него и такого от него далёкого. Такого, что аж до любви, до принятия всего невежества и несоответствия его собственным ожиданиям, до принятия собственной значимости, ни разом не шуточной.

— Давай, — говорит Антон ему напоследок, отправляя на вокал и на собеседование. — Кто, если не ты?

Арсений хочет спросить у него то же самое, но ему нужно сделать вдох. И шаг — и он делает.

— Арсений Сергеевич Попов, восемнадцать лет.

Актовый зал всё такой же памятно-школьный, а лица комиссии — строгие, но дальше пути нет, пан или пропал. Он прошёл слишком много, чтобы сдаваться. Арсений научил себя бороться, перед собой быть в ответе за то, что он сделал всё возможное. А Антон — он научил его принимать поражения с достоинством, сидя где-то в кителе, лёжа в рубахе в косой избёнке, жилетку кожаную одёргивая на себе или костюм-тройку.

Они много чему друг друга научили и научат ещё большему. У них впереди долгая жизнь — Арсений не позволит, чтобы было иначе.

Он замирает в тревоге, когда звучат имена принятых студентов, и Антон, кажется, замирает с ним, безусловно копирует его позу, эмоции, частоту дыхания; он обещал поддержать, и он перед собой в ответе за то, что он тоже делает это из всех своих сил.

— Арсений Сергеевич Попов, — звучит брюзжащим голосом из уст женщины в забавных очках.

Они оба, конечно, делают всё возможное. Тот хаос, в котором Арсений жил, как под куполом, все эти долгие недели, трескается так громко и разбивается в один миг, и Арсений вопит среди хора голосов, прижимая ладони к лицу:

— Получилось, Антон! Получилось! — и обнимает его за шею.

Тот, конечно, отвечает ему, улыбается так, будто исполнилась его мечта, а потом всучивает пачку «Мальборо» по пути домой, и Арсений курит — пускай и не Шипку, да и из комнаты он выходит исправно, пускай они в ней тоже как рыбки, что хотят увеличить себе пространство. Арсений верит, что у них всё получится, хоть это время, кажется, совсем не хочет отпускать их.

И вся маленькая комната, где ничего так же не меняется, вдруг кажется ему родной и огромной, бескрайней свободой.

***</p>

— За тебя! — говорит Серёжа, поднимая стакан с пивом.

У них в сумках ещё по одному, но это на потом.

— Будем, — улыбается Арсений.

— Будем, — вторит ему Матвиенко.

На улице стоит июль приятной прохладой, Арсений свободен от книжек и чувства, что он всё упустит, если отвлечётся; они сидят в кафешке на Невском, пьют с Серёжей пиво за его поступление, а метро уже давно перестаёт работать. У них сегодня праздник его поступления — и похороны, на самом деле. Но сначала всё-таки праздник. Похороны для искателей вообще что-то особенно ненормальное, но даже, наверное, не печальное.

Жизнь-то продолжается — у них всех.

— Расскажи ещё чего-нибудь, — просит Серёжа, ударив ненароком кружкой о стол.

— Да я тебе уже всё вывалил, что помнил, Серёг, — усмехается Арсений.

Хотя ему, по правде, хорошо — Матвиенко так горит желанием знать всё об их дружбе, которая, на самом деле, очень быстро становится похожей на прошлое, потому что они что там, что здесь — те же самые люди друг с другом. Арсений старается не думать, что тому уже пора — казалось бы, увиделись только совсем недавно, каких-то пять месяцев назад, и этого безбожно мало по сравнению с жизнями, которые ему придётся провести без него. Арсений знал, что так будет, и этот подарок ему не навсегда — но как будто ждал, что всё для Матвиенко кончится здесь какой-то большой любовью.

И тогда он сам смог бы оправдать своё глупое желание остаться.

Арсений не представляет как сказать об этом Антону, хотя правильнее всего — словами, просто предложить, вынести на обсуждение, что, может, пора всё это прекратить и не испытывать судьбу больше? Когда у них есть телефоны, работы, квартира, время, которое хоть как-то рядом с их собственным, и что у них нет сотни жизней, как у Эда, чтобы выбирать. Он не знает и пока не говорит, теряясь в сомнениях, потому что сам себе не верит; но за окном белые ночи, неторопливая, моментная жизнь, а рядом с ним Серёжа, которого он может больше никогда не увидеть. Арсений даже не помнит, когда это всё началось — он просто жил и начал подмечать какие-то слишком счастливые мелочи вроде утреннего чтения пьес с Пашей по ролям или колбасы бумажной, что стала приносить искреннюю радость, но не от бедности и несчастья. Просто так, потому что хочется всему радоваться, и плакать, и злиться, чтобы от всей души. И нет никаких уже в нём скреп, ничего его сковывающего, потому что здесь он такой, каким его все всегда и знали в иллюзорной памяти — дурной, шумный, сумасшедший совсем.

Здесь Арсений такой, каким он всегда себя ощущал, и двадцать первый век уже так далёк от него, что он своих же мыслей боится — потому что они так не договаривались, он с собой так не договаривался и не может обещать, что это не романтичный морок, которым он обманется потом. Но Антон если и поймёт его — поймёт точно — то не простит никогда где-то в глубине души, и Арсений не смеет его судить за это; он бы тоже не простил, если бы на нём висел огромный груз вины перед прекрасной мамой и горело желание жить свою обычную жизнь.

— Арс! — зовёт его Серёжа, и Арсений вздрагивает напуганно. — Ты подвис.

Арсений улыбается натянуто и говорит:

— Вспомнил. Ты до Урании не пил. Но и я тоже.

