Глава 13. "Ты знал" (1/2)
Читать всю главу с CLANN — Pilot’s Journey на повторе, пожалуйста
У Оксаны дрожат руки; у Оксаны все тело дрожит. Она подносит к пересохшим губам белый фильтр и затягивается так, что начинает свербить в носу. Девушка морщится, держит вредный дым внутри, заставляет никотин впитываться в молодой организм и выпускает из легких дрожащий выдох, закрывая глаза.
В офисе у Оксаны холодно; у нее нараспашку открыто окно, и холодный ноябрьский вечерний воздух пробирает худое тело до костей, но она ничего не чувствует.
Только боль.
Тупую, бьющую по сознанию — как по наковальне — боль, отдающуюся в висках и оседающую на ребрах грудной клетки. Того и гляди, проведешь подушечкой указательного пальца — и след светлый останется, а на коже — маркое грязное пятно.
Она кромсает изнутри и оставляет лиловые отголоски под кожей по всему телу.
И не выведешь ее, не вытравишь, как ни пытайся.
Потому что эта боль не эмоциональная; ей на носочки всего лишь надо встать, чтобы быть на одном уровне с физической.
За окном плывут по мокрым улицам уставшие лучи фонарей легковых автомобилей, и заебавшиеся московские водители то и дело пользуются клаксоном, потому что иначе выразить эмоции не особо получается.
Оксана сбрасывает пепел в маленькую чашку из-под кофе и переводит взгляд на темный экран телефона. И она даже понять не может, что было бы лучше: чтобы он так и оставался темным, или чтобы тихий офис озарился приглушенным светом оповещения, автор которого записан в ее телефоне как «Сережа».
Ей понадобилось не меньше суток, чтобы переварить хоть как-то то, что произошло. Она не смогла написать ему в тот день, когда приходила Юля. Она вообще ничего тогда не могла.
Поэтому Фроловой понадобилось двадцать четыре часа, чтобы дрожащие подушечки пальцев вбили на экране одно единственное сообщение:
Оксана (21:12): В моем офисе в 22:00. Надо поговорить
Сережа прочитал это мгновенно. Буквально секунда — и выдающие человека две зеленые галочки дали Фроловой понять, что письмо нашло своего адресата. Но ответил он не сразу.
И Оксана поняла: он знает, о чем надо поговорить.
Хотя это не совсем подходящее слово. Поговорить? Нет. Это другое. Это выпотрошить душу. Это постараться не разрыдаться в ту же секунду. Это попытаться смотреть ему в глаза без желания закричать в голос от несправедливости.
Это заставлять себя дышать, когда легкие будут в узел.
Оксана чуть поворачивает голову и блуждает взглядом по стоящим в вазах на столе некогда живым цветам. У нее руки не доходили избавиться от них, и сейчас она непроизвольно видела себя в этих чахлых, поникших бутонах и крошеве пыльцы на белоснежной поверхности стола.
Ее срезали под корень и, надышавшись, бросили в ноги прохожим.
Оксана затягивается снова, закрыв глаза. Внутри грудной клетки девушки пульсирует четырехкамерное, конвульсивными толчками перерабатывая кровь, и она печально улыбается. Хотя бы работает.
Потому что вчера, когда в кресле напротив нее ей наконец представилась будущая невеста и назвала имя своего будущего мужа, оно у Оксаны, кажется, перестало нахуй работать.
— Сережа, — тепло улыбается Топольницкая, и у Фроловой из легких вышибает воздух.
Она задыхается словами и с такой силой сжимает пальцами ручку для подписания договора с агентством на организацию мероприятия, что у нее белеют костяшки. Юля тут же замечает, как меняется состояние девушки, и взволнованно придвигается вперед.
— С вами все хорошо? — беспокоится Топольницкая, чуть хмуря брови. — Вы так побледнели…
Оксана молчит, сжимая сухие губы, и в глазах у нее разверзается такая глубокая пустота, что Юле хочется убежать из этого офиса, крепко закрыв за собой дверь. Потому что у нее в радужках плескалась такая безнадежность, что Топольницкой стало почти дурно.
Она не понимала, что такое вспомнила Оксана, или что вообще произошло, но сейчас она впервые увидела, как всепоглощающее счастье, которое волнами исходило от будущего организатора ее свадьбы, сменилось тупой болью.
Юля даже растерялась, когда вошла в офис девушки и впервые увидела Оксану, потому что Фролова искрилась так, что вызвала почти что зависть у нее. Юля буквально видела в ней себя.
Себя три года назад.
