Конец прекрасной эпохи (2/2)

— Но секс это не то, чему можно научиться в одиночку. Самому себе — да, но… Господи, мой первый раз был с какой-то девчонкой лет в пятнадцать у стенки в спальне друга, и я сначала тыкался в уретру ей и думал, почему не запихивается.

Арсений хрустит, как ужравшаяся кофе кофеварка, и смеётся в ладони. Он смотрит на Антона с улыбкой и замирает так ненадолго, и тот тоже схватывается с ним взглядом, и оба хлопают глазами, что-то осознавая, от чего-то отказываясь и что-то принимая в себе. Это как что-то старое, что-то новое, что-то голубое и взятое взаймы, только они не женятся, а занимаются любовью.

Но на эту секунду в этом невероятно много смысла и без всяких займов.

— Давай, — шепчет Арсений и чуть давит Антону на копчик.

И тот повинуется, входит в него аккуратно, и Арсений стонет тихо, протяжно так, но сам, попривыкнув, подаётся к нему ближе. За рваными вдохами и ноющим удовольствием он улавливает то, как Антон крепко обнимает его, как позже прижимает спину к своей груди, пока Арсений двигается на его бёдрах сам. А тот водит железом по жаркому телу и нежно ласкает член рельефом искусственных пальцев. Колени ноют от нагрузок.

— А вы знаете, что такое артрит?

Арсений смеётся звонко и опускается до основания. С уст Антона «Арс» звучит их личным большим секретом, покрытым тайной удовольствием, интимной подробностью — не всегда, но то, как он это говорит.

— Ещё, ещё, — бормочет Арсений, откинув голову ему на плечо и вцепившись в бёдра.

Арсению хочется больше, Арсений хочет его везде, и он получает, жадно целуя его кадык, цепляясь за кудри до сведённых пальцев, позволяя целовать свои колени и оказаться вновь в объятиях крепкого тела, когда нет сил говорить об усталости, и Антон сразу везде, Антон заполняет на несколько непосильно долгих, но слишком быстрых минут весь его грёбанный мир-кривое-зеркало, с каждым касанием напоминая, что специфическое не есть неправильное.

Но всегда есть то, что это «специфическое» примет кто-то. И это будет важнее, чем исправлять от рождения чудны́е зеркала.

Арсений плачет, когда его кроет оргазмом, настолько в нём много чувств; утыкается носом-кнопкой Антону в плечо, и тот гладит ему плечи, укладываясь и укладывая его на бок рядом с собой. Он тоже плетёт паутинки руками из его кудрей.

Узел внутри, что превращал Арсения в комок из болей, зажимов и тревог, развязывается быстро и отпускает его внутренности, будто раскрывая под ним запрятанный огромный космос. Арсений утирает слёзы и смеётся, глядя Антону в блестящие в свете далёких свечей глаза.

Тот выглядит счастливым рядом и улыбается тоже.

— Мon cœur… Mon âme soupire après toi, comme une terre desséchée<span class="footnote" id="fn_28388856_4"></span>, — шепчет он, встречаясь снова и снова с его очарованным взглядом. — Это из молитв.

И полностью всё осознавшим.

— Всё-то ты знаешь, — отвечает ему Антон с лаской и тянется поцеловать шею.

И ещё, и ещё.

***</p>

Арсений стоит в просторном зале и смотрит на большую праздничную ёлку.

Воздух горчит хвоей, и Арсений дышит глубоко; за всем этим даже не чувствуется мирская экологическая катастрофа и сажа, в которой все живут. Ему радостно, что всё это кончится следующим вечером. И что всё вокруг — фортепиано, столы, подоконники — украшены еловыми ветвями, игрушками, мандаринами, и всё так праздно и умиротворённо; хотя бы в одну ночь в году в этом суетном мире машин.

Арсений и сам, наконец, спокоен и выжат после трёх оргазмов до приятной ломоты. За окном ленивым хищником лежит ночь, столь глубокая, что даже встревоженные их любовью слуги спят давно. Ноги слабые, дрожат, но Арсений всё равно стоит, не страдая от дискомфорта, в одних штанах, и очень надеется, что ему не придётся объясняться перед кухаркой, которая поднимется скоро делать ему завтрак.