— Бля, удивил конечно, это ж я помню. Я тебя забыл, а не себя, — хмыкает Матвиенко. — А вообще, хуёво это как-то. Ты — мой лучший друг, а я в душе не ебу об этом так, как ты. Дичь.

— Я рад, что ты в принципе ебёшь, кто я, и что ты — это ты.

Лучше друг без памяти, чем отсутствие друга, это точно, пускай их отношения, конечно, не настолько родственные, как были раньше; но Серёжка тянется к нему как-то подсознательно, и этого достаточно, чтобы не чувствовать дыру сердечную там, где раньше был Матвиенко. И где сейчас есть.

— Эт правда, да, — говорит Серёжа, допивая пиво. — Пошли на улицу, жарко здесь, пиздец.

Арсений кивает и подхватывает шоппер под лямки — Нина Аркадьевна называет это авоськой всё так же, и Арсений может её понять; современные слова в этом времени звучат так неуместно, словно в банку со шпротами кинули кусок свинины. Не настолько он угловатый и странный, как прошлый, просто растерянный и одинокий сам по себе мир, и люди в нём такие же.

Они бредут по Невскому в сторону Дворцовой, и Арсений закуривает — он стащил у Антона сигареты, когда тот вернулся с дел вечером. Арсения охватывает эта хмельная тоска, потому что очередное что-то заканчивается — он устал от концов. Со всем надо вечно прощаться, выхватывать моменты, укладывать в мыслях то, что больше никогда.

— Не потревожу твой сон, в котором ты с тем, кто тебя любил, с тобой будет, — воет он своим кривым голосом — как только вокал сдал? Но Серёжа подпевает ему: — только с тобою будет.

Они те самые волки, которые не тигры, но в цирк всё равно попадают, и никто их не спрашивает, выступают они или нет.

— Знаешь, с чего начинается график построения функции, брат?

— С оси, брат, — отвечает Серёжа.

— Опять? Ну ладно, — невозмутимо говорит Арсений, а потом кряхтит, как маленькая уставшая кофемашина от смеха.

Они гогочут на всю улицу, привлекая внимание прохожих, но Арсений, наконец перестаёт думать о плохом; лучше вот так смеяться, чем думать о том, что этих моментов не станет.

— Чё у вас, с Антоном заебись всё? — спрашивает Серёжа, когда они сидят на тёплых камнях Дворцовой с жестянками почти кислой «Балтики».

— Да, — кивает Арсений и голову закидывает назад потом.

Небо чистое, но почти беззвёздное, как всегда, по-летнему тёмное. Арсений делает глубокий вдох, все тревоги свои прогоняя — у него есть всё время мира в сравнении с прошлым, и что-то точно решится. Обязательно.

— Я так счастлив с ним, на самом деле, — продолжает робко Арсений. — Никогда не думал, что возможно любить Антона Шастуна. Но звезда Кремля и вот он я. Спасибо нашим понимающим соседям, потому что я, оказывается, люблю секс.

— Чё, так ебётся хорошо? — фыркает Серёжа. — Это, конечно, причина для любви.

— Да нет, он сам по себе просто… удивительный человек. Я думал, что он долбаёб без мозгов, а он такой чуткий, весёлый, да просто классный, — с мягкой улыбкой произносит Арсений. — Даже бытовуха с ним какая-то спокойная, ещё бы не загаживал любую поверхность, и цены бы не было. Я просто ну… наконец не чувствую себя странным рядом с человеком. Приёбнутым, но не странным. Не что вот от тебя хмурятся и кривятся, — выдыхает Арсений. — А ещё до него я просто не трахался.

— До двадцати лет.

— Да. Тут мне восемнадцать, но в целом да. Ты мне даже свою помощь предлагал, — лыбится Арсений.

Матвиенко забавно хлопает глазами, рот приоткрыв, и очаровательно смущается.

— Да я шучу, — быстро раскалывается Арсений и смеётся хрипловато, а потом хлебает из банки.

Они сидят в тишине — где-то вдалеке пьяная молодёжь орёт на всю округу, девушки фотографируются у колонны на плёночный хлипкий фотик, мир неторопливо крутит минуту за минутой. Потому что больше — это уже слишком много.

— Как ты думаешь, что меня ждёт дальше? — спрашивает Серёжа, и Арсений поворачивается к нему и расстёгивает потасканную шастуновскую олимпийку.

Ночь удивительно жаркая — наверное, завтра будет гроза.

— Не знаю, — жмёт плечами Арсений и откидывает отросшую чёлку от лица. — Миров миллиарды, хотя иногда кажется, что с десяток, когда в третий раз встречаешь одних и тех же людей. Наверное, в Урании тоже есть система, какая-то ограниченность, потому что ну не бывает так, чтобы при одной биллиардной доле постоянно выпадал этот шанс. Мы можем вернуться к себе домой, ты знаешь? Эд был там, ну, начальник Антона, наш друг. Антон так этого хочет… — говорит он, и внутри всё сжимается.

— А ты не хочешь?

Арсений застывает на мгновение, не дышит даже, а потом глаза прикрывает устало.

— Я не знаю, — уклончиво говорит он. — Мне тут хорошо. Я поступил в ВУЗ своей мечты, зимой у меня снова будет работа, у нас клёвые соседи. Кажется, будто этого недостаточно, но…

— Да нет, — прерывает его Матвиенко. — Не оправдывайся ты, заебал. Ты постоянно оправдываешься, всё время пытаешься объяснить, почему ты чувствуешь то, что чувствуешь, будто у тебя нету права на это. Ты можешь хотеть остаться даже потому что тебе эта олимпийка понравилась сильно, уже причина. Другой вопрос, как к этому отнесётся Антон, но лучшее, что ты можешь сделать — это сказать ему прямо, когда будешь уверен в своём желании.