Топольницкая до Сережи ни с кем никогда не встречалась. Это были ее первые, долгосрочные, всепоглощающие отношения, которые изначально не претендовали на статус «серьезные», однако так все и вышло.
Девушка испытывала все эмоции рядом с ним. Все, на которые был способен человек. Она смеялась с ним до боли в животе, ругалась до разбитой посуды и хлопков двери и любила до кончиков пальцев. Она и плакала из-за него, и даже дважды уезжала к матери, не считая того, что еще тысячи раз по нему скучала.
Железное правило «Любовь живет три года» они перешагнули, когда осознали, что вместе уже почти пять лет, и Юле даже жаловаться было не на что, потому что она любила. Так сильно, так безбожно и искренне, что голова шла кругом.
И она знала, что он любил ее в равной степени сильно, ведь так, согласно всем книжкам про любовь, и должно быть.
Наверное.
Движение не может быть только вверх, однажды мы все достигаем пика. И падать с него чертовски больно, если ты не умеешь летать.
Юля откидывает голову назад и чуть поворачивается, утыкаясь виском в колючую щеку Сережи и закрывая глаза. Ее губы трогает легкая улыбка, когда его руки обнимают ее за талию, и она обхватывает пальцами его запястья.
От Сережи все еще пахло морозом, весь он еще немного дрожал и чуть шмыгал носом, поэтому Юля грела его объятиями как можно сильнее. За окном был трескучий холод, градусник, кажется, сошел с ума, и его показатели упали до невозможного минимума, но это не помешало Сереже сделать это.
Найти в феврале живые розы в честь дня влюбленных. Юля таких широких жестов не одобряла, и вообще сразу дала Матвиенко понять — еще в первые недели после их знакомства, — что в таких вещах не нуждается.
Розы для нее — это не то, чем хочется хвастать. Это то, что хочется спрятать. Потому что злые языки найдут способ испортить тебе малину. Потому что счастье любит тишину.
Но Сережа нашел такой оттенок роз, что у Юли перехватило дыхание. Они были нежно-салатовые с желтоватым оттенком. Такие чистые, светлые и прекрасные, что девушка будто расцвела сама, когда взяла букет в руки, и все кругом наполнилось их тонким ароматом.
— Они так прекрасны, — чуть поерзав на диване, удобнее устраивается в объятиях пока еще парня Топольницкая, глядя на стоящие в вазе цветы, — спасибо, — шепчет она, и ее тихий голос тонет в его шее.
— Я бы сказал, что ты достойна всех цветов мира, но ты же такие жесты не одобряешь, — бурчит Матвиенко, но не может сдержаться и улыбается.
Юля понимает это, потому что чувствует, как кожа на его щеке натянулась.
— Не одобряю, — со смешком отзывается она и открывает глаза, надевая на себя очки и глядя в телевизор, на экране которого героиня фильма клянется в бесконечной любви своему возлюбленному.
Топольницкая чуть морщится, когда за все время кинокартины юная леди бросается этими словами уже невесть какой раз. Пустозвонство. Юля этого не понимала. Любить — не значит говорить. Любить — значит делать.
— Мы будем вместе навсегда, — наконец выкрикивает героиня, вскидывая вверх руки, пока какой-то испанец кружит ее на руках.
И Юля вздрагивает, как от разряда током. Слово застревает у нее поперек горла, и она непроизвольно сглатывает и чуть морщится.
— Что такое? — почувствовав тревогу девушки, спросил Сережа.
Топольницкая какое-то время молчит, нажевывая нижнюю губу, и старается успокоить странную взволнованность, поселившуюся где-то между ребрами, пока Матвиенко водит кончиками пальцев по ее предплечью.
— Как долго оно живет? — наконец спрашивает она, выпалив слова, которые внезапно стали обжигать ей глотку.
— Что живет? — не понял Сережа, безучастно глядя на экран и почти проваливаясь в сон.
Юля сглатывает.
— Навсегда, — уточняет она и чуть поднимает голову, чтобы посмотреть ему в глаза. — Сколько длится это «навсегда»?
И сама же задается другим вопросом: «Сколько будет длиться наше навсегда?»
Матвиенко не понимает вопроса, не придает значения, почему он был задан, поэтому просто жмет плечами, возвращая свое внимание просмотру фильма. Юля укладывается обратно, еще не понимая, что только что она этим вопросом заставила свое сознание сорваться с пика в пропасть.
Это стало точкой отсчета. В этот самый момент — она даже не понимала этого — Юля начала остывать к Сереже в геометрической прогрессии.