Арсений засматривается на пламя свечек до синих пятнышек во взгляде; в близоруких глазах ёлка сейчас кажется произведением искусства, нечёткая и роскошная, даже если на деле она тощая и кривая. Арсений знает, что до нового года в их мире ещё где-то полгода, но он хватается за чувство праздника уже сейчас.

— Почему на ёлке свечки? — спрашивает тихо Антон, закинув руку ему на плечо. Арсений вздрагивает от прохлады металла, но подаётся назад, к его тёплой груди, чтобы стоять было удобнее. — Это же дерево, оно горит, бля. Тут гирлянды уже придумали.

Арсений жмёт плечами и оглядывается на него; в глазах блестит отражение огня, и Антон такой же расслабленно-уставший, сонный и уже посвежевший после в ванной. Они лежали там часа два, потому что Арсений очень старательно пытался вымыть аромамасла из себя и материл Антона на чём свет стоит; им очень повезло, что воротники мундиров высокие и скроют то, что не предназначено для чужого знания. А потом Антон материл Арсения за царапины на заднице — так и сошлись. Вода и камень; лёд и пламень — в вопросах жоп.

— Традиция, — тихо шелестит Арсений и ведёт ладонью по руке на своём животе. — Кто бы знал, да?

Антон хмурится и смотрит на него растерянно.

— О чём?

— Что вот так всё будет. Когда я желал тебе попасть в Уранию. Ну, у себя в голове.

Антон тихо смеётся и качает головой сокрушённо.

— А ты всё о том же.

— Ты будешь от меня это слушать до самой смерти, я травмированный ребёнок.

— Какой из?

— Той, где мы будем уже старыми.

— Ты уверен, что мы сможем не сожрать друг друга, голубь? — усмехается Антон, и Арсений улыбается; приятно, что запомнил.

— Да, потому что, если сожрем, придется вместе куковать в загробном мире, — рдеется Арсений, нос воротит притворно.

— По сути, мы уже кукуем. Странные голуби, получается, — отвечает Шастун, а потом, помолчав секунду, цепляет его нос железной рукой. — Ты голову свою переставай вопросами ебать, Арс. Знаю, что сложно, что странно тебе, мы же так себе общались раньше. Но ничего не будет уже страннее, чем эта штука, — он сжимает механические пальцы в кулак. — На прошлое переставай смотреть. Его уже нет, столько всего произошло с того времени. И смертей этих миллион, и всё. Я от своих слов не откажусь. Не говорю, что все непременно получится, мы всё-таки очень разные, и это факт. Но хуже чем попробовать — не попробовать.

Он целует его в щёку и водит пальцем по животу неспешно, привлекает внимание.

— Никогда не знаешь, что придет завтра — следующая ночь или следующая жизнь, mon cœur, — бормочет Арсений тихо, не отрывая от ёлки взгляда.

— Это что-то новое, да? Как переводится?

Арсений лукавит, не говорит; бросает небрежно:

— Секрет. Поищешь — узнаешь.

Антон смеётся и мягко, вообще не больно стукает в плечо.

— Вот ты лис.

Он устаёт, правда, задаваться вопросами, но внутри всё требует подтверждения, что чувства — это не глупая шутка; и его тоже. И каждое такое слово Антона он на ус наматывает, копит внутри, чтобы постепенно, кирпичик за кирпичиком, заполнять эту дыру необъятную внутри из ожиданий и разрушенных защитных механизмов. В этой дыре без них даже теплее теперь.

— У нас завтра — точно следующая жизнь, — добавляет Антон тихо.

Пламя играется с ними, пытается дотянуться велением свистящих окон, но так или иначе возвращается к своему прежнему состоянию; у них такой возможности нет. Но это и к лучшему, в самом деле — не оглядываться назад.

Арсений устраивается в руках Антона удобнее и дышит снова убаюкивающим запахом смолы и хвои.