Арсений слушает его и, конечно, знает, что Матвиенко прав. Он кивает задумчиво, допивает пиво залпом, и чувствует себя понятым — потому что это Серёжа, и иначе не могло быть. Арсений просто знает, что их дружба пережила бы десятилетия, если даже после потери памяти Матвиенко кажется таким близким, держится плечом к плечу. И он, наверное, счастливый человек, если у него есть Серёжа, что готов быть бок о бок, и Антон, что прикроет спину — проверяли на практике.

— Спасибо, — тихо говорит Арсений и улыбается ему. — Ты вряд ли вспомнишь какие-то мои слова, но… не удивляйся ничему, что будешь видеть. Тут есть и миры с магией, и всякая разная дичь, короче, то, что ты мог в фильмах смотреть всю жизнь. Наверное, это награда и при том наказание, не знать, что было до. И мне жаль, что мы разминёмся опять, но я просто надеюсь, что ты будешь в порядке.

— И я прям опять совсем тебя забуду, — говорит Серёжа.

— К сожалению. Честно говоря, я не знаю, что было бы, не помни я Антона — это, по сути, весь путь сначала, а когда у тебя два дня, три, это просто невозможно. Я находил его, потому что знал, кого ищу. Каждый раз. Но я помню каждую свою рану, весь пиздец, который нам пришлось увидеть. Я видел громадные паровые дирижабли и механические руки, как декабристов обстреливали из пушек, как горели дома знати и всё вот это, и это ещё по-божески. Урания, она любит меня — нас с Антоном. Время, столкнувшись с памятью, узнаёт о своём бесправии, — цитирует он Иосифа Александровича. — Я курю в темноте, — сизый дым клубится в прозрачном воздухе, — и вдыхаю гнильё отлива.

И Арсению, конечно, больно, потому что кроме Антона у него никого не останется; остаётся только надеяться, что Серёжа встретит по пути домой любовь, а не нож какого-то нищего вора. Они расстаются ближе к утру — Арсений обнимает его долго и дёргает за кичку напоследок, а потом долго наблюдает, как Серёжина фигурка становится всё дальше и смазывается в его подслеповатых глазах, теряется среди зданий. Арсению кажется, что ему всего времени мира не хватит, чтобы попрощаться, потому что кажется, что он только снова его нашёл. Но дни бегут, как пешеходы, неуклюже, по лужам, по снегу, по сухой земле, по воде и воздуху, очень быстро, но не спотыкаясь, когда Арсению самому некуда спешить, будто у них соревнование с ним.

Поэтому не остаётся ничего кроме как жить в моменте.

Он возвращается в сонную квартиру после открытия метро, и цветной свет от их мозаичного стекла в хлипком основании двери падает на вешалку. Он тихо вешает олимпоску на крючок и вылезает из потрёпанных кроссовок, старается не скрипеть уставшими петлями, когда моет руки и заглядывает к ним в пыльную, душную комнату. Антон спит в складках одеяла, пятками сверкая из-за своего роста; но сразу вздрагивает, растрёпанный и едва глаза продравший, когда Арсений заходит. Арсений стоит, не шелохнувшись и смотрит в полупрозрачный истёртый лён штор, за которым начинается новый день — в котором Серёжи уже не будет. У него начнётся за другим окном.

Антон ничего не спрашивает; он мягко сползает с кровати, глядя на него встревожено, но Арсений и не думает мужаться, не пытается быть не-собой, чтобы никого не тревожить. Ему нужно, необходимо потревожить его, потому что внутри у него всё терзает зверская боль, которая не даёт ему дышать от понимания, что его лучшего друга с ним больше нет. И это больнее, чем было сначала, потому что его подразнили этой дружбой как подачкой, как куском мяса бродячей собаке, но потом издевательски отняли. И он рыдает Антону в плечо, воет жалко, царапая его лопатки, скрывая себя в его широких плечах, захлёбывается в бессилии и усталости от каждого из миров и того, что те сделали с ним, пока парень лишь бормочет ему что-то безудержно нежное.

Он больше себя не знал после них, он чувствовал себя ненастоящим, игрушечным, хоть пистолеты в него целились вполне реальные, и только сейчас, кажется, начал понимать, что это всё не про любовь и судьбу, как бы не обзывали театр, что вокруг них без антрактов.

Это про него самого; и про то, что людям необходимы люди.

***</p>

Лето проходит, томное, тягучее, наполненное скорбью и разумом; Арсений хандрит после смерти Серёжи, и Антон увозит его хандрить на юг. Не то чтобы прямо совсем, нету рядом ни моря, ни песчаных пляжей, ни варёной кукурузы, которую носят торгаши. Он увозит его в Саратов, в глухую деревеньку, где интернет не будет ловить даже в двадцать первом году, потому что случайно находит его бабушку, которую Арсений почти не помнит. Та умерла, когда ему было лет шесть, обычной, людской смертью, а тут оказывается живая и здоровая, улыбается сухими губами и обнимает их на пороге, прекрасная в свои семьдесят. Ради этой встречи они едут сутки, и Арсений все эти сутки крутит музыку на кассетах в магнитоле, смотрит в окна, думает много, молчит, но Антон его не тревожит. Ведёт себе машину и редко предлагает остановиться поесть у какого-то придорожного магазинчика.

И хандрить всяко лучше получается на косой скамейке с видом на реку и далёкий островок, зеленеющий в закате; настолько лучше, что к третьему дню ему становится легче. Они на той же скамейке празднуют полгода их отношений с жестянками дешёвого пива из единственного магазина в деревне, и Арсений говорит, впервые без спешки и какого-то задора, за которым скрывается опаска и неуверенность:

— Я люблю тебя, Антон Шастун.