Со временем касания перестали вызывать трепет, поцелуи стали чем-то обыденным, они приелись друг другу, притерлись за последующие несколько лет и стали похожи не на счастливую пару, а на двух пожилых супругов, которые вместе, потому что так надо, а не потому что хочется.
И затем, казалось, что кто-то запустил адский механизм. Родственники все будто сговорились и сорвались с цепи; мать на Юлю давить начала, мол, пора, девочка, давно пора. И отец Сережи в этом плане тоже не отставал. Пользовался всеми своими рычагами давления на сына так, что выбора не осталось.
Поэтому, когда Сережа встал перед ней на одно колено, она зачем-то сказала «Да». Потому что так нужно. Потому что они шли к этому несколько лет. Потому что это то, чего от них ждут другие.
То, что от них ждет общество.
Парадоксальный, необходимый этап, вытекающий из любых долгосрочных отношений.
За нас все решили другие, нас с тобой ни о чем не спросили.
Оксана сглатывает сухой комок в горле и часто мигает, прогоняя жгучую боль под веками. Ей нужно сказать хоть что-то, ведь Юля ждет. Она… ждет; и она не виновата. И в эту самую секунду Фролова чувствует себя настоящей сукой, потому что…
Потому что.
Юля не выглядит так, чтобы ее ненавидеть. Юля не ведет себя так, чтобы ее презирать. Юля, на самом деле — хорошая невеста, а Оксана, оказывается — плохая жена.
Фролова начинает ненавидеть себя в эту секунду так сильно, что жгучий комок обиды, состоящий из колючих слез, обжигает ей гортань, и ей приходится часто заморгать, чтобы взять себя в руки и закончить этот разговор.
— Юлия, — и голос предательски дрогнул.
Топольницкая на подсознательном уровне чувствует, что что-то не так, и чуть хмурит брови, вопросительно глядя на организатора. Оксана сглатывает, с невероятной выдержкой все ещё сдерживая накатывающую тошноту, вихрем закрутившуюся где-то внизу живота.
— Я… Не могу заниматься организацией вашей свадьбы, — чудом держится на плаву Оксана, зная, что вот-вот все покатится в пекло.
— Что? — не понимает Топольницкая, печально сдвинув брови. — Но почему?
Оксана смотрит на девушку, и у нее от несправедливости закипают под веками жгучие слезы. Юля хорошая. Топольницкая не заслуживает всего этого. Она хорошая.
Она, блин, хорошая.
Так нечестно.
— У нас забиты все дни, — рассеянно копошится в бумагах на столе Оксана, пряча взгляд и стараясь говорить как можно тише. — Всё занято. Простите. Простите, Юлия, я не могу взять организацию вашей… — Оксана задыхается словами.
Задыхается и едва находит в себе силы, чтобы продолжить. Это настоящее извращение над собой — устраивать свадьбу девушке, будущего мужа которого ты всем сердцем…
— …вашего события, — заканчивает она. — Простите еще раз.
Оксана не помнила, как прощалась с девушкой. Не помнила, как та покидала ее офис. Не помнила, как закрылась за ней дверь, и как Фролова осталась наедине со всем этим в полном одиночестве.
Помнила только, как задрожал живот, а в горле страшно запершило. Помнила, как начала глухо кричать в собственную ладонь, крепко зажимавшую губы. Помнила, как, зажмурившись, начала рыдать.
Так горько, открыто; навзрыд — почти захлебываясь в соленых слезах и дрожа всем телом. Так, что грудную клетку рвало в лоскуты, а тело дробилось осколками.
Счастье манит нас сладкой оберткой и дурачит, скрывая свой горький вкус.
Оксана бросает в чашку окурок, не замечая, как от воспоминаний вчерашнего дня горячая тихая слеза снова режет ей кожу щеки. Она с остервенением смахивает ее тыльной стороной ладони и глубоко вдыхает через нос, стараясь взять себя в руки. И экран мобильного телефона девушки загорается так некстати.
Сережа приехал.
Фролова слезает с подоконника, понимая, что ноги не держат и почти ватные, но пересиливает себя и идет из своего офиса в приемную, чтобы с помощью специальной карточки разрешить Сереже доступ к лифту.
Оксана прикасается пластиком к сенсору, и зеленая лампочка бросает блеклый свет на ее лицо, после чего отдаленно слышится, как внизу открываются створки лифта. Она скрещивает руки на груди и делает несколько шагов назад, подавляя в теле сумасшедшую дрожь.
Взгляд девушки сканирует бегущую красную стрелку над стыком створок. Второй этаж, пятый, шестой, восьмой… И девятый. Двери лифта с тихим пиком открываются.