— Грешим в сочельник. — Он улыбается уголком губ.

Антон смеётся.

***</p>

Арсений выходит из кареты и останавливает Антона у широкой лестницы прежде, чем тот по зимней наледи навернётся своими неуклюжими ногами. Поправляет его ворот, прячет шею поглубже, чтобы они не светили засосами; Арсений думал, глядя на покрасневшую слугу с утра, что умрёт от стыда сам от пятен, синяков и ожогов, которые были везде и не прятались под халатом и ночной рубашкой.

— Для всех ты… — Арсений прокашливается и голос чуть понижает, пытается настроиться на волну аристократии, что степенно шагает по лестнице в объятия дома князей Вешеневских и сверкает на закатном солнце новейшими замудрёными приспособлениями и протезами. — Вы — губернатор Воронежа, мой старый друг, приехали погостить. А я для Вас, Антон Андреевич, Ваше Сиятельство.

— Не думаю, что у меня будут трудности с обращением к Вашей высокородной персоне, — Антон улыбается обольстительно, как умеет, искрит недоброй теменью во взгляде, плечи вечно ссутуленные из-за роста расправляет, и Арсений любуется украдкой, какой тот красивый становится сразу с этой напускной чинностью.

И не уступает ему привычно в гордыне — губы гнутся в кривой усмешке и надменность берёт верх над всем в Арсении; он не для того всю жизнь учился быть сукой, чтобы проиграть в этом качестве какому-то оболтусу. Он хочет было шагнуть на лестницу, но его одёргивает спутник.

— Сколько у Вас времени? — спрашивает с тревогой Антон Андреевич.

Арсений усмехается, подтрунивает смешком едва и поправляет пуговицу на его мундире.

— Не переживайте, сегодня Вам не удастся пропустить всё веселье, мой милый друг.

И, не оглядываясь, шагает по лестнице вверх; на самом деле, конечно, Шастуну ни к чему наблюдать это в который раз, но Арсений ничего не решает также. Его у дверей встречают «знающие» его хозяева, но Арсений не слушает, лишь покорно соглашаясь, кивает на щебетание милой женщины в пышном платье.

Зал так же пестрит украшениями, искрящимся шампанским в бокалах, шикарной ёлкой в центре холла с какими-то механическими фигурами Щелкунчика и крыс, что по дереву шествуют на рельсах, будто «Том и Джерри» на какой-то странный дореволюционный манер. Дамы в шикарных, абсурдного вида платьях шествуют по залу со своими кавалерами, а некоторые — и с дамами, макияжем пугают — длинными ресницами на манер современного им с Шастуном искусства, алыми пятнами румян на бледной коже. Мужчины с порога хвастаются чудны́ми устройствами и своими железными конечностями, и всё это вновь клокочет отказом в груди — отталкивает, грохочет неспокойно.

Но Антону от их вида становится легче будто, и улыбка расползается расслабленной лыбой по лицу — от понимания, что он далеко не один такой даже в высшем свете. А Арсений чувствует себя так, будто оказался в Капитолии, что в «Голодных играх» раздражал, бесил бесполезностью всего показного; только насыщенность его тут выкрутили, поработали с цветокоррекцией хорошенько, и всё не так пёстро стало, правда, от чувства тревоги Арсений не может никуда деться вновь. За дверями дворца вдруг наступает другая жизнь, но он заставляет себя идти вперёд, не оглядываясь и не глядя никуда вперёд — к счастью на этот раз близорукость помогает ему.

Слуга проверяет его в списке, а Антона пропускают с ним незаметно из-за наплыва народу, что всё заходит и заходит, отряхивая сапоги и подолы от снега.

— Вы в порядке? — спрашивает Антон, но Арсений лишь позволяет тому, что он чувствовал прошлым утром, завладеть его головой и лицом, выдать себя за это чувство безумия, безвыходному веселью агонии, подстать здесь живущим.