И это первое, что он говорит ему за ту неделю, когда он пытается пережить потерю, не дежурное и не короткое; а совершенно понимающе, почему он вообще это говорит. Потому что действительно любит, всем сердцем, за всё и за ничто сразу. Потому что Урания делает ход конём и сводит их зачем-то, глупо и истерично; они не могут точно сказать, что они родственные души, и всё это кончится на них, но Арсений никак не подвергает это сомнению. Потому что есть Антон, и это достаточная причина.

Арсений приваливается к его плечу и перекидывает ноги в цветастых шлёпках, чтобы завтра чесаться от комариных укусов, через колени, носом тычется в шею.

— Ты прав, — отвечает ему Антон. — Удивительная штука, Урания эта.

— Не ты ли говорил, то не будет уже страннее, чем твоя железная рука, и прекратить надо оглядываться на прошлое?

— Готов забрать свои слова назад, но только чтобы оглядываться и знать, что сейчас охуенно. Потому что я тоже тебя люблю. Но если спросишь, почему, я тебя покусаю.

— Соблазняет.

— Нет, кусать буду больно и не попу.

— А это зря, — хмыкает Арсений. — Но я не спрошу. Мне всё равно, почему.

Ему наконец достаточно знать, что его просто любят, потому что время не хочется тратить на глупые вопросы. Любит и любит, значит, он для себя знает, за что; Арсений доверяет ему.

Они торчат в тихой деревне довольно долго, и Арсений, наконец, начинает отдыхать после безумного поступления; купаются в цветущей речке, бегают до магазина по дороге между оврагами и в местный клуб, где устраивают дискотеки под Шатунова. Бабушка две недели кормит их жареными баклажанами и оладьями, приговаривая, какой у неё вырос красивый, умный внук, и Арсений млеет под её лаской. Ему думается, что если бы она была жива там, где он рос, всё было бы иначе. Однако он перестаёт жалеть себя и твердить напраслиной о том, что родители только и виноваты в том, что он такой кривой и неправильный. Он готов сказать им спасибо за многие вещи, за любовь к знаниям, за упорство и гордость, которая как будто, правда, ломается под их взглядами. Но бабушка маленькими шажочками и касаниями начинает вплетать в его душу ту родительскую любовь, которая зияющими пустотами внутри осталась, шрамами гиперопеки и чужих надежд. А в Антона она влюбляется сердечно, ласково зовёт его «сынком», и у того в глазах сквозит тоска и благодарность; Арсений такие моменты ловит всегда, и он мечтает вернуть Антону маму, добрую тётю Наташу, что пекла самые вкусные пироги, по его словам. Но это невозможно, и им остаётся лишь тянуться к тёплой заботе бабушки Лены, которая выглядит такой, какой Арсений её помнит, хоть и помнит лишь едва — с виду строгая, в красивой одежде и с лёгким, приятным макияжем, даже в деревне; статная и вальяжная, но оттого не менее ласковая.

Арсений угадывает, в кого он пошёл, если она в первом мире была такой же.

— Арсень, а ты с родителями мириться не собираешься? — спрашивает бабушка одним вечером, когда они решают на кухне кроссворды под шум пузатого телевизора и стрекот сверчков за окном.

Арсений поднимает взгляд от газеты, чуть напрягшись.

— А надо? — расплывчато уточняет он.

Бабушка Лена садится напротив них и складывает руки на столе.

— Ну Арсень, они же любят тебя.

Арсений усмехается кисло и откладывает газету в сторону. Антон рядом замирает, пристально следит за его лицом. Но Арсений, едва дрожа, перебирает перстень на пальце, который Антон ему на полгода отношений подарил, с короной — потому что императрица (шальная). Он не хочет портить всё сейчас, когда он хоть немного любимый, но выхода у него нет никакого другого, чтобы объяснить исключительно тупые вопросы в своей голове. С днём тревожности! — поздравляет он себя. Душа так и радуется.

— Бабуль, в общем… я бы может и помирился, если бы знал, почему мы поругались, и где они. В Омске ли, в Петербурге, я без понятия.

Бабушка хмурится и отводит взгляд.

— Не понимаю, — говорит, и Арсений даже помнит обескураженный тон этой фразы из детства. — Какой Омск? Вы на солнце перегрелись сегодня? Антон, я же просила следить, он такая егоза.

Но Антон пугает её своей серьёзностью, по ней видно, что она только сильнее напрягается.

— Там, откуда я родом, они живут в Омске, — тихо шелестит Арсений.

— Откуда мы родом, — тут же говорит Антон твёрдым голосом и под столом гладит его коленку.

Они команда, и Антон не бросает его одного. Но ещё они почти семья за столько-то времени вместе, и Арсений смотрит на него любовно, гордо, ни на секунду не стесняясь своей любви.

— Елена Александровна, это не то, о чём приходится говорить при первой встрече, понимаете? Нас убивали за часы, и каждый раз это страшно просто, встречать чужую реакцию. Простите, что сразу не сказали, но так просто вышло.

— Часы? — уточняет она, но видно, что догадывается, о чём вообще речь, в глазах мелькает понимание.

— Мы — искатели, ба. Я родился в две тысячи первом году, — говорит Арсений, сжимаясь весь.

Но та не выглядит удивлённой или озлобленной, только немного растерянной, а потом пальцем с длинным красным ногтем указывает на них двоих.

— И вы родственные души.