И перед ней стоит Сережа.
Она думала, что справится. Ошиблась. Проебалась по всем параметрам, даже не обсуждается. Видеть его перед собой и знать то, что он от нее скрыл — невыносимо.
Запредельно.
Неебически, блять, больно.
Тишина окутывает просторный темный офис со всех сторон, клейким веществом обволакивая стены и все доступные поверхности. Слышится только отдаленный треск секундной стрелки и гулкий шум проезжающих за окном машин никогда не затихающего мегаполиса.
Сережа делает два шага вперед и замирает на месте, буквально врастая невидимыми корнями в пол. Двери за ним закрываются, и он не может пошевелиться. Не может, потому что она стоит перед ним.
Стоит такая хрупкая, такая маленькая и такая израненная. Дрожит почти, а глаза блестят. Того и гляди, одно сказанное вслух слово — и она не выдержит. Это он с ней сделал. Матвиенко это знал.
Знал и презирал себя за это всей душой.
Потому что он настоящий трус. Потому что, после разговора с Юлей в кафе после так и не состоявшегося договора об организации предстоящей свадьбы в агентстве, Сережа не позвонил ей, хотя должен был. Блять, он был не просто должен, а обязан.
Но он этого не сделал.
Девчонка стоит перед ним; руки на груди скрещены, губы плотно сжаты, а глаза на мокром месте. И не двигается; дышит тяжело, редко, поверхностно — легким не доверяет. И правильно.
Матвиенко стоит напротив — разделяет их от силы шагов пять-семь, — а в голове у него — перекати поле. Сказать даже ничего не может, а ведь должен. Сука, так должен, что не выразить словами. Он слишком долго молчал. Слишком, блять, долго.
И в итоге так заебошил, что не раcхлебнуть; только если захлебнуться.
Сережа не знает, как начать. Просто делает два плавных шага вперед, а Оксана шарахается от него назад, как от огня, и предупредительно выставляет вперед руки, мол, не смей.
— Ты мне солгал, — шепчет она, совершенно не доверяя своим голосовым связкам, но даже шепот девушки дрожит. — Солгал мне.
Матвиенко сглатывает колючий комок в горле. Видеть ее такой — невыносимо. Просто невыносимо. Ну как, Сереж, нравится? Эта поломанная кукла — твоих рук дело. Любуйся, наслаждайся проделанной работой. На твердую десятку сработано, молодец.
— Я… Ничего не говорил, — впервые чувствует зарождение волнения Матвиенко, совершенно не контролируя эмоции.
— Это самая худшая ложь, — рвано выдыхает она, сжимая пальцами худые предплечья.
Оксана часто моргает, глядя в окно, и переводит дыхание. Вдох-выдох. Соберись, девочка. Давай, моя хорошая. Ты должна сказать — не держи этого в себе. Ты не заслужила… Всего того, что на тебя свалилось.
— Я ради тебя такое сделала… — со злостью кусает она внутреннюю сторону щеки, чуть отвернувшись в сторону, чтобы не позволить эмоциям взять над собой верх раньше времени, — а ты даже не удосужился сказать мне, что помолвлен…
Сделала. Она ради него многое сделала. Перечеркнула себя, свои принципы, отдала всю себя чувствам, зная, что совершает непростительные поступки, но не могла ничего с собой поделать. Потому что она его всей, блять, душой…
— Мою жизнь перевернул с ног на голову — ладно, — выставляет она вперед руку, наконец находя в себе силы, чтобы посмотреть ему в глаза. — Я знала, на что шла. Знала, блин, с самого начала, что ничем хорошим это не кончится, потому что это не красивая мелодрама про Адалин, а долбанная реальная жизнь! — почти кричит она и ненавидит себя за то, что топится по доброй воле в его глазах.
А он молчит. Молчит и смотрит на нее, не моргая. Потому что он виноват. Виноват по всем, сука, пунктам, и ему нет оправдания. Он сломал красивую, нежную девочку. Девочку, которую любит. Но которая его теперь, кажется, ненавидит.
— Но сказать, — шепчет она таким голосом, что Матвиенко насквозь прошибает, — сказать мне, боже, — дрожит ее голос, и на глаза наворачиваются слезы. — Я имела право знать!
Ее звон эхом рассыпается в офисе и крошевом падает на каменный пол. Матвиенко трудно дышать от этого, а Оксана уже на грани. Первая соленая стрела прорезает пухлую щеку девушки, и та почти с остервенением смахивает ее, сжимая губы.