Арсению кажется, что революция в этом мире кончится иначе; ему бы хотелось узнать, как, но не ценой самого себя. Поэтому он лишь улыбается отрешённо и говорит Антону Андреевичу, что, верно, уже заждался его ответа.

— Безусловно, Ваше Превосходительство.

Арсений не может сказать, проскальзывает ли в нём чужое сумасшествие или просто раскрывается в чужом его собственное, но он, превозмогая боязнь — может, даже самого себя такого — шагает в украшенный зал, что пестрит пихтой и стеклом. Гирлянды с крупными лампочками бросают блики на стёкла, и вокруг так много света для тёмного, угасаюшего мира. Он улыбается почтенно всем ему кивающим, хватает золотистое шампанское в бокале и протягивает Антону такое же.

— За чудесный вечер, — говорит он и тихий звон пробивается сквозь шум разговоров и неспешное завывание скрипки.

Антон кивает и выпивает до дна.

— Arsení, — вдруг зовут его обрадованно и почти ласково, если бы не так визгливо, и Арсений узнает этот голос среди миллионов и миллиардов других. — Ты пришёл, я так рада! Мы с отцом уж отчаялись увидеть тебя до Рождества Христова.

Арсений видит спешащую к нему маму, и сердце пропускает удар, но он не позволяет секундной потерянности задеть его улыбку — он целует мамину руку, чуть наклонившись, и произносит:

— Bonsoir, mère<span class="footnote" id="fn_28388856_5"></span>. Как вы с отцом добрались?

Он безукоризненно умеет играть заботливого и достойного сына — в нём всё для этого есть, и спокойствие, и смирение, и манеры, коль понадобится, и врёт он отменно. Никто даже думать не посмеет о том, что он какой-то не такой, как обычно был в их сознании. А часы в мире механизмов спрятать проще простого. Арсения интригует то, как он умрёт в этот раз, что должно пойти не так, чтобы это случилось — Антон за смерть от того, что он подавился шампанским, его засмеёт потом.

— Ох, mon cheri, извозчик был крайне медлительный, умаялась по дороге. Отец общается с кем-то из министерства, подойдёт к тебе позже. К слову, ты видел музыкантов? У них там скрипка, сыграешь что-нибудь для меня позже, fiston<span class="footnote" id="fn_28388856_6"></span>? Люди заслуживают услышать, что творят твои талантливые руки.

Антон рядом прыскает в кулак, и Арсений бросает на него сердитый взгляд.

— Конечно, maman. Простите мне мою невежливость, я не представил вас моему спутнику. Это Антон Андреевич Шастун, губернатор Воронежской области.

— Ольга Сергеевна, — отвечает она.

Антон целует ей руку.

— Вы превосходно выглядите. Позволите пригласить вас на танец?

Они уходят, а Арсений высматривает отца в толпе; не то чтобы он хотел общаться с ним, просто увидеть на секунду, и всё. От вида матери всё внутри не взрывается безудержной радости, потому что они ненастоящие, слишком далёкие от того, кого он знал, но конечно он сыграет ей на скрипке, чтобы порадовать. Он — хороший ребёнок. Арсений смотрит, как они с Антоном перекидываются любезностями, кружась по залу, цепляет другие фигуры и, к своему счастью, видит часы везде. Вместо моноклей, на руках, на груди, как медали, будто бы их носят, как трофеи, и Арсению легко оттого, что не надо скрываться.

Но за часами он не тянется, не хочет знать, сколько он ещё может смотреть, как другие танцуют — как шляпник, буквально шляпник, словно вылез из Кэролла рассыпается в комплиментах перед какой-то дамой, как в центре два молодых аристократа непозволительно близко друг к другу кружатся в танце, и Арсений складывает из всех этих деталей какую-то неудивляющую совершенно картину общего апогея страха и сумасшествия. И всем уже всё равно, кто с кем спит, и кто как выглядит — они знают, что они помрут в золе заводов и под грудой металла дирижаблей, но просто не говорят об этом даже самим себе.