— В теории, наверное, да. Точно пока нельзя сказать, — говорит Арсений, вцепившись в запястье Антона от нервяка.

Хотя в своих теориях не сомневается; иначе не может быть, никак, и судьбу Эда с Егором они точно не повторят. Он не может понять, погонят их сейчас в ночи ехать назад в Петербург или нет; не может понять, действительно ли любовь способна принять такое.

— Тогда помириться с родителями всё-таки стоит попробовать, — говорит бабушка и поднимается со стула. — Вы ещё путешествуете?

Арсений кивает, глядя на неё исподлобья затравленно, и чувствует мягкий поцелуй Антона на своём виске.

— Арсенечка, — начинает бабушка ласково, заметив его тревогу. — Всё нормально. Я немного потрясена, безусловно, но вы же не преступники какие.

Антон рядом глотает смешок, но это остаётся незамеченным; Арсений тычет ему в бедро пальцем, и Шаст начинает возмущаться сразу. Позже оказывается, что поругался Арсений с родителями из-за Антона в чужой памяти, потому что геи — это что-то великое и ужасное, и геи развязали вторую мировую, и развалили советский союз, и подговорили Иуду предать Иисуса тоже геи. А искательство пока не то что не сглаживает углы, а обостряет их, потому что это всё от лукавого и вообще выдумка, и их с Антоном донимает чувство дежавю обоих; но бабушка воспринимает это нормально, даже радостно. Она, религиозная, очень верит, что это божья благодать, любовь, заключённая на небесах, и, хоть в небесах Арсений не уверен, но благодатью её, наверное, можно назвать.

Они уезжают вскоре, осень щекочет Арсению нервы, потому что первый год в университете это всегда волнительно — пускай он уже второй первый. Но встречают его вполне радушно, когда календарь переворачивается и наступает третье сентября, потому что первое выпадает на субботу. Антон провожает его в универ, как первоклашку, разве что не посадив на плечо, но Арсений благодарен ему за поддержку — без неё вряд ли бы всё получилось так, как сейчас.

У него самый удивительный молодой человек на свете, который при всей неоднозначности принятых решений всё равно остаётся на его стороне; и всегда будет на ней.

В его группе обнаруживается Лёва Горозия, и Арсений сразу как-то цепляется за эту его вариацию, хотя она, конечно, отличается немного от той, которая была на войне — хотя бы временем. Леван более развязный и беззаботный, смеётся много, но они сразу находят общий язык. Арсений, наконец, чувствует себя на своём месте и чуть не прыгает от предвкушения, когда они начинают работать, и все общеобразовательные предметы, которые он тысячу раз проходил, даже не раздражают его; он просто счастлив заниматься своей мечтой, пропадать в вузе с восьми утра до одиннадцати ночи, дышать искусством с теми, кто дышит им же. Антона, правда, приходится дёргать его забирать, но тот будто бы работает на его энергии; он начинает больше молчать и улыбаться — хотя с последним у него никогда не было проблем.

Просто со временем это ушло; и так же вернулось.

Октябрь первыми холодами наступает вкрадчиво, крысино почти, проблем у Антона на работе с ним прибавляется; он не говорит о делах, но явно что-то идёт не так, то ли другая группировка мешает им, то ли проблем с «данью» становится больше. Он — всего лишь пешка, хоть и правая рука Эда, ничего не смыслит, да и Эд не особо смыслит, они шарят по криминалу как слепые мыши; Эду везёт, что у него есть Егор, который был в какой-то шайке в своём родном времени, и другие в банде, кому похуй, кто там их командир, если адекватный и не трусло.

После холодов наступает бабье лето, и на улице снова тепло, хочется лежать на травке в парке или бродить по улочкам романтичным, рассматривать архитектуру, пускай верят в неё только дрозды и голуби. В перерывах они с группой тусуются на улице, отрабатывают упражнения, хотя больше, конечно, смеются и выпендриваются, чтобы немного разгрузить уставшие мозги. Арсению теперь приходится добираться до университета самому и ехать домой тоже, потому что Антон застревает на работе — что-то там происходит внутри, волнения жрут ОПГ, и, кажется, не только их. Арсений не спит нормально и держится только на той мечте, которой не суждено сбыться до конца, наверное, никогда, но он как-то глупо рвётся её исполнять, не сдаётся, хотя ночами от переутомления сходит с ума и хочет реветь, как дитё малое, что всё это не имеет будущего.

В один из вечеров они выходят на крыльцо университета всей компанией, обычно замученные, с сумками вещей наперевес. Ветер дует тёплый, почти майский в октябре, вдалеке горит закат над Невой, красивый и розовый, и на часах ещё нет даже девяти. Арсений вздыхает и тянется размякшим, уставшим телом, слушая краем уха шутки Лёвы и обсуждения девчонками контрольной по естествознанию; на кой чёрт актёрам оно не в состоянии ответить даже Бог — это уж точно что-то от лукавого. Ему хочется упасть на их с Антоном диван и спать до четырёх часов дня; и он может себе позволить, когда доберётся до дома — часик-другой в пути.

Но вдалеке мелькает одинокая машинка тёмным пятном, и вишнёвая девятка тормозит чуть поодаль от крыльца, привлекая внимание; парни за его спиной ноют печально и восторженно, глядя на машину, а потом ноют девочки, когда из салона вылезает Антон, в кожанке, с зачёсанными волосами, кидает на него беглый взгляд — Арсений поправляет очки.

— Это за кем это такой красавчик? — скрипит Альбина, приосаниваясь и выпячивая сразу всё, что можно.

