Глава I (2/2)

Ай, ты мой конь буланый,

Вороной,

Унеси меня домой!

</p>

Когда стал старше, серые стены уже не удерживали меня, напротив, я редко бывал в них, разве только ночевал и то в холод. Меня влекло с порога дома, а там, чуть ли не у самого крыльца, стояли цыгане шатрами. В полдень я любил, мерно ударяя хлыстом по голенищу сапога, прохаживаться среди разукрашенных кибиток, у которых каждое колесо расписано. Цыгане относились ко мне как к драгоценности. Маленьким господином они звали меня. Среди них я и впрямь чувствовал себя господином, обходящим свои угодья, где всегда кипела жизнь.

Каждый день усатый котельщик, расположив наковальню прямо на пне, ковал подковы или нехитрые посудины, чтобы после обвеситься ими и отправиться торговать в близлежащие города. У костров сидели цыганки с оголёнными грудями, эти степные маки, одной рукой поддерживавшие внеочередного младенца, а другой — трубку. Те из них, что по свежее, были ещё красивы особой, крепко сбитой, ветрами обветренной, красотой, но она останется с ними ненадолго, в лучшем случае до двадцати. Среди цветастых юбок матерей бегали голенькие смугляки мал мала меньше. Эти малыши забавно путались под ногами, вызывая усмешку даже на самом суровом лице.

У своей полуразвалившейся кибитки сидела слепая гадалка Катри. Она была самой старой женщиной в таборе, иные утверждали, будто ей 99 лет. Верили, что она човали [2], могущая превращать людей в животных. Я никогда не боялся её. Для меня она была просто старой Катри, которая давала мне играть своими гадальными камушками и пыталась научить читать людей по глазам. Я отвечал ей, что по мне все глаза одинаковы. Тогда она сказала, что я не могу видеть души людей, потому что у меня самого нет души.

Иногда старуха раскладывала карты Таро для моего развлечения. Перетасует по памяти рук, сложит в прямоугольник рубашками вверх и скажет выбирать по одной. Я не верил в это, но мне нравились таинственные изображения, и то, как Катри толковала их потрескавшимся от времени голосом, глядя сквозь меня мёртвыми, белёсыми глазами.

Как-то раз из третьего ряда мне выпал незнакомый аркан.

— Никогда раньше не видел у тебя такой карты. На ней седовласый юноша с арфой в руке поёт деве, распускающей чёрные волосы в лунном свете. Они бледны и прекрасны, но девушка сидит на камне, а молодой человек в низине, словно на коленях перед ней. Что это значит?

— Ты держишь карту мыслителей и поэтов. Она зовётся Луной, — ответила Катри певуче, и её старческий голос доносился до меня словно из края сновидений. — Арфист символизирует любовное томление и влечение к смерти, дева же — душа луны. Над тобой тяготеет её проклятье. Скитаться тебе, как и нам, цыганам, тропой руин и призраков.

Не услышав от меня ответа, она спросила с жуткой улыбкой, перекосившей её сухой, как у мумии, рот:

— Не веришь?

— Вздор. Всё вздор, — отозвался я, — но ты подари мне эту карту. Она мне нравится.

— Бери, маленький господин. Людям редко выпадает Луна, а тебе с ней по жизни-дороге идти.

Больше, чем с Катри, я любил проводить время только с гекко, бароном по-нашему. Он научил меня завязывать калмыцкий узел, который, чем сильнее тянешь, тем больше петля затягивается, и многому ещё, всего не вспомнить.

Один цыганский мальчишка всё хвастал перед ним. Он любил ради забавы загонять коней до того, что с них клочьями пена летела. Подъедет бывало и красуется, мол, каков я? Но гекко только глядел на бедное животное, покрытое пылью и потом, и отвечал с досадой:

— Если бы ты научился пускать впрок свои силы, глупый щенок стал бы славнейшим из цыганского племени.

Цыганёнок не считал нужным сдерживаться. Чёрные глаза его сверкнули негодованием, и он грубо поворотил коня, распаляя в себе обиду.

— Камия, постой! — крикнул я ему.