Поэтому Арсений не пугается и не сопротивляется, когда, отпустив мать, Антон тянет его к себе, тоже заметивший всеобщее безразличие; когда всё вокруг сходит с ума, не успеваешь даже свои мысли понять, получить возможное от оставшегося времени, не то что смотреть на других — и Арсений тоже не успевает. Катастрофически — они всё меньше и меньше задерживаются хоть где-то, Урания жрёт их время жадно, она не даёт им думать, толкает друг к другу уже раздражённо, но они не сдаются, держатся зубами за призрачный шанс оказаться дома, как дураки, хуже — долбаёбы безмозглые, и Арсений боится, что он не успеет пожить. Что они закончат в палеолите и правда, где нет жизни, жестокой улыбкой судьбы, победой её, и сами станут той бабочкой, что ломает время.

— Помните танец из «Дневников вампира»? У Еленки и Дэймона который был, — спрашивает Антон, наклонившись к его уху.

— Нет, я не смотрел, — бросает Арсений.

Антон зависает на мгновение, а потом поднимает его руку; свою держит на расстоянии, но Арсений не даёт, забивает на всю эту поп-культуру и цепляется за его ладонь.

— Вам много нужно будет показать.

Арсений морщится — Антон режет его по страхам без ножа.

— Не хотите, Ваше Сиятельство? — спрашивает Антон, нахмурившись, и на талию руку укладывает, тянет за собой в карусель танца, в хоровод платьев и кителей.

Арсений впивается в его пальцы отчаянно, но позволяет себя вести, двигать по залу.

— Хочу, но не могу быть уверен в будущем. Судьба та ещё сука, — отвечает он, слабо улыбаясь, почти виновато.

— Безусловно, но нельзя так сильно её ругать, — ведёт головой Антон. — Она не оставила нас в одиночестве.

У Арсения ноет что-то внутри, и он сбивается с такта, но Шастун ловит его, подстраивает под ритм бережно, извиняется перед господами рядом.

— Вы правы. Но Вы сами прошлой ночью сказали, что нет гарантий, что мы с Вашим Превосходительством сможем выжить вместе до гроба.

— Но сейчас мы не одиноки.

Арсений поджимает губы, чтобы не заскулить, как побитый пёс, и брови домиком складывает до ямочек. Антон не улыбается в кои-то веки — кажется, у того нет сил на это больше тоже. Но Арсений гордится им, тот держался дольше него намного — он хотел бы знать, что у Антона на душе. Но не мучать, не выпытывать — тот расскажет обязательно, если будет терзать; они же вместе.

Вместе в одном месте, но всё-таки. И Арсений впервые не задаёт вопросов, в целом, понимая, что к чему.

Музыка сменяется другой, более бодрой, и гости расходятся кто куда. Арсений помнит про данное обещание, но не хочет пока считать секунды до смерти, не хочет думать, сколько страданий будет на их с Антоном телах в этот раз. Он каждый раз по одному и тому же кругу гоняет все эти мысли, всю тревогу, весь страх, всё принятие и собственный съезд крыш, а потом снова тревогу и страхи, и он сжаться хочет в крохотный комок, чтобы время замедлилось для них, чтобы почувствовать молодость, которая будто уже утекла от него сквозь слишком не-их проблемы. Он чувствует себя внутри повзрослевшим на десяток, а то и на два десятка лет.

Но он знает, что ему нужно собраться и дожить до момента, когда Антон станет комиком. Не шутом на базаре, не светским клоуном, а комиком. Сколько верёвочке не виться — и это правда.

Он идёт к оркестру, просит скрипку, и ему, конечно, не отказывают; от музыкальной школы, не считая жуткого сольфеджио, он страдал меньше всего за всё отрочество, хотя бокс и французский принесли ему больше пользы. Потому что искусство — что театр, что инструмент, — дают ему выстрадать душу так, чтобы это помогло на какой-то хотя бы не очень долгий срок. И поможет сейчас — закрыть гештальты перед родителями и взять себя в руки. Надеяться, что они увидятся снова уже не приходится — два раза слишком много на одного человека. Антон заслужил извиниться перед мамой, даже, если она будет не совсем его, намного больше, чем Арсений — в сотый раз доказывать родителям, что он заслуживает гордости за себя.