Если бы надо было описать самого неприятного человека — не того, который плохой, не того, который убивает котят, сворачивает головы гусям, сжигает города, устраивает геноцид, и даже не того, который просто вызывает странные эмоции (последний, скорее, Арсений) — то это была бы она. Просто среднестатистическая завистливая и понтовая дрянь. Она Арсения не любит с первого дня, наверное, потому что у него глаза голубее и улыбка красивее (в её понимании, в понимании Арсения — красота субъективна), и получается у него всё тоже лучше; на самом деле, она вполне талантливая и внешне приятная, особенно когда на ней нет тонны штукатурки, как сейчас — ни этой жуткой красной помады отвратительного цвета, ни синих теней на глазах, ни нарисованной родинки над губой. Но с её характером сложно тягаться; в двадцать первом году она была бы пафосной тиктокершей. С именем той, кто тягает другую за патлы и ебашит башкой по асфальту.

В целом, вполне точный образ получается и сейчас.

— За мной, — отвечает Арсений с улыбкой, и она фыркает, улыбаясь во все тридцать два.

— Ну да, Сеня, такой плохиш за тобой, замухрышкой? — язвит она, и Арсений после четырёх часов танцев в истёртой олимпийке наверное так и выглядит.

Но есть и плюсы в таком её раздражающем характере; потому что Арсению со своей гордыней только в радость спорить с подобными экспонатами.

— Ну да. Если бы за тобой, он бы твои губы не нашёл, слились бы с машиной, — он обольстительно улыбается ей, и Матвей рядом ржёт.

Альбина кривит рот и руки в боки ставит.

— Да ты себя-то в зеркало видел? То же мне, первый парень на деревне. Да он бы на тебя даже не посмотрел, ему явно нравятся пышные формы, а не какие-то дохлые серые мышки. Даже на Катьку глянь, она и то больше получит.

Катя пихает её локтем, и Альбина почти падает с высоченных каблуков, и за них Арсений её уважает — сильно стоять на шпильках после восьми часов репетиций. Арсений слышит, как Антон ржёт, и девушка, поправляя мини-юбку покраснела бы от злости, но под слоем тональника не видно будет.

— Слушай, я погорячился, — елейно говорит Арсений. — Твою помаду хуй не заметишь, дорогая, я, — он тянет чёрный бадлон вниз, и, не глядя на неё, светит бардовыми засосами, — больше подхожу по цвету. На сером, знаешь, виднее. А ты переставай быть такой злой, и будет на твоей улице счастье, если уж даже такой дохлой мышке повезло.

Он бросает взгляд на Лёву, который, пытаясь не заржать, надувается как воздушный шарик.

— Арс, ну ты скоро там? — зовёт его Антон с улыбкой и подкуривает сигарету, привалившись к машине.

— Иду! — отвечает Арсений и, махнув ребятам на прощанье, добавляет, глядя в хмурые глаза Альбины. — Il vaut mieux faire envie que pitié, mon cheri.

— Чего? — плюётся она, агрессивно нажёвывая жвачку, которая, по ощущениям, уже превратилась в пыль у неё во рту.

— Лучше быть предметом зависти, чем сострадания! — кричит Арсений вслед и переходит дорогу.

Он клюёт Антона в щёку и говорит ему на ухо:

— У меня же клёвая жопа?

— У тебя самая клёвая жопа в мире, — ласково улыбаясь, отвечает ему Антон и за ухо заправляет ему прядку чёлки, которая висит соплёй. — Кто эта бабища?

— Альбинка, местная змея, — говорит Арсений, приобнимая Антона за бок и перехватывая сигарету.

— Прям как у Стрыкало. Ёбла тоже бьёт?

— Нет, конечно, куда с её маникюром? Только глаза выцарапывать, но каблуки мешают.

Антон звонко смеётся, роняя лоб на его плечо.

— Я тебя обожаю.

— А ты что думал, попал в Уранию, и всё, и я перестал быть заносчивой сукой?

— Ни в коем случае.

— То-то же, — вздёргивает голову Арсений деланно, обходит машину и падает на кресло.

Он блаженно стонет, когда его пятая точка касается мягкой обивки.

— Сегодня спонсор твоего оргазма — посидеть, да?

— Посидеть и утереть нос одной гадине, да, — кивает Арсений.

Антон позволяет магнитоле проглотить кассету с альбомом, сделанным под девяностые в их веке — и он правда весь из себя такой мальчик на девятке, и кожаные куртки — это класс. А вот «Адидас» у Антона настоящий, а не палёный, потому что недавно они перехватили фирму́ с баулами шмоток и обуви.

— А ведь я, можно сказать, бесприданница, — хмыкает Арсений, прикрыв глаза. — Бандитов вечерами чаем угощаю, рекетиров на пороге иногда встречаю…

— Надеюсь, майора никакого не было, — усмехается Антон, выруливая на мост.

— Каждый день новый, — хихикает Арсений. — Правда и пистолет у меня не папин. Расскажешь может, что он делает у меня в сумке? — и многозначительно ведёт бровью, глядя на вмиг посмурневшего Шастуна.

— Времена сложные, — пространно отвечает ему Антон, нахмурившись и крепче взявшись за руль. — Носи лучше с собой.

Не врёт, конечно, но на откровения его не тянет — меньше знаешь, крепче спишь. И Арсений ещё как крепко спит, пускай его и начинает донимать тревожность за то, во что их втягивает ОПГ. Он до этого дня не задумывается, почему Антон просто не уходит от риска, ведь Эд отпустит его без вопросов, сам вполне довольный их работой, но уверен — Шаст знает, что делает.

А вот что делает сам Арсений, так крепко спаиваясь с этим местом — нет.

***</p>

Арсений набирается сил позвонить родителям только к ноябрю.