— Отстань!.. — резко отозвался он и, зло ударив по бокам хрипящую лошадь, умчался прочь.

Гекко никогда не приказывал Камие прекратить жестокие забавы, наверное, от того, что не имел привычки приказывать. Пока юнец скакал в поля, разозлившись, что не получил за свои выходки одобрения, старшина впал в задумчивость. Я пристально разглядывал ороговевшую коросту на его щеке, и он казался мне не цыганским бароном, что так пышался перед моим отцом, а другим человеком, усталым и несчастным. Старый гекко, бездетный гекко. Была у него одна дочь и та умерла родами. О ребёнке её я ничего не знал.

— Баро [3], — тихо позвал я, — красивая была твоя дочь?

— Красивая, — со вздохом отозвался он. — Как яблоня в цвету. Но непокорная.

Вечерело, и собралась молодёжь песни петь. Цыганские скрипки извлекали звуки дикие и огненные, на разбойничьи песни похожие. Я встал, влекомый песней, правую руку заложив себе за голову, а левой постукивая кнутом по ноге, да пританцовывая, пошёл, ведя плечами. Музыка нарастала, но мои движения, ускоряясь в темпе, оставались колеблющимися, как пламя.

Ай, маменька,

Ту кинэ мангэ шалёночку —

А мэ джява палороём, [4]

Ой, подарю и да золовушке.</p>

Я обернулся и, увидев в толпе обступивших меня цыган застенчивую девочку лет десяти с распущенными волосами, позвал её тихо:

— Шаёри, иди!

И, опустив зелёные глаза, она пошла послушно, подчиняясь мне и завораживающей власти скрипки.

Запрягай-ка, дадо [5], лошадь,

Серую ли нэ косматую,

Мы поедем, ай, в ту деревню,

Девушку посватаем!</p>

Я плясал на месте, постукивая каблуками по земле, а Шаёри робко кружила вокруг меня на носочках, с неподражаемой грацией выделывая этот чудесный восточный рисунок, который у взрослых цыганок зачастую выглядит как вульгарное потряхивание плечами, она же словно слабенько дрожала на ветру, оцепенев грудью и станом.

А та серая лошадка,

Она рысью, ромалэ [6], не бежит.

Чернобровый цыганёнок

На душе моей лежит.</p>

Свистнув сквозь зубы, я подался назад, перебирая ногами, Шаёри же покорно пошла на меня, всё так же потупив очи и вытянув чёрную головку. Поняв приглашение, цыгане вошли в пляску, и ничего больше не было видно кроме разноцветных платков, ничего не было слышно кроме топота ног и звона украшений.

Когда больше не осталось сил петь и плясать, мы растянулись прямо на земле в вечернем отдыхе. Я приклонил голову на палево-зелёную шаль, которую Шаёри всегда повязывала на бёдра под цвет изумрудным глазам. Рядом полулежал её старший брат Пашко, лениво перебирая струны гитары. Кажется, именно он научил меня играть на ней. Точно не помню. Во всяком случае, у него это получалось особенно хорошо.

Перед нами горделивой походкой, звеня чеканными браслетами и серебряным монисто, прошла Нона, первая красавица табора. На неё смотрели с восхищением. Шаёри мечтала вырасти хотя бы в половину такой же красивой. Женщины, правда, говорили о ней с осуждением и называли господской шлюхой, но она взирала на всех Царицей Савской и, глядя прямо в глаза людям не видела ничего кроме своего отражения в их зрачках.

Я не любил её. Быть может наперекор отцу. Помню, как-то раз объезжал своего нового скакуна рядом с табором. Цыгане пели, и сквозь пёстрые платки и юбки танцующих я видел отца, сидящего на ковре, и Нону со вскинутыми руками. Танцуя, она подошла к нему и стянула узорчатый плат, крест-накрест перевязанный на её обнажённой груди. Я пришпорил коня и на всём скаку въехал в хоровод, плетью огревая всех, кто не успел разбежаться. Все устремили взгляд на моего отца, ожидая его реакции. Антал встал и расхохотался.