И вся его тревога бьёт смычком по струнам, раздаётся эхом по огромному залу с бескрайними потолками самой беспокойной рождественской песней, которая должна звенеть серебряными колоколами<span class="footnote" id="fn_28388856_7"></span>, и говорить о светлом, о хорошем, о надежде на радость. Но Арсений, прикрыв глаза, вкладывает в неё тысячу своих смыслов, и сердце бьётся ей в такт, почти гудит ей всё это время; он выступал однажды в церкви в сочельник, ещё будучи ребёнком, и строгая Ирина Николаевна заставила его вызубрить ноты так, что от зубов отскочит днём и ночью. Он не слышит ни зала, что с негромким шумком наблюдает за ним, он не думает об Антоне, о том, что он вот-вот умрёт. Смычок по-родному лежит в ладони и разрывает пространство под фоновые звуки контрабаса и фортепиано почти живым воплем. Арсений даже не знал до Урании, что он может чувствовать столько, что его эмоций бывает так много, что это не только презрение к другим и недовольство собой.

Он не знал, что способен быть таким человеком — ощущать, мыслить так много, нараспашку душу держать, болеть, плакать и любить; и позволять себе всё это. И он теряется в себе окончательно, в центре зала вокруг себя собрав сотни любопытных глаз, которым не остаётся ничего, кроме как устроить пир во время чумы. Он теряется и знает, что обязательно найдёт что-то новое.

Смычок отрывается от инструмента и обрывает мелодию как молотком судьи, как топором палача. Арсений шумно дышит и оглядывает собравшуюся толпу, которая рукоплескает ему, кланяется в забытьи глубоко и возвращает скрипку законному владельцу. Мама подходит к нему с улыбкой и даже позволяет себе его приобнять. Арсений ищет в толпе Антона.

Тот разговаривает с кем-то поодаль, плетёт ложь о своей несуществующей жизни и делает это искусно.

— Arsení, ты великолепен. Мадам Шато́н не зря всё детство с тобой возилась. Удивительная женщина! — восторгается матушка.

Арсений улыбается так ненатурально, чересчур поощрённо, но в душе кривится, хотя совсем неудивительно, что мать приписала его старания кому угодно другому. Он и забыл об этой её черте — во времена декабристов он с ней почти не пересекался.

— Благодарю, maman, — кивает он ей и тянется за часами.

Бесконечно бегать от смерти не получится — даже если вдруг когда-то они всё это остановят. Он открывает часы — крышка тех уже разболталась от падений и боёв, где они с Арсением побывали. Всё-таки что-то в каждой жизни было своё хорошее — конные прогулки, хорошая еда, спокойствие и улыбки товарищей, близость, любовь, красивые места и города. Блестящее под солнцем море. Так или иначе, Арсений действительно побывал там, где в своём платоническом существовании вряд ли бы оказался, став работником банка, узнал и увидел столько людей за это время, столько культур, но главное — он обрёл что-то гораздо более важное (и более перспективное, чем должность администратора).

И это даже не Антон, хотя он тоже — он обрёл собственную свободу, пускай детские травмы жрут его и будут жрать долгие годы после. Он больше ни от кого не зависит, и вряд ли когда-то будет, потому что он стал всё равно быстрее, выше, сильнее, силами своими, Шастуна и жизни, и он может, безусловно может гордиться собой. Он думает так и сам себе улыбается. Это всё в голове проносится прощанием, хотя впереди ещё почти столько же. Внутри нотками истерии какой-то чувствуется приближение смерти, что в пятнадцати минутах пути.

Судорожный вздох ужаса рядом заставляет об этом забыть.

— Арсений, — могильным тоном произносит мама и руками накрывает его ладони. — Как же ты?.. Мальчик мой, — у неё на глазах стоят слёзы, и Арсений хмурится. — Куда же завела тебя нелёгкая? Это же всё от лукавого, firson, зачем же ты пошёл на это? — сорит она вопросами, и Арсений подбирается, пытается сообразить лихорадочно, что пошло не так.