Тот после былого тепла закономерно ударяет холод им по шапкам, и Арсений видит в этом особый сакральный смысл. Разговаривать с родителями он никогда не умел, но очень старался, и они с ним тоже, но со своей башни. Только если башня Арсения была простенькая, деревянная, с огромными окнами и причудливыми формами крыш, то их — просто железный столб с крошечным окошком где-то наверху, до куда не долетали даже объявления войны. И в этот раз, когда он заикается о том, что придёт, только если Антон придёт с ним, то слышит настолько страдальческие вздохи, как будто Антон лично валит их железную башню бензопилой.

В итоге родители соглашаются, и Арсений не имеет никакого понятия, что кроется в этом согласии, но ближе к середине месяца они с Антоном заваливаются в машину с печкой и едут в пригород по полной темноте, что прерывается лишь светом фар других машин. Арсений весь на нервяке, глупо лупит какими-то едкими шутками на каждую фразу диктора по бубнящему радио. Антон ничего не говорит ему, понимает, ведёт машину исправно двумя руками, потому что Арсений много раз его попрекал, что одной, конечно, круто, но небезопасно.

И ему разговаривать с родителями тоже.

Те встречают их прохладно, отец и вовсе держится поодаль, даже не протягивая руки — мама с её ноющим сердцем всё-таки обнимает его и предлагает чай. Арсений понятия не имеет, что ему делать, и в чём вообще претензия, как они должны разруливать этот конфликт? По мнению родителей, наверное, мнение будет одно — ему нужно держаться подальше от таких маргиналов, как Антон, потому что и выглядит он не так, и ведёт себя; а ещё он парень, и это, конечно, решающее будет из всех их доводов, потому что якобы только они знают, как правильно.

Разве что Арсений знает намного больше них об этом. Например, правильно не воспитывать ребёнка так, чтобы при любой мысли о встрече с родными он нервничал всю дорогу и ещё неделю до неё. Например, правильно воспитывать его так, чтобы целью был не лучший результат, а мало-мальский опыт. И помнить, что ему уже не пять и даже не пятнадцать, чтобы выбирать за него, кого ему любить.

Они неловко сидят на кухне над кружками с чаем — пар почти жжёт Арсению лицо. Мама стучит ногтями по кружке с позолоченной каёмочкой, а отец даже не садится; они держат оборону так, словно перед ними враг, а не собственный ребёнок, пускай и другой, и они воспитывали его другими. Их холодность теперь ощущается ещё острее, чем в его родном веке; отпечатывается долгие годы безденежья и совершенно иное воспитание.

— Чем вас не устраивает Антон? — спрашивает он первым.

Мама тяжело вздыхает, а отца будто даже не интересует этот разговор — он отстранённо глядит на улицу через посеревший тюль.

— Он мужчина, — тихо отвечает мама, не поднимая глаз от скатерти.

Они стыдятся его связи с ним — для них это не нормально; не таким они, конечно, видели отпрыска, но Арсения вообще не трогает их мнение об этом. Он заслуживает любви, и неважно, парня или девушки, любовь и есть любовь — она бесполая и настоящая.

— Вы не обязаны любить меня, — вдумчиво, почти что по слогам начинает Антон, мягчит очень, и Арсений благодарен ему сильнее, чем всему в мире вообще. — Но заставлять Арсения выбирать — бессовестно.

Арсению режет ухо эта бесцеремонность, но это лучше, чем ничего, потому что он сам совершенно не знает, что говорить.

— Молодой человек, — цедит мама, — будьте добры не лезть в наши семейные дела. Вы сидите здесь лишь потому, что моя воля была пустить вас в свой дом.

Арсений медленно закипает, глядя на неё из-под бровей, и, наконец, находится словами.

— Он будет лезть в наши семейные дела, потому что он — мой мужчина. И моя воля была впустить его в свою жизнь. Не ваша. У тебя нет рычагов, мам, я не прошу у вас денег, я живу сам, вы даже понятия не имеете, что я поступил в театральный, чем я там живу. Вас волнует только то, что я, видите ли, не люблю спать с девчонками.

— Театральный? — встревает отец, спрашивает чёрт пойми зачем, супится только сильнее и отворачивается снова.

В его голове явно сейчас много нехороших слов о нём, но Арсению всё равно — он это уже проходил.

— Ты не понимаешь, Арсений, — продолжает мама спокойно на всей своей выдержке. — Что люди будут говорить о тебе? Это же противно. Как ты вообще задумался о таком?

Арсений улыбается горько, почти безумно, и говорит, говорит дальше, заведённый, взбудораженный обидой:

— Да мне плевать, что будут обо мне говорить. Обо мне всю жизнь говорят, мам, что я зубрила, выскочка, заноза в заднице…

— Не ругайся! — окликает она его, но Арсений отмахивается лишь.

-… Я уже наслушался о себе всего, какой я не такой. И уж то, что я буду педиком, меньшее из бед. Я и приехал сюда только потому что бабушка Лена попросила, переживала за нас всех тут, а так я в рот ебал ваше это прощение, и тем более какой-то там выбор между вами и человеком, который любит меня, — его несёт, но он больше не может остановиться, смеётся сипло.

Эти люди — худшая из версий его родных, что он встречал; родители в первой жизни просто так своеобразно думали, что привить ему самое лучшее любой ценой будет называться любовью, родители позже жили по правилам тех времён, мать предала его жизнь назад, потому что испугалась просто, став беспомощной в этом повсеместном безумии, но никто из них не делал ему так больно, как сейчас — и он не может ручаться что, узнай о них в другом времени, исход не был бы тем же. Мама ахает, бьёт кулаком по столу, рассерженная и разочарованная, но Арсений не обращает внимание ни на попытки отца встрять, ни на её злобу.