— Оксан… — подает глухой шепот Сережа, чуть вытягивая вперед руку и делая шаг к ней навстречу.
— Нет, стой там, — требует она, мотнув головой, — и дай мне закончить!
Она не хотела, чтобы он к ней прикасался, потому что знала: если он это сделает — она не выдержит; сломается, сорвется, забудет, простит — и все полетит в пекло.
— Мою жизнь похерил — ладно, — тихо произносит Фролова. — Но она-то чем заслужила?
— Постой, солнце… Ты не понимаешь, послушай…
— Что ты хочешь, чтобы я сделала? Выслушала очередные сказки от тебя? — прерывает его девушка, потому что ей больно слышать, когда он зовет ее так.
Потому что он называл ее солнцем каждый раз, когда они просыпались вместе. Потому что он целовал ее в кончик носа после пробуждения. Потому что он шептал ей, какая она красивая, и как он счастлив.
Возможно, он так же вел себя с Юлей. Целовал девушку в висок по утрам и звал солнцем, обнимая во сне. Приносил ежевичный латте и делал ее счастливой.
И от этой мысли Оксане хочется взвыть в голос.
— Как я могу тебе доверять… Как вообще можно было так… — Оксана захлебывается словами и жмурится, прикладывая тыльную сторону ладони к губам.
И она не выдерживает.
— Я ради тебя готова была от Леши уйти, — выдыхает она дрожащий шепот и усилием невероятной воли поднимает на него наполненные слезами глаза. — Всё готова была бросить, всё оставить, потому что с ним как в оковах была, боже мой, а с тобой…
И нет больше слов. Нет ни единого слова. Только тупая боль, пустотой разрастающаяся по телу в геометрической прогрессии, поражающая организм, как последняя стадия рака.
Я больна тобой так сильно, что, даже если ты уйдёшь, диагноз все равно останется прежним.
Матвиенко никогда еще не чувствовал себя так паршиво, как в эту самую секунду.
— Оксан, пожалуйста, — просит Сережа, делая шаг вперед. — Я хотел сказать. Блять, ведь Шаст говорил, что…
— Да какая сейчас раз… — прерывает его девушка и тут же замолкает на полуслове; замирает, а после переводит на него взгляд, широко распахнув глаза. — Что ты сказал? — не верит она своим ушам. — Антон знал? Он всё это время знал?!
К горлу подкатывает тошнота, и Оксану почти ведет от этой информации в сторону. Нет, не может быть. Антон не мог с ней так поступить. Боже, блять! И Сережа поздно прикусывает язык. Он сказал лишнее.
Очень, блять, лишнее.
— Оксан, — почти умоляет он, — пожалуйста, не отталкивай меня… Я… без тебя, — он запинается, — никак, — почти беспомощно произносит он.
— Уходи! — закрывает девчонка уши руками и зажмуривается, мотая головой и разрываясь от боли в груди. — Уходи!
Ее голос звенит от напряжения и слез. Звенит так, что сердце обливается кровью. Матвиенко даже не замечает, как у самого соль в уголках глаз скопилась, но он выполняет ее просьбу.
Он уходит.
Уходит, умоляя себя не оборачиваться. Уходит, умоляя себя сейчас не возвращаться.
Оксана сползает вдоль стены и глушит рыдания в ладонях, прижимая к груди худые колени и задыхаясь от нехватки воздуха. Потому что это была вышка. Она сейчас не только потеряла окончательно и бесповоротно человека, которого полюбила, казалось бы, насовсем, но и совершенно неожиданно получила звонкую пощечину от лучшего друга.
Антон знал. Он обо всем знал и ничего ей не сказал.
Фролова оставить так всё это больше не может. Хватит. Намолчались уже — давайте похлопаем. Поэтому она берет себя в руки, насколько это возможно в данной ситуации, встает на ноги, смахивает заебавшие слезы, поклявшись себе, что больше рыдать из-за него она не будет, закрывает офис, ставит сигнализацию и мчит по лестнице вниз в сторону стоянки, наплевав на лифт.
Пространство пустой парковки прорезает звук сигнализации, и Фролова залезает в салон автомобиля, поворачивая ключ в зажигании. Она не звонит Антону. Она просто едет к нему домой, совершенно не зная, там он сейчас или нет.
Если нет — она дождется. Будет сидеть возле двери, как преданная собачонка, потому что именно так она себя сейчас и чувствовала. Собачонкой. Никому не нужной, одинокой и брошенной. Которой наигрались всласть и благополучно забыли.
Фролова хватает телефон и открывает диалоговое окно.
Оксана (22:36): Дома?