Он оглядывается на Антона, и на том лица нет — как будто он знает больше, чем Арсений, о том, что происходит.

— Не то чтобы у меня был выбор, мама, — отвечает ей Арсений тихо.

Антон пытается подобраться ближе к нему, но народ суетится неустанно, всячески удерживает его поодаль, будто специально, чтобы не лез. И осознание мягко подбирается к Арсению, поступью на вид ласковой, но готовой нападать кошки. Механический мир не позволяет существовать ничему магическому — человек контролирует природу, прогресс превосходит возможное; сразу вспоминается кошка, что наблюдала за ним стрелками, замершее время в моноклях, часы, что носятся на груди вместо медалей, как трофеи, и по спине бежит холодок. Антон говорил, что ничего не крал и не знает, почему его хотели поймать.

Но знает теперь Арсений.

— Его нет и у меня, — отвечает мама сломленным голосом, коснувшись его предплечья, а потом вскрикивает жутко, надломлено, словно раненая: — Охрана! Тут часовщик!

Начинается суета, вдалеке звенит форма жандармов, люди испуганно озираются по сторонам. Арсений вздрагивает и пытается сообразить, что ему делать теперь, но помощь приходит сама и без него, шустрая, сообразительная, холодная разумом.

— Арс! — звучит со спины, и Арсений оборачивается, следит; убежать у него не получится так сразу, охрана уже пробирается к нему через людей.

Но они не получат Арсения и тем более — его оставшиеся жизни; это звучит в голове твёрдо, и то, чего от него ждёт Шастун, угадывается сразу. Антон вытягивает руку, и Арсений кристально точно бросает ему часы подслеповатыми глазами; будто на адреналине и страхе, что ему так, как Егору, не повезёт, он не замечает собственной близорукости. Тот ловит их и сразу дёргается к выходу, привлекает внимание, и часть людей несутся за ним. Арсений в нём не сомневается.

Они же союзники. Самая лучшая команда.

Арсений ударяет лбом по лбу охранника, что лезет к нему первый, и перед глазами всё плывёт, но тут бокс ему не пригождается — он позорно бьёт ещё, между ног, и вытаскивает револьвер из-за пазухи. Как Антон учил, он дёргает курок вниз под страдающим взглядом матери, которую оттесняют от него подальше, и стреляет в упор в живот одному из солдат, как Антон не учил совсем; но Арсений догадывается сам и надеется, что не насмерть. Локтем всаживает в солнечное сплетение другому — не так ли его хотел видеть отец?

И тот видит, но не сдвигается с места, скалой стоя недалеко, даже к матери не идёт; просто смотрит, и Арсений даже знать не хочет, что в этом взгляде.

Всполошённые гости ошалело расступаются перед ним, когда он даёт дёру из зала, никто удержать его не пытается даже, только оставшаяся на ногах стража запоздало кидается следом. У Арсения рябит в глазах и лёгкие сжимаются, натужно выдавливая остатки воздуха, чтобы он бежал дальше, и он отрывается, выигрывает себе фору, но не время. Антон, поймав его у лестницы, суёт часы в ладонь, весь покрасневший и дышащий тяжело смолистым, почти масляным дворцовым воздухом.

— Я вверх, ты вниз, чтобы их разделить, — командует Арсений. — Я бы бросил это дело, но я нужен им живым явно, иначе пустили бы пулю в лоб уже, — он оглядывается и видит чужие тени.

— Встретимся у… — начинает Антон спешно.

— Не встретимся, — обрывает его Арсений, глядя в глаза, и Антон кивает. — Найди меня. Ищи меня, — бросает он уже со ступеней, пока макушка русая не пропала из поля зрения.

Коридоры дворца бесконечно длинные, но слишком простые, за ним идут по пятам; Арсений забирается на третий этаж и ищет место, чтобы спрятаться, пускай и понимает, что выхода у него нет — главное не сдаться им. Но времени нет точно также, и он, сбившись с дыхания напрочь, видит пятерых стражей совсем близко за спиной. Бросается на балкон, что выходит на подъездную дорогу, широкий и припорошенный льдом и снегом в каком-то последнем, истошном порыве.

Они с Антоном команда, и Арсений не может его подвести тоже, оставить теперь одного.

Под балконом слышен стук копыт, и Арсений смотрит, как его фигура прочь убирается со двора; и напоследок желает ему удачи тихо, прежде, чем тяжелые двери гремят о стены дома. На него направлены ружья, и он руки поднимает белым флагом, шагает назад осторожно. Его настигают, конечно, настигают, потому что Антон на физру в школе ходил, а Арсений — сидел все одиннадцать классов на скамейке запасных под выдуманными поводами. Ведь в школе его не любили так же, как в университете и даже в детском саду, и мама берегла его от лишней злости зачем-то, растила, как свою цель, как галочку напротив жизненного пункта о правильном и хорошем ребёнке, который вырос у правильного, хорошего родителя. И Арсений знает, что ничего не было ему во зло — но это не помешало ему стать несчастным. Арсений шагает назад испуганно под дулами, но стену из суровых солдат разрывает его мать, перепуганная и мечущаяся между любовью к сыну и ужасом перед Уранией, страхом быть осуждённой за бездействие и потерей всего, что она имеет. Арсений смотрит в её красные глаза, но почему-то это не отзывается в нём никак.

Она могла бы сделать выбор в его пользу, даже несмотря на то, что он всё равно умрёт. Но она не делает — и Арсений запрещает себе жалость.

— Арсений, стой на месте, сынок, — просит она дрожащим голосом, но Арсений отходит дальше.

Стража держит палец на курке и взводит его с оглушающе громким щелчком. Арсений становится на широкую каменную изгородь балкона. Внутри всё холодеет от мысли, что у него из вариантов только пули, что агонией будут разрывать тело, и холодная земля за спиной. Комом в горле встаёт страх, Арсений замирает так, промерзает под свистящим ветром ледяным, что к потеплению обычно, стоит, приросший что ли к камню, и часы сжимает в руках отчаянно так, что боится сам их сломать.

— Смерть не поможет тебе, — моляще бормочет она. — Сенечка, — воет почти, медленно шагая к нему.

Протягивает руку в белоснежной перчатке, даже не зная, как она не права, хочет снять его с парапета, но Арсений стоит каменным изваянием. В горле сухо, внутри всё дрожит от бездны позади него. Ему страшно чувствовать боль, страшно лететь туда вниз, даже зная, что следом будет новый день — дальше от этих проблем и ближе к новым. Он буквально ощущает плотность воздуха, и хочет думать, что тот примет его в свои объятия ласково, избавит от страха в полёте.

— Ты так ошибаешься, мама, — шепчет Арсений, бессильно руки опуская, и в глазах её такая скупая надежда, что он сейчас потянется к ней, позволит заключить себя в наручники, сделает то, что должен, и признается во грехах.

Но Арсений не поступает правильно для других. Он открывает часы, что тикают размеренно и спокойно, не сбиваясь с намеченого пути, и отсчитывают последнюю его минуту, смотрит на них долго, дрожь свою унять пытаясь, потому что у него никогда не было и мысли о самоубийстве — в жизни для него слишком много хорошего, чтобы её заканчивать самому, и теперь внутри всё леденеет от безысходности и ужаса. Решается; и надеется, что Антон не будет наблюдать.

А потом делает шаг назад и раскидывает руки словно для объятий, в наивной надежде, что мир ответит на ласку. Но ведь если атомы везде, значит, он всегда в объятиях — пробивается в голову. Ведь если звёзды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно. «Наконец-то» рвётся безмолвно с его губ в те секунды, когда он летит вниз, и может понять того несчастного вампира из рода Вольтури<span class="footnote" id="fn_28388856_8"></span>, который устал от вечной борьбы и принимает смерть.

Так заканчивается седьмая жизнь Арсения Попова.