— Я не выбирал это, но я не жалею, если тебе интересно, потому что мы с ним родственные души, мама, — Антон сжимает ладонь на его ноге.

— Это ты сейчас так говоришь. А потом он изменит тебе с какой-нибудь девицей, и ты приползёшь ко мне на коленях с извинениями! Родственные души, судьба — чушь собачья! Это для слабаков и мечтателей, Арсений.

— Нет, мама, ты не понимаешь, — качает головой Арсений, тон понижая так сильно, что его почти не слышно, и тянется за часами. — Он буквально моя родственная душа.

Те болтаются обессиленной железякой на его пальцах. В кухне воцаряется гробовая тишина — мама растерянно смотрит на часы, а потом куда-то сквозь них. Минуты текут осмием<span class="footnote" id="fn_28388862_3"></span>, и Арсению кажется, будто у него внутри те самые дыры от нехватки их любви плавятся, сжирают его целиком; он трясётся, пока Антон мягко гладит его по плечу, уже осознавший, что эта битва ими проиграна; дерево легко горит. И в этой прогорклой, ледяной тишине звучит лишь тихое и безнадёжное, такое же пустое «уходи».

Арсений вздрагивает ещё раз и замирает, смотрит на неё в упор, бесстрашный и, наверное, бессмертный.

— Что?

— Тебе лучше уйти, — говорит мама с холодной строгостью. —Тебя воспитывали не мы. Ты не наш сын.

Арсению кажется, что эти слова режут ему перепонки и он больше не слышит ничего вообще, настолько тихо становится в кухне. Нутро сжимается так, что, кажется, разорвётся сейчас от напряжения как сингулярность, которая устала тащить на себе всю ответственность. Он Антону руку сжимает так, что тот дышит часто, Арсений вдавливает ногти в кожу ненарочно, почти как ребёнок, что от обиды терзает своего любимого зайчика. Но напряжение доходит до какого-то высшего значения и… ничего не происходит — Арсений принимает решение легко, не задумываясь даже. Нити, стягивающие его внутри, распутываются, расслабляются и внутри не остаётся ничего кроме пустоты, которая равнодушна, безразлична к миру вокруг. И он делает то, за что гордится собой потом.

Он усмехается.

— Ну и славно. Ну и попрощаемся.

Арсений подрывается с кухонного «уголка» и хочет пойти в коридор, но Антон дёргает его за руку, говорит, зло и ошарашенно:

— Да как вы смеете?! Да вы хоть знаете, как он из-за вас страдает?

— Антон, прекрати, — говорит Арсений твёрдо и тянет его к коридору.

— Нет, ты подожди уж теперь, блять, и ты уйдёшь вот так? Вы, блин, совсем ни хрена не понимаете? Да вы так за него бьётесь, будто бы любили его хоть когда-то! Хоть в воспоминаниях, хоть нет.

Отец почти рычит от гнева. Арсений, который чувствует себя так, словно ему грудь пробили стрелой насквозь, дёргает на себя Антона и говорит, цедит ему в лицо:

— Замолчи.

Они убираются из дома так быстро, что путают обувь; у Арсения ком в горле стоит такой, что ни вздохнуть, ни выдохнуть, и он просто дышит тёплым воздухом в неуспевшей остыть машине, смотрит куда-то сквозь приборную панель и лобовое стекло. У него в глазах стоят слёзы, но секунда за секундой их заменяет лишь всепоглощающая пустота, безразличие какое-то дикое, которое могло бы напугать его, если бы ему не было так всё равно.

Первое, что он находит силы сказать — это тихое-тихое, блёклое почти, но самое искреннее:

— Прости.

Антон глядит туда же, куда и он, но руку его сжимает всё равно, будто Арсений не заткнул его, не обидел сейчас на кухне, и качает головой. И тут становится больно почти ощутимо, будто Арсений в попытке побега не растерял все свои чувства, но Антон добавляет:

— Прощаю, конечно. Я понимаю.

Они сидят ещё. В машине холодеет, время тикает в часах исправно, и им бы поехать домой, но Антон не заводит машину, ждёт чего-то. И Арсений спустя целую вечность, бескрайнюю, которую можно потрогать на ощупь, произносит онемевшими то ли от шока, то ли от онемения губами, облекает мысли далёкие в полумёртвые слова:

— Ты знаешь, я, наверное, даже благодарен им, — и сам себе улыбается. — Они избавили меня от ожиданий, что когда-нибудь полюбят меня не за достижения, не за то, какой я, как одеваюсь и кого люблю. От ожиданий, что когда-нибудь им нужен будет просто сын, просто обычный ребёнок, который делает глупости и ошибается. Который всё равно им родной, и не важно, воспитывали его они или они из будущего. Не имей ожиданий — не будет и разочарований, знаешь? — Арсений застывает статуей, он даже почти не дышит; только чувствует чуткий взгляд чужой. — И я теперь свободный. Вот теперь я свободный, потому что я знаю, что этого никогда не случится. И я больше не буду пытаться заслужить их похвалу, хоть один ласковый жест, потому что это бессмысленно. Я не буду искать их, ни в одном из миров, потому что ничего не изменится. Только, наверное, где-то очень далеко от нас, куда мы никогда не доберёмся.

Антон меняется в лице, становится хмурнее сам, взгляд опускает на руль.

— Они ещё всё поймут и на коленях сами к тебе приползут обратно.

— Не-ет, — тянет Арсений. — Не поймут. И не приползут, конечно. Я — их неудачный опыт. Самый худший